Короли в изгнании — страница 49 из 60

спасти жизнь двум своим верным слугам. И ты на него сердишься, моя дорогая; ослепленная любовью ко мне, ты удивляешься, почему мой отец не замолвил словечко за сына. Но разве Розен способен на такую низость?.. А между тем бедный старик меня любит, моя смерть будет для него страшным ударом. Ты обвиняешь государя и государыню в черствости, но мы не смеем осуждать их за ту высшую точку зрения, с какой они распоряжаются судьбами людей. Их обязанности и права не укладываются в обычные рамки. Обратись к Меро – уж он тебе растолкует как нельзя лучше! Я все это чувствую, да вот беда – выразить не умею. Все это у меня в груди, а наружу вырваться не может. У меня язык неповоротливый. Сколько раз это мне мешало в отношениях с тобой! Ведь я тебя так люблю, но у меня никогда не хватало слов, чтобы высказать тебе свою любовь. Нас разделяет столько миль, да еще такая толстая железная решетка, но вот и сейчас, стоит мне представить себе твои прекрасные серые глаза, глаза настоящей парижанки, твой лукавый ротик, твой носик, который всегда морщится, когда ты посмеиваешься надо мной, и я теряюсь, робею.

И все же, прежде чем покинуть тебя навеки, я считаю своим долгом чистосердечно тебе признаться, что никого на свете я не любил так, как тебя, что я начал жить с того дня, когда я впервые тебя увидел. Помнишь, Колетта? Это было в магазине на Королевской, у Тома Льюиса. Мы встретились с тобой будто бы случайно. Ты пробовала фортепьяно, ты играла и напевала что-то очень веселое, а мне почему-то захотелось плакать… И я в тебя влюбился… Ну кто бы мог подумать! Парижский брак, брак через агентство, превратился в брак по любви! И с тех пор я ни в свете, ни в каком-либо другом обществе не встречал женщины столь же обворожительной, как моя Коллета. Можешь не сомневаться: ты всегда была со мной, даже когда мы расставались. Бывало, только вспомню твою милую мордочку – и сразу повеселею, сижу один в комнате и хохочу. Да, да, со мной всегда это случалось при мысли о тебе, мне всегда хотелось смеяться от умиления… По правде сказать, Колетта, положение наше ужасно, а еще ужаснее то, что нам все время стараются об этом напомнить. Мы с Эсетой находимся в часовне. Вернее, это тесная келья с оштукатуренными стенами; здесь стоит престол, за которым для нас перед самой казнью отслужат мессу, подле каждой кровати – гроб, а над кроватью – дощечка с надписью: „Смертник“. Несмотря на это, келья не кажется мне мрачной. Я думаю о моей Колетте и забываю об угрозе смерти. А когда я дотягиваюсь до тюремного окошка, этот чудный край, дорога, идущая вниз от Дубровника к Гравозе, алоэ, кактусы, синее небо, синее море – все мне приводит на память наше свадебное путешествие, горную тропу из Монако в Монте-Карло, звон бубенчиков на шее у мулов, такой же радостный и легкий, как наше счастье. О моя милая женушка, ненаглядная моя спутница! Как ты была хороша и как бы я хотел путешествовать с тобой по возможности дольше!..

Ты видишь, что твой образ всегда со мной и что он все побеждает; он со мной даже на пороге смерти, и он будет со мной в смертный мой час: скоро-скоро нас выведут на расстрел, туда, к Морским воротам, и он будет у меня на груди, в ладанке, – это даст мне силы с улыбкой упасть под выстрелами. Не горюй же, моя родная! Почаще думай о малютке, о нашем будущем ребенке. Береги себя ради него, а когда он уже начнет понимать, скажи ему, что я умер стоя, как полагается солдату, с двумя именами на устах: с именем моей жены и с именем моего короля.

Мне бы хотелось оставить что-нибудь тебе на память о моих последних минутах, но у меня отобрали все ценные вещи: часы, обручальное кольцо, булавку. У меня остались только белые перчатки, которые я берег для въезда в Дубровник. Я их надену, чтобы встретить смерть с честью. Тюремный священник дал мне слово, что потом отошлет их тебе.

Ну, моя дорогая Колетта, прощай! Не плачь! Я тебя об этом прошу, а сам ничего не вижу от слез. Постарайся утешить моего отца. Бедный старик! Как он меня журил, когда я опаздывал на службу! Теперь уж я отслужился!.. Прощай!.. Прощай!.. А ведь мне еще столько надо тебе сказать!.. Нет, довольно, пора идти на смерть. Такая уж у меня судьба!.. Колетта, прощай!

Герберт Розен ».

XIV. Развязка

– У вас есть только одно средство, ваше величество.

– Какое же, дорогой Меро?.. Я готов на все.

Меро колебался. То, что он хотел сказать, представлялось ему чрезвычайно важным, – это был разговор не для бильярдной, куда король затащил его сыграть партию после завтрака. Но по удивительной иронии судьбы, преследующей низложенных самодержцев, участь иллирийской монархии решилась именно здесь, у зеленого сукна, по которому в траурной тишине сен-мандэйского дома с глухим, зловещим стуком катались шары.

– Так что же?.. – вытянувшись для того, чтобы достать кием шар, спросил Христиан II.

– Вот что, государь…

Меро подождал, пока Христиан сделает карамболь, который советник Боскович потом благоговейно отметил на доске, и не без смущения продолжал:

– Иллирийский народ ничем не отличается от других народов, ваше величество. Он преклоняется перед успехом, перед силой, и я боюсь, что роковой исход нашего последнего предприятия…

Король повернул к нему побагровевшее лицо:

– Ближе к делу, дорогой мой… В цветах красноречия я не нуждаюсь.

