– Что с вами?.. Что меня еще ждет?..
– Ах, государыня!.. Все камни – фальшивые…
– Фальшивые?..
– Да, весьма искусная подделка… Как же это могло случиться?.. Когда? И кто этим занимался?.. Значит, в доме завелся вор!
При слове «вор» Фредерика страшно побледнела. В порыве гнева и с отчаянием во взоре она процедила сквозь зубы:
– Вы правы… В доме есть вор… и мы с вами отлично его знаем… – Затем быстрым движением схватила Меро за руку, как бы заключая с ним тайный союз: – Но мы его не выдадим, правда?
– Никогда!.. – сказал Меро и отвел глаза: они поняли друг друга с полуслова.
VII. Народное гулянье
В первое майское воскресенье, воспользовавшись дивным, ясным, по-летнему погожим днем, до того теплым, что пришлось опустить верх ландо, королева Фредерика, малолетний принц и его наставник совершали прогулку в лесу Сен-Мандэ. Первая ласка весны, доходившая до королевы сквозь свежую зелень листьев, согревала ей душу, словно вешние лучи, освещавшие ее лицо под натянутым голубым шелком зонтика. Она была беспричинно счастлива; уютно устроившись в углу громоздкого экипажа, прижав к себе ребенка, она среди умиротворенной природы позабыла на некоторое время о жестокости жизни и отдалась задушевности и беспечности непринужденного разговора с Элизе Меро, сидевшим напротив них.
– Странно! – говорила она. – У меня такое чувство, будто я вас где-то видела до того, как мы познакомились. Ваш голос, ваш облик мгновенно пробудили во мне какое-то смутное воспоминание. Где же все-таки мы с вами встретились в первый раз?
Маленький Цара хорошо запомнил этот «первый раз». Встреча состоялась в монастыре, там, в подземном приделе храма, где г-н Элизе показался ему таким страшным. И в робком и кротком взгляде, каким ребенок смотрел на своего учителя, все еще мелькал отсвет этого суеверного страха… Но королева – королева была убеждена, что она видела Элизе до того сочельника.
– Я начинаю думать, что это было еще в нашей доземной жизни, – почти серьезно заметила она.
Меро засмеялся:
– Да, вы правы, ваше величество, вы могли меня видеть, но только не в ином мире, а здесь, в Париже, в день вашего приезда. Я взобрался на цоколь тюильрийской решетки как раз напротив гостиницы «Пирамиды»…
– И вы крикнули: «Да здравствует король!..» Теперь я все вспомнила… Значит, это были вы? Как я рада! Вы первый приветствовали нас… Если б вы знали, как меня окрылило ваше приветствие!..
– И меня самого тоже!.. – подхватил Меро. – Так давно не представлялся мне случай торжествующе воскликнуть: «Да здравствует король!..» Так долго мои губы беззвучно выпевали это восклицание!.. Ведь я всосал его с молоком матери, оно окрашивало мои детские и юношеские радости, с ним связаны все волнения и упования моей семьи. Это восклицание вызывает в моей памяти южный выговор, жест и голос моего отца, при этом восклицании мои глаза увлажняет то же умиление, которое я столько раз замечал у него… Бедняга! Все это было у него в крови; в этих нескольких словах заключался для него целый символ веры… Когда он, проездом из Фросдорфа, был в Париже, он случайно оказался на Карусельной площади перед самым выходом Луи-Филиппа. Короля ожидал, прихлынув к решетке, народ, равнодушный, даже враждебный, – одним словом, народ эпохи конца его царствования. Мой отец, узнав, что скоро должен появиться король, раздвинул, растолкал толпу и стал впереди, чтобы лучше было видно, чтобы смерить с головы до ног и облить презрением этого разбойника, этого негодяя Луи-Филиппа, незаконно завладевшего престолом…[64] Наконец появляется король и идет по безлюдному двору среди гробового, тяжкого, придавившего Тюильрийский дворец молчания, в котором чуткое ухо может уже расслышать, как мятеж заряжает ружья и как трещат ножки трона… Луи-Филипп, по виду – мирный обыватель, уже старый, с колыхающимся животиком, держа в руке зонт, семенит по направлению к ограде. Ничего царственного, ничего властного в нем нет. Но мой отец смотрит на него уже иными глазами: по обширному двору, вымощенному воспоминаниями о славном прошлом, ибо в глубине его стоит дворец французских королей, идет монарх, идет сквозь зловещую тишину, которая для государей всегда является показателем народной ненависти, и душа моего отца этого не вынесла, возмутилась; забыв про свои обиды, он быстро, инстинктивно обнажил голову и крикнул, вернее, взрыдал: «Да здравствует король!» – так громко, так убежденно, что старик вздрогнул и поблагодарил его долгим взволнованным взглядом.
– Я должна была бы поблагодарить вас точно так же… – молвила Фредерика, и взор ее, устремленный на Меро, выражал такую нежную признательность, что бедный малый почувствовал, как с его лица сбегает краска.
Все еще под впечатлением его рассказа, она после короткого молчания обратилась к нему с вопросом:
– Но ведь ваш отец не был дворянином?
– О нет, государыня!.. Это был самый что ни на есть скромный простолюдин… обыкновенный ткач…
– Странно… – задумчиво проговорила Фредерика.
Он возразил, и тут их вечный спор возобновился. Королева не любила народ, не понимала его, испытывала к нему что-то вроде физического отвращения. Она находила, что народ груб, что он одинаково страшен и тогда, когда веселится, и тогда, когда мстит. Она боялась его даже во время коронационных торжеств, в медовый месяц своего царствования, – боялась этого леса рук, тянувшихся к ней с приветствием: ей казалось, что она попала к ним в плен. Отчужденность в отношениях королевы с народом так и не прошла. Милости, благодеяния, подачки, которыми она осыпала народ, были подобно посевам, не дающим всходов, с той разницей, что каменистая почва и плохой сорт семян тут уже были ни при чем.
