Короли в изгнании — страница 30 из 60

Даже старейшие из помощников Тома, служившие у него по пяти, по шести месяцев, и те никогда не спускались в таинственный полуподвал, — правом на вход туда пользовалась только Шифра. Это был интимный уголок агента, где он оставался один на один с самим собой, со своими мыслями, кокон, откуда он всякий раз вылетал преображенным, нечто вроде актерской уборной, сходство с которой сейчас еще усиливала, помимо света газовых рожков, игравшего на мраморе, помимо обшитой фалбалой дорожки на туалетном столике, странная мимика Д. Тома Льюиса, агента по обслуживанию иностранцев. Рывком расстегнул он свой длинный английский сюртук, зашвырнул его подальше, снял один жилет, потом другой — пестрые, как у клоуна, распутал десять метров белого муслина, которые пошли на его галстук, сорвал одну за другой фланелевые повязки, которыми он обмотал себя вокруг пояса, и из всей этой внушительной апоплексической полноты, объезжавшей Париж в единственном на весь город, первом здесь появившемся кебе, вышел с облегченным вздохом маленький человечек, сухощавый и жилистый, не толще размотанной катушки, пятидесятилетний парижский уличный скверный мальчишка, которого когда-то, должно быть, вытащили из огня, из обжиговой печи, на что указывали уродующие следы ожога — рубцы, шрамы, плеши, и который, несмотря ни на что, хранил вид моложавый, проказливый, как у «мобилей» 48-го года{43}, одним словом, подлинный Том Льюис, то бишь Нарсис Пуату, сын столяра с улицы Орильона.

До десяти лет росший на стружках отцовской мастерской, с десяти до пятнадцати воспитывавшийся в школе взаимного обучения и на улице, этой единственной в своем роде школе — школе под открытым небом, Нарсис рано почувствовал презрение к простому народу и отвращение к ручному труду, рано проникся глубоким убеждением, что обследование парижской сточной канавы с ее разнородным содержимым даст больше, нежели дальнее плавание. Он еще маленьким мальчиком составлял проекты, обдумывал сделки. Впоследствии присущий Льюису стремительный полет мечты даже мешал ему: он разбрасывался, растрачивал силы впустую. Он был рудокопом в Австралии, скваттером в Америке, актером в Батавии, сыщиком в Брюсселе, наделал долгов и в Старом, и в Новом Свете, во всех уголках земного шара оставил заимодавцев с носом, а в конце концов устроился агентом в Лондоне, прожил там довольно долго и мог бы и дальше жить припеваючи, если б не его чудовищное в своей ненасытности, вечно рыщущее воображение, воображение сластолюбца, неизменно обгоняющее будущее наслаждение, — оно-то и ввергло его в безысходнейшую нищету — нищету британскую. На сей раз он пал низко и был пойман в Гайд-парке в то время, как он охотился на лебедей, плававших в бассейне. Отсидев несколько месяцев в тюрьме, он окончательно разлюбил свободную Англию, и его, точно обломок потерпевшего крушение корабля, выбросило на те же самые парижские тротуары, где он когда-то начинал свою карьеру.

Повинуясь странному капризу, а также врожденному инстинкту паяца, комедианта, он выдал себя — и не где-нибудь, а в Париже! — за англичанина; впрочем, при его знании англосаксонских нравов, мимики и языка это не представляло для него никаких трудностей. И вышло это у него по наитию, по вдохновению, при первой же афере, при первом же его маклерском «ловком ходе».

— Как об вас доложить?.. — нахально спросил его долговязый плут в ливрее.

Пуату сознавал, что в этой обширной передней он выглядит таким потрепанным, таким жалким, он смертельно боялся, что его выставят отсюда, даже не выслушав. Вот почему у него возникла настоятельная потребность возместить свой неприглядный вид чем-либо необычным, чем-либо из ряду вон выходящим.

— Э-э-э... Дэлэжите: сэр Том Льюис!

И под этим в одну секунду придуманным именем, с этой взятой напрокат национальностью он сразу почувствовал себя уверенно и с увлечением принялся совершенствоваться в передаче ее особенностей, ее странностей, а кроме того, постоянное наблюдение за своим произношением, за своими манерами помогло ему очень скоро избавиться от излишней суетливости, позволило ему измышлять уловки, делая вид, что он подыскивает слова.

Удивительная вещь: из всех многочисленных изобретений его находчивого ума это, как раз наименее обдуманное, оказалось самым удачным. Ему он был обязан знакомством с Шифрой, державшей в ту пору на Елисейских полях так называемый family hotel — кокетливое четырехэтажное помещение с розовыми занавесками и с маленьким крылечком, выходившим на широкий асфальтовый тротуар авеню Антена, который оживляли цветы и зелень. Хозяйка дома, всегда нарядная, склонившись над рукодельем или над конторской книгой, показывала в одном из окон первого этажа свой спокойный божественный профиль. Постояльцы номеров составляли крайне пестрое, смешанное общество: тут жили клоуны, букмекеры, конюхи, лошадники, англо-американская богема, наихудшая из всех богем, золотоискательское отребье, мелкие шулера. Женский персонал вербовался из участниц кадрилей Мабиля, находившегося так близко, что звуки его скрипок в летние вечера были здесь хорошо слышны, и их не заглушали ни шум пререканий, ни стук сыплющихся фишек и луидоров, — надо заметить, что после обеда в family hotel шла крупная игра. Если какой-нибудь почтенный иностранец с семьей, обманутый лживой вывеской, и поселялся у Шифры, ухватки жильцов, те разговорчики, какие они вели между собой, производили на него такое впечатление, что он моментально, в первый же день, не успев разложить чемоданы, бежал отсюда без оглядки.

