Старик умер в тот же день, он снова упал и выпустил из рук тачку, но уже больше не поднялся, как его ни били.
Хорошо еще, что К. не видел этого. В лагере ежедневно умирали несколько человек, но никто, кроме их соседей по палаткам, как правило, так и не узнавал об этом.
Я больше не плакал: у меня не осталось слез. Я чувствовал, что становлюсь сухим и черствым, как хлебная корка, и моя душа покрывается плесенью.
Москва была далека — почти как Марс. И там, в этой далекой Москве, человек в кабинете сказал:
— Слушаю вас внимательно.
Но взор его не был направлен на стоявшую перед ним (сидевшим) мать К., а блуждал с выражением тошнотворной скуки по кабинету, задерживаясь ненадолго то на шкафу полированного дерева, то на украшавшем стену плакате с надписью «Проявляй бдительность», то на горшочке со скрюченным, доживающим свой век столетником, то на собственных, сложенных на столе, чистых и белых руках.
— Я принесла заявление с прошением о пересмотре дела, — стала говорить ