VI. Богема изгнания
– Ну, ну! Это мы уже слыхали!.. «Дэ, дэ!.. Yes!..[51] goddam!..[52] shoking…[53]» Вы этим отделываетесь, когда вам не хочется платить и не хочется говорить про уплату… Но со мной этот номер не пройдет… Пора нам с вами свести счеты, старый пройдоха…
– Послушэйт, мастер Лебо: вы говорите со мной с такой зэпэлчивостью!..
Перед тем как произнести слово «зэпэлчивость», знанием которого Д. Том Льюис, видимо, очень гордился, коль скоро повторил его три раза подряд, он запрокинул голову и, выпятив грудь, натянул манишку с огромным белым, как у clergyman'а[54], галстуком, так что лица его теперь почти не было видно. А зрачки у Тома Льюиса бегали, бегали, и хотя глаза его были широко раскрыты, но его мысли, и без того темные, были теперь совершенно неуловимы, тогда как в зыбком, ползучем взгляде его противника, смотревшего из-под полуопущенных век, проступила сейчас, в отличие от юлившего англичанина с его плутовской многоречивостью, откровенная хищность, и не только во взгляде: хищность была написана на всей его узкой, гладкой мордочке ласки. Светлые завитые локоны, строгий, наглухо застегнутый черный сюртук, безукоризненные манеры, такт – все это делало его похожим на прокурора из старого парижского суда. Однако истинное лицо человека никогда не обнаруживается с такой определенностью, как во время пререканий и ссор из-за денег, – вот почему сейчас этот вышколенный, отполированный, как ноготь, приятнейший Лебо, бывший ливрейный лакей в Тюильрийском дворце, любимчик королевской семьи, показал свою подлинную сущность – сущность омерзительного холуя, жадного и корыстолюбивого.
Чтобы укрыться от весеннего ливня, затопившего двор, сообщники зашли в обширный, заново оштукатуренный каретник, белые стены которого были до половины закрыты плотными циновками, предохранявшими от сырости множество великолепных экипажей, стоявших рядами, колесо против колеса, начиная с парадных карет, сверкавших зеркальными стеклами и позолотой, и кончая комфортабельным four-in-hand'ом[55] для выездов на охоту, беговыми дрожками, санками, на которых королева каталась по замерзшим озерам, и у каждого из этих отдыхавших в полусумраке сарая экипажей, у каждого из этих породистых животных, дорогих, лоснящихся, похожих на сказочных коней ассирийских легенд, чувствовался свой особый нрав: у кого – резвый, у кого – смирный. Соседство конюшен, откуда слышались фырканье лошадей и звонкий стук копыт, бивших в деревянный настил, седельная, в полуотворенную дверь которой были видны навощенный паркет, панель, какая бывает в бильярдных залах, всех видов хлысты в козлах, упряжь, седла на подставках, в виде трофеев выставленные вдоль стен каретника и поблескивавшие сталью стремян, переплетения уздечек – все это усиливало впечатление комфорта и великолепия.
Том и Лебо спорили в углу каретника, и голоса их, все возвышаясь, сливались с шумом дождя, барабанившего по асфальту. Особенно громко кричал камердинер, чувствовавший, что он здесь у себя дома… Видали вы когда-нибудь такого разбойника, как Льюис?.. Нечего сказать, чистая работа!.. Кто сварганил переезд их величеств из гостиницы «Пирамиды» в Сен-Мандэ? Кто, как не он, Лебо? Сварганил, несмотря ни на что, несмотря на ожесточенное сопротивление… А что ему было за это обещано? Разве не было между ними условлено, что все комиссионные, все взятки с поставщиков – пополам? Ведь так?..
– Дэ… Yes… Это было тэк…
– Зачем же тогда жульничать?
– No… No…[56] Жульничать – никогда, – приложив руку к жабо, повторял Д. Том Льюис.
– Да будет вам, старый враль!.. С каждого поставщика вы берете сорок процентов, у меня есть доказательства… А меня вы уверяли, что всего только десять… Ну так вот: устройство в Сен-Мандэ обошлось в миллион, и я на этом заработал пять процентов, то есть пятьдесят тысяч франков, а вы – тридцать пять процентов, иными словами – пятьдесят тысяч, умноженные на семь, что составляет триста пятьдесят тысяч франков… триста пятьдесят тысяч франков… триста пятьдесят…
Лебо задыхался от злобы; эта цифра застряла у него в горле, как рыбья кость. Том пытался успокоить его: во-первых, все это сильно преувеличено… А потом, у него же колоссальные расходы… Начать с того, что он теперь платит дороже за помещение на Королевской… Столько роздано, получать очень трудно… Помимо всего прочего, для него это был случайный заработок, а Лебо здесь живет постоянно, и в доме, где тратится свыше двухсот тысяч франков в год, всегда можно чем-нибудь да поживиться.
Однако лакей смотрел на вещи иначе: его дела никого не касаются, он не даст себя облапошить какому-то паршивому англичанину, можете быть уверены!
– Господин Лебо! Вы очень дерзкая… Я не намереваюсь более долго с вами разговаривать…
Том Льюис сделал вид, что хочет уйти. Однако Лебо преградил ему путь. «Чтобы он ушел, не рассчитавшись?.. Дудки!..» Губы у лакея побелели. Он все ближе и ближе придвигал свою дрожащую мордочку, как у разъяренной ласки, к лицу англичанина, который мог кого угодно вывести из равновесия своим невозмутимым спокойствием и хладнокровием, и наконец, не выдержав, с грубой бранью поднес ему к носу кулак. Быстрым, как взмах сабли, движением тыльной стороны руки, обличавшим в Томе не столько боксера, сколько уличного драчуна, англичанин отвел кулак противника и вдруг заговорил точь-в-точь так, как говорят в Сент-Антуанском предместье:
– Нет, брат, шалишь… А то как тресну!
Слова эти произвели магическое действие. Лебо, потрясенный, сперва машинально оглянулся, как бы желая удостовериться, кто их произнес – англичанин или кто-то другой. Затем взгляд Лебо снова остановился на Томе Льюисе, побагровевшем, вращавшем глазами, и в то же мгновение им овладел приступ буйной веселости, в которой еще дрожали отголоски недавнего гнева, и в конце концов он заразил своей веселостью и агента.
– Ну и шутник!.. Ну и шутник, черт бы тебя побрал!.. И как это я сразу не догадался?.. Вот так англичанин!..
Их обоих все еще душил смех, когда дверь седельной позади них внезапно отворилась и показалась королева. Задержавшись ненадолго в конюшне, где она собственноручно привязывала свою любимую лошадь, она не пропустила ни единого слова из этого разговора. Обман, совершенный столь низкопробными людишками, сам по себе ее мало трогал. Она давно уже раскусила лицемерного лакея Лебо, свидетеля всех ее унижений, всех бедствий. О поставщике, человеке в кебе, она имела смутное представление. Но благодаря этим людям она узнала важные вещи. Итак, устройство в Сен-Мандэ обошлось в миллион. Они-то воображали, что живут скромно, во всем себе отказывая, и вдруг выясняется, что тратят они на жизнь двести тысяч франков в год, а у них и всего-то сорок. Как могла она так долго быть слепой и не видеть, что они живут не по средствам?.. Но кто же в таком случае покрывал все их расходы? Кто платил за всю эту роскошь: за особняк, за лошадей, за экипажи, наконец, за ее туалеты, кто оплачивал ее благотворительность?.. У нее горели щеки от стыда все время, пока она шла под дождем по двору и пока быстро поднималась на крылечко интендантства.
Розен располагал в определенном порядке накладные, на которых высились столбики луидоров; при виде королевы он даже не встал, а вскочил от изумления.
– Нет, нет… Сядьте, – резко сказала королева и, наклонившись над письменным столом, положив на него руку, с которой она так и не сняла перчатки для верховой езды, решительно, настойчиво, властно заговорила: – Розен! На какие средства мы живем два года?.. Только отвечайте прямо… Я думала, что все это мы сняли, – теперь я знаю, что это было куплено на наше имя и оплачено… Теперь я знаю, что один Сен-Мандэ стоил нам больше миллиона, а ведь мы только миллион и привезли из Иллирии… Потрудитесь ответить мне, кто оказывает нам помощь, чья рука подает нам милостыню?..
Старого герцога выдал его пришибленный вид, то, как жалко задрожало его лицо всеми своими бесчисленными мелкими морщинками.
– Вы!.. Это вы!..
Как далека была она прежде от этой мысли!
Розен оправдывался, бормотал что-то о «долге», о «благодарности», о «возмещении»…
– Герцог! – твердо заявила королева. – Король не берет назад того, что он когда-либо дал, а королева не танцовщица, чтобы ее содержать.
Две слезинки блеснули у нее в глазах; то были слезинки гордости, и ей удалось их сдержать.
– О, простите!.. Простите!..
Розен с таким смиренным, печальным и покаянным видом целовал королеве пальцы, что она невольно смягчилась.
– Вы подсчитаете все произведенные вами затраты, мой дорогой Розен. Вам будет выдана расписка, и король рассчитается с вами в возможно более короткий срок… Что касается будущих расходов, то я займусь этим сама, я буду следить за тем, чтобы они не превышали доходов… Мы продадим лошадей, экипажи. Надо сократить штат прислуги. Государи в изгнании должны довольствоваться малым.
Старик пришел в волнение.
– Вы заблуждаетесь, государыня… Именно в изгнании королевская власть должна всемерно поддерживать свой престиж… Вы с государем меня не послушались, а ведь вам подобает жить не здесь, не в пригороде, – такое помещение хорошо снять на сезон купаний, но и только. Моя бы воля, я поместил бы вас во дворце, в той части города, где обитает парижский высший свет. Опуститься – вот, по моему крайнему разумению, наивысшая опасность, подстерегающая свергнутых королей, а это неизбежно при соприкосновении, при общении, при смешении с улицей… Я знаю, знаю: многие находят, что я смешон с моим пристрастием к этикету, с моим наивным, отжившим ригоризмом. А между тем эти формы сейчас более чем когда-либо необходимы: они помогают сохранять горделивую осанку, а ее так легко утратить в изгнании! Это негнущаяся броня, которая заставляет воина стоять на ногах, даже когда он смертельно ранен.