– Вы должны отречься, государь… – грубым тоном сказал гасконец.

Христиан взглянул на него с изумлением:

– От чего отречься?.. У меня же ничего нет… Прекрасный подарок сделал бы я моему сыну… Я уверен, что он предпочел бы новый велосипед, чем неопределенное обещание короны к его совершеннолетию.

Меро сослался на королеву Галисии. Находясь в изгнании, она отказалась от престола в пользу сына. Только благодаря этому дон Леонсьо недавно занял престол.

– Восемнадцать – двенадцать!.. – резко выкрикнул Христиан. – Господин советник! Почему вы не маркируете?

Боскович подпрыгнул, как испуганный заяц, и бросился к доске, а король напряг все свои физические и умственные силы, стараясь бить «от трех бортов». Элизе смотрел на него, смотрел, и его роялистские убеждения подверглись суровому испытанию: вот он, этот покрывший себя позором, потрепанный франт с открытой костлявой шеей; на нем свободная фланелевая куртка; в глазах у него, на губах, на крыльях носа видны следы желтухи, от которой он еще как следует не оправился и которая продержала его почти целый месяц в постели. Гравозский разгром, горькая участь всех этих молодых людей, душераздирающие сцены, которые разыгрывались в маленьком сен-мандэйском дворе, пока разбиралось дело Герберта и Эсеты, Колетта, валявшаяся в ногах у своего бывшего любовника, чтобы тот спас жизнь ее мужу, дни томительного ожидания, та настороженность, с какой он прислушивался: вот-вот раздастся страшный залп по команде, поданной как бы им самим, а тут еще материальные заботы, первые векселя Пишри, представленные ко взысканию, – вся свирепость обрушившегося на него злого рока не сломила беспечный нрав славянина, но его здоровье она подорвала.

После очередного карамболя Христиан сделал передышку, тщательно натер мелом кий и, не глядя на Меро, спросил:

– А как смотрит королева на мое отречение?.. Вы с ней не говорили?

– Королева тоже думает, что вам надо отречься, ваше величество.

– А! – слегка вздрогнув, сухо произнес король.

Странно устроен человек! Христиан обиделся на женщину, которую он не любил, чьей недоверчивой холодности и ясного взгляда он побаивался, которую он обвинял в том, что она все время видит в нем короля, что она надоедает ему постоянными напоминаниями о его правах и обязанностях, – обиделся за то, что она уже не верит в него, что она жертвует им ради счастья сына. Разумеется, он не ощущал боли обманутой любви, это не был для него удар в самое сердце, от которого хочется кричать на крик, – нет, он ощущал холод, какой остается у нас в душе после измены друга, после того как мы утратили чье-нибудь доверие.

– А ты как думаешь, Боскович? – неожиданно обратился король к советнику, который всем своим скопческим, встревоженным лицом напряженно следил за мимикой Элизе Меро.

Вместо ответа у ботаника вырвался быстрый жест участника итальянской пантомимы: он развел руками и втянул голову в плечи; это было безмолвное chi lo sa?[91], до того несмелое, до того ни к чему не обязывающее, что король не мог удержаться от смеха.

– Выслушав мнение нашего совета, мы изъявляем согласие отречься когда угодно, – насмешливо проговорил он в нос.

Затем его величество с еще большим увлечением принялся загонять шары в лузы, что было совсем не на руку Элизе, горевшему нетерпением уведомить королеву об успехе переговоров, которые ей не хотелось вести самой, ибо призрак короля все еще внушал ей уважение, – протягивая руку к опостылевшей ему короне, она чувствовала, что рука у нее дрожит.

Через несколько дней после разговора Меро с Христианом состоялось отречение короля от престола. Начальник военной и гражданской свиты короля стоически предложил для этой церемонии, которую полагается обставлять наивозможной пышностью и которая требует строжайшего соблюдения всех формальностей, великолепную анфиладу своих комнат. Но гравозская трагедия была еще слишком свежа для зал, где еще не смолкло эхо последнего бала. В самом деле, всем было бы там очень тяжело, в этом могли бы усмотреть дурное предзнаменование для будущего царствования. Несколько французских и иллирийских благородных семейств, подпись которых была необходима на имевшем такое огромное значение акте, пригласили в Сен-Мандэ.

К двум часам дня кареты начали съезжаться, звонки раздавались один за другим, приглашенные медленно поднимались по длинным коврам, разостланным от входа в залу до самого крыльца, и у входа их встречал затянутый в генеральский мундир герцог Розен, с лентой Большого иллирийского креста на шее, поверх всех своих орденов, с той самой лентой, которую он, никому ни слова не сказав, перестал надевать, как только до него дошла скандальная история с парикмахером Бискара, носившим точно такой же знак отличия поверх своей куртки «Фигаро». На рукаве и на эфесе шпаги у Розена чернел длинный, совершенно новый креп, но еще более знаменательным, чем креп, было то, что Розен по-стариковски тряс головой, как бы бессознательно отвечая на все: «Нет, нет…» – эта привычка осталась у него со времени происходивших при нем и надрывавших ему душу споров из-за помилования Герберта, – споров, в которых он наотрез отказался участвовать, невзирая на мольбы Колетты и подавляя бунтовавшее в нем отцовское чувство. Казалось, его маленькая трясущаяся головка, похожая на головку пустельги, не выдержала этого противоестественного отказа, и в наказание за отказ он осужден с той поры говорить «нет» всякому впечатлению, всякому чувству, даже самой жизни, ибо ничто уже не трогало, ничто уже не занимало его после трагической гибели сына.