Среди других сказок, коими г-жа Сильвис затуманивала мозг малолетнего принца, она рассказывала ему историю юной сирийки, вышедшей замуж за льва: сирийка ужасно боялась своего дикого супруга, боялась его рычания, боялась той порывистости, с какой он встряхивал гривой. А между тем бедный лев был к ней очень внимателен, окружал ее нежной заботой, приносил своей маленькой женушке редкостную дичь, сотовый мед, оберегал ее сон: повелевал морю, лесам и зверям не шуметь, когда она спит. Все было напрасно! Она по-прежнему испытывала к нему отвращение, обидный для него страх, и это продолжалось долго, но в конце концов лев рассердился и, разинув пасть – а грива у него от злости встала дыбом, – так грозно прорычал ей: «Убирайся вон!», как будто собирался не отпустить ее на все четыре стороны, а разорвать в клочки. Так вот, между этой историей и историей взаимоотношений Фредерики и ее народа было нечто общее, и Элизе, поселившись у нее в доме, тщетно пытался внушить ей, как много скрытой доброты, как много рыцарской преданности, как много суровой щепетильности в этом огромном льве, который столько раз рычит шутя, прежде чем разозлится как следует! Ах, если бы государи захотели… если бы они не были так подозрительны…
– Да, я понимаю… – видя, что Фредерика недоверчиво помахивает зонтиком, убежденно заговорил Меро. – Вы боитесь народа… Вы его не любите, вернее, вы его не знаете… Но, ваше величество, посмотрите вокруг, окиньте взглядом эти аллеи, загляните под деревья… Здесь гуляет и развлекается самое страшное предместье Парижа, то самое, откуда революции идут дальше, разбирая по булыжнику мостовые… И как же все эти люди бесхитростны и добры, естественны и простодушны!.. Как они блаженствуют, как наслаждаются отдыхом, солнечным днем!..
Ландо медленно двигалось по главной аллее, и отсюда хорошо были видны на земле, под кустами, казавшимися густо-лиловыми от первых лесных гиацинтов, расцветших в тени их еще по-весеннему сквозистых веток, приготовленные для завтрака и выделявшиеся яркими пятнами белые тарелки, раскрытые корзинки, толстого стекла трактирные стаканы, торчавшие из зелени, точно громадные пионы. На ветках висели блузы и шали. Мужчины без пиджаков, женщины в одних платьях, прислонившись к деревьям, рукодельничали, читали, отдыхали. На веселых прогалинах порхали дешевые платья девушек, игравших в жмурки, в волан или же танцевавших импровизированную кадриль под долетавшие сюда порою звуки невидимого оркестра. А дети! Сколько тут было детей, сновавших между завтракающими и играющими, носившихся целыми стаями от одной семьи к другой, прыгавших, визжавших, сливавших весь лес в один безбрежный ласточкин щебет, и так же, как ласточки, без устали летали они взад и вперед, так же быстро, так же своевольно мелькали они черными точками в просветах между деревьев. В противоположность Булонскому лесу, который чистят, за которым следят, который защищен деревенскими заборчиками, Венсенский лес, где можно ходить всюду, с его примятой, но все же зеленой травой, с его пригнутыми, но все же не сдающимися деревцами, оттого что природа здесь как будто и незлобивее и жизнеспособнее, был точно создан для забав веселящегося простонародья. Вдруг у наследника вырвался восторженный крик: от озера, раскинувшего лес по своим травянистым и крутым берегам, исходила мощная струя воздуха и света. Это было не менее величественно, чем море, внезапно открывающееся после сухого каменного лабиринта бретонской деревни и докатывающее волны в часы прилива как раз до той черты, где обрывается последний проулок. Расцвеченные флагами лодки, пестревшие ярко-синей и ярко-красной одеждой гребцов, взрезали водную равнину во всех направлениях, проводя веслами серебряные борозды и вспенивая ее легкую зыбь, сверкавшую на солнце, как чешуя уклейки. С пронзительными криками плавали целыми стаями утки. Описывая весь широкий круг озера, плавно скользили вдоль берега лебеди, и ветер надувал их легкие перья. На середине озера музыка, спрятанная за зеленым занавесом островка, оглашала лес веселыми мотивами, отличным проводником для которых служила водная поверхность. И надо всем этим – веселая бестолочь: ветер, водяные брызги, хлопанье вымпелов, крики лодочников. А вокруг – рассевшиеся по склонам группы отдыхающих, беготня детей и два маленьких шумных кафе, построенных почти на воде, с деревянными полами, гулкими, как палуба, с решетчатыми стенами, напоминающими перила купальни или перила на палубе корабля… На берегу экипажи встречаются редко. Проедут ломовые дроги – на них извозчик развозит гостей, всю ночь прогулявших в предместье на свадьбе, о чем свидетельствуют их новенькие суконные сюртуки и яркие узоры шалей. Немного погодя покажется купеческий шарабан с золоченой меткой на кузове: в шарабане катаются толстые женщины в шляпках с цветами, жалостно поглядывающие на пешеходов, бредущих по песку. Преобладают здесь, однако, детские колясочки – первый предмет роскоши, который позволяет себе семейный рабочий, движущиеся колыбельки, в которых блаженно покачиваются обрамленные чепчиками, отделанными рюшем, сонные головки и таращат глазенки на переплет ветвей в голубой вышине.