Короли в изгнании — страница 56 из 60

– Это стоит ни мало ни много сто тысяч франков…

Для них обоих в этой коллекции заключалась единственная возможность взять реванш после того «ловкого хода», из-за которого они так позорно сели в лужу. Однако им приходилось таить свое ликование, оттого что бывший генерал пандуров, недоверчивый и непроницаемый, как все старьевщики, вместе взятые, ходил за ними по пятам и неожиданно вырастал за их спинами, так что, какие бы они рожи ни корчили, провести его было мудрено.

Наконец, пройдя все приемные залы, они дошли до маленькой комнатки, куда надо было подняться на две ступеньки, – комнатки, чудесно убранной в мавританском вкусе: с низенькими диванами, коврами, шкафами, и все до последней вещи было здесь подлинное.

– Это – тоже? – осведомился Лееманс.

Генерал в глубине души заколебался. Это было убежище Колетты в огромном особняке, ее любимая комната, где она проводила редкие часы досуга, где она писала письма. Розену захотелось спасти восточный уголок, который ей так нравился. Но он передумал: нет, продавать так продавать все.

– И это тоже… – холодно ответил он.

Лееманс, привлеченный редкостным арабским столиком, резным, золоченым, с миниатюрными аркадами и галереями, стал рассматривать многочисленные ящички с секретом, ящичек в ящичке, открывавшиеся при помощи невидимой пружины, изящные, до сих пор сохранившие на своем атласном дне запах апельсина и сандала. Запустив в один из них руку, Лееманс услыхал шуршанье.

– Здесь бумаги… – заметил он.

По окончании описи герцог проводил обоих антиквариев до дверей, а затем вспомнил о бумагах, забытых в ящичке. Это была целая пачка писем, перевязанных смятой лентой и впитавших в себя тонкие запахи ящичка. Герцог машинально взглянул и сейчас же узнал почерк, крупный почерк Христиана, своеобразный, неаккуратный, который в течение многих месяцев он видел лишь на векселях и на долговых обязательствах и который связывался в его представлении только с деньгами. Разумеется, это письма короля к Герберту. Да нет: «Колетта, счастье мое!..» Резким движением герцог сорвал ленту, и вслед за тем около тридцати записок разлетелось по дивану, – в них назначались свидания, изъявлялась благодарность, сообщалось о той или иной любезности; словом, это была самая настоящая адюльтерная переписка во всей своей наводящей скуку банальности, – оканчивалась она извинениями за несостоявшиеся свидания, и нежность в ней убывала, как убывают поздней осенью дни. Почти в каждом письме упоминался надоедливый, преследующий их человек, которого Христиан в шутку называл «Ходячая помеха» или просто «Ход. пом.», и герцог долго не мог догадаться, кто же это, пока наконец в одном из шутливых писем, не столько пылких, сколько вольных, увидел карикатуру на самого себя, свою маленькую острую головку на длинных лапах аиста. Да, это был он, его морщины, его орлиный нос, его прищуренные глаза. А чтобы уже не оставалось никаких сомнений, в самом низу стояла подпись: «Ходячая помеха на часах, на набережной Орсе».

Когда старик оправился от неожиданности и когда нанесенное ему оскорбление вырисовалось перед ним во всей своей низости, он невольно вскрикнул от боли, а затем, раздавленный, переполненный чувством стыда, словно одеревенел. Не то удивило Розена, что его сына обманули. Но обманул Герберта не кто-нибудь, а Христиан, ради которого они пожертвовали всем, ради которого Герберт погиб двадцати восьми лет от роду, из-за которого он, Розен, разорялся, распродавал все, вплоть до победных трофеев, лишь бы векселя с королевской подписью не были опротестованы… Отомстить бы ему, снять бы из этой коллекции два любых пистолета!.. Да, но ведь он король! От короля нельзя требовать удовлетворения. И вот что значит магия священного слова: гнев Розена мгновенно утих, и он уже убеждал себя, что, собственно говоря, государь, приволокнувшийся за одной из своих служанок, не так уж виноват, – виноват он, герцог Розен, женивший сына на какой-то Совадон. И теперь он жестоко наказан за свою алчность… Все эти размышления длились не более минуты. Заперев письма на ключ, он выехал в Сен-Мандэ исполнять свои обязанности за письменным столом в интендантстве, где его ожидала куча счетов и бумаг, и на некоторых из этих бумаг он увидел тот же крупный неразборчивый почерк, что и на любовных записках. После этого случая, когда Христиан проходил по двору, он по-прежнему всякий раз замечал в окне интендантства высокую, все такую же бравую, преданную и бдительную фигуру Ходячей помехи, и ему в голову не могло прийти, что Розену хоть что-нибудь известно.

Только самодержцы в силу многовековых суеверных традиций способны внушать к себе такую безграничную преданность, даже если они ее ничем не заслужили. Бывший самодержец Христиан подождал, пока сын его встанет с постели, а там опять начал прожигать жизнь. Сперва он попробовал вернуть расположение Шифры. Да, несмотря на то, что его грубо и цинично выгнали, несмотря на то, что ему дали отставку, полную отставку, он все-таки продолжал любить Шифру и по первому знаку готов был упасть к ее ногам. А красотка в это время наслаждалась возобновившимся медовым месяцем. Излечившись от честолюбивых увлечений, снова придя в равновесие, из которого ее вывела мечта о миллионах, она решила продать дом, вещи и начать жить с Томом в Курбвуа жизнью почтенных разбогатевших негоциантов, а Шприхтов подавить комфортом, который они там заведут. Д. Том Льюис, напротив, замышлял новые «ходы»: сказочная обстановка, в которой находилась его жена, подбивала Тома учредить новое агентство и поставить его на еще более светскую, еще более роскошную ногу, – такое агентство, где бы торговля велась в перчатках до локтей, где бы дела делались среди цветов, под бальную музыку, на дорожке, огибающей озеро, а вышедший из моды кеб, зачисленный в разряд несерьезных экипажей, он предполагал заменить солидной коляской с ливрейным лакеем и с девизом графини. Уговорить Шифру, у которой он теперь окончательно поселился, ему было нетрудно. И вот залы дома на Мессинской открылись для званых обедов и балов, приглашения на которые рассылались от имени графа и графини Сплит. На первых порах эти балы особым многолюдством не отличались. Но женский пол, вначале бунтовавший, в конце концов стал относиться к Тому и его жене как к чете богатых, приехавших из далекого края чужеземцев, иностранное происхождение которых искупается той роскошью, которой они себя обставляют. За Шифрой, снискавшей широкую популярность своими похождениями, ухаживала вся золотая молодежь, и благодаря этому его сиятельство в первую же зиму сумел обделать несколько выгодных дел.

Христиану нельзя было воспретить вход в эти залы, тем более что они так дорого ему обошлись. Кроме того, королевский сан поначалу мог только украсить дом, удостоверить, что это дом порядочный. Словом, он явился туда робко, питая смутную надежду вновь покорить сердце графини, и прошел не через главный подъезд, а через черный ход. Первое время ему нравилось играть роль обманутого, роль несчастной жертвы, и он, бледный, как его воротничок, каждый день неукоснительно появлялся в золоченой амбразуре окна, где за ним, вращая глазами, следил, где его пригвождал своим взглядом Том Льюис, но вскоре он пал духом, перестал ездить к Шифре и, чтобы забыться, спутался с уличными девками. Как всякий мужчина, который, потеряв любимую женщину, упорно ищет потом ей подобную, он где только не блуждал, опускался низко, очень низко, а водил его всюду Лебо, в царстве парижского порока чувствовавший себя как дома и частенько ранним утром доставлявший своему господину чемодан в какое-нибудь злачное место. Это было самое настоящее падение, с каждым днем становившееся все менее болезненным для мягкотелого сластолюбца Христиана, а его тихий и печальный дом не заключал в себе ничего притягательного. Без Меро и без княгини в особняке на улице Эрбильона стало еще скучнее, чем прежде. Леопольд V поправлялся медленно, и впредь до окончательного выздоровления его воспитание было снова доверено г-же Элеоноре Сильвис, которая теперь с удвоенным рвением принялась втолковывать ему советы аббата Диге относительно шести способов узнавать людей и семи способов избегать льстецов. Грустные это были уроки: больному ученику мешала повязка, и он смотрел на учительницу, склонив голову набок, а королева, по-прежнему присутствовавшая на уроках, не отводила скорбного взгляда от clematis dalmatica – жалкого растеньица, родившегося в изгнании и теперь чахнувшего на окне. За последнее время францисканцы предприняли несколько попыток подыскать воспитателя для короля, но второго Элизе Меро не так-то легко найти среди современной молодежи. У о. Алфея было на этот счет особое мнение, но высказывать его он не решался, так как королева не позволяла произносить при ней имя бывшего наставника. Тем не менее обстоятельства сложились так, что однажды монах осмелился заговорить с ней о своем друге.

– Ваше величество! Элизе Меро умирает… – прочитав послеобеденную молитву, сообщил он.

Пока Меро жил в Сен-Мандэ, он в силу того же предрассудка, что заставляет нас хранить в шкафу давно уже немодное платье, которое мы носили в молодости и никогда больше не наденем, оставил за собой комнату на улице Мсье-ле-Пренс. Он туда не заходил, – он предоставил забвению и тайне окутывать его рукописи и книги в единственно безмолвном и постоянно запертом уголке живших шумною жизнью меблированных комнат. И вот однажды он вернулся, постаревший, утомленный, почти совершенно седой. Толстая хозяйка дремала, но ее разбудило звяканье висевших на гвоздях ключей, и она с трудом узнала жильца, искавшего ключ от своей комнаты.

– Ну и загуляли же вы, господин Меро!.. Разве можно так истощать организм?

– Да, это верно, я немножко устал… – улыбаясь, ответил Меро и, пришибленный, сгорбленный, стал подниматься на шестой этаж.

Комната была все та же, с тем же унылым видом из запыленных окон: крыши, квадратные монастырские дворы, медицинский факультет, анатомический театр, холодные памятники, грустно задумавшиеся над своей участью; справа, ближе к улице Расина, – две огромные водокачки, сверкавшие своими каменными резервуарами, в которых отражалось серое небо и дымящиеся трубы. Ничто не изменилось, но свойственные юности благородные пылания, все вокруг себя окрашивающие и согревающие, от затруднений и невзгод только усиливающиеся, – эти пылания в нем уже угасли. Элизе сел, стряхнул пыль с неоконченных работ, попытался читать. Между его мыслями и страницами скользил укоризненный взгляд королевы; ему чудилось, будто на другом конце стола сидит его ученик и ждет, когда начнется урок. Ему стало так горько, что, не выдержав одиночества, он сбежал по лестнице и повесил ключ на гвоздь. С этого дня его высокая нескладная фигура со шляпой на затылке, с пачкой книг и журналов под мышкой снова замелькала в Латинском квартале, в галерее Одеона, на набережной Вольтера; его видели то склонившимся над брошюрами, еще пахнувшими типографской краской, то роющимся в старье, которым были забиты грубые полки книжных лавок, то читающим на улицах или в аллеях Люксембургского сада, то прислонившимся в лютый холод к садовой статуе, напротив замерзшего фонтана, и размахивающим руками. В атмосфере умственного труда, среди той интеллигентной молодежи, до которой ниспровергатели основ еще не добрались и которую им не удалось окончательно устранить, он вновь обрел былую страстность и былое воодушевление. Вот только слушатели были уже не те, ибо в этом проходном квартале студенты – как волны в море: одна от