В этой среде авантюристов и дельцов Пуату, то бишь Том Льюис, низкорослый постоялец, ютившийся под самой крышей, очень скоро завоевал себе положение благодаря своему веселому нраву, благодаря своей покладистости, благодаря своему умению делать дела, и притом — любые. Он выгодно помещал деньги номерной прислуги и через нее постепенно входил в доверие к хозяйке. Да и как было не поверить человеку с таким симпатичным, открытым, улыбающимся лицом, с такой неутомимой жаждой деятельности, которая была особенно полезна за табльдотом, ибо он был очень хорош для того, чтобы подзудить клиента, хорош для затравки, для того чтобы подбить кого-нибудь на пари или на пирушку? Холодная, скрытная со всеми, прелестная хозяйка family была откровенна только с г-ном Томом. Часто днем, входя или, наоборот, уходя, он задерживался в маленькой чистенькой конторе со множеством зеркал и спартри. Шифра рассказывала ему про свои дела, показывала драгоценности и конторские книги, советовалась с ним относительно меню на сегодня или о том, как надо ухаживать за большим цветущим, напоминавшим рог изобилия арумом, который купался подле нее в вазе из минтоновского фаянса. Они вместе смеялись над любовными посланиями, которые она получала, над всякого рода предложениями, которые делались ей, — Шифра принадлежала к числу красавиц, не отличающихся чувствительностью. Лишенная темперамента, она не теряла хладнокровия нигде и ни при каких обстоятельствах, она смотрела на страсть как на сделку. Говорят, что для женщины имеет значение только первый любовник. Первый любовник Шифры, семидесятилетний старец, выбранный папашей Леемансом, навсегда заморозил ей кровь и растлил душу. Это очаровательное существо, которое родилось в лавке редких вещей и представляло для отца тоже редкую вещь, но не более, — это очаровательное существо видело в любви возможность расставлять тенета, ловушки, рассматривало ее как статью дохода, как торговый оборот. Мало-помалу между Томом и ею возникли узы дружбы — дружбы дядюшки и его воспитанницы. Он давал ей советы, руководил ею — руководил с умом, с богатством воображения, восхищавшим эту уравновешенную, методическую натуру, сочетавшую в себе еврейский фатализм с фламандским тугодумием. Она не способна была что-либо изобрести, что-либо измыслить, она жила только настоящим, — вот почему мозг Тома, этот никогда не потухавший фейерверк, ослепил ее. Окончательно жилец пленил Шифру в тот день, когда он за обедом особенно смешно коверкал французский язык, а потом, зайдя в контору за ключом от номера, прошептал ей на ухо:

— А вы знаете: я же вовсе не англичанин!

После этого она в него влюбилась, или, выражаясь точнее, — ведь в чувствах важнее всего оттенки, — увлеклась им, как увлекается светская дама актером, которого она одна знает таким, каков он есть на самом деле, а не таким, каким он представляется всем прочим, знает вдали от рампы, без костюма, без грима, а любовь всегда требует привилегий. К тому же оба они побывали в парижской сточной канаве. Правда, Шифра только замочила подол, а Нарсис в ней выкупался, но грязь и ее запах въелись в обоих. Неизгладимая печать предместья, складка безнравственности служила тесемочкой, изредка приподнимавшей уголок маски англичанина, из-за которой выглядывала кривляющаяся рожа проходимца, а у Шифры эта же складка вдруг, молниеносно, проскальзывала в библейских чертах ее лица, в ее иронии, в вульгарном смехе, излетавшем из ее рта, похожего на рот Саломеи.

Красотка еще сильней полюбила странной любовью своего урода после того, как паяц рассказал ей о себе, раскрыл ей всевозможные приемы, всевозможные фокусы, начиная с кеба и кончая разнообразием жилетов, с помощью которых Д. Том Льюис, будучи не властен увеличить свой рост, пытался по крайней мере прибавить себе представительности, после того как она приобщилась к этой полной неожиданностей, вихревой жизни, с ее проектами, с ее мечтами, с теми более или менее ловкими ходами, которые он время от времени делал. И чары этого человека-обезьяны оказались столь сильны, что и сейчас еще он забавлял, обворожал ее ничуть не меньше, чем в первоначальную пору их знакомства, хотя их законный, мещански добродетельный брак длился уже десять лет. Чтобы убедиться в этом, достаточно было поглядеть, как она корчится, как она катается по дивану от хохота, с каким восхищением, с каким восторгом она на него смотрит, повторяя: «Вот дурак-то!.. Вот дурак-то!..» — между тем как ее супруг в подлинном своем виде, лысый, поджарый, костлявый, в панталонах и цветной фуфайке, танцует перед ней буйную джигу, сопровождая танец деревянными жестами и яростным топотом. Когда же оба они устали, она — смеяться, а он — дрыгать ногами, Льюис опустился на диван и, потянувшись своей обезьяньей рожей к ее ангельской головке, выплеснул ей в лицо свою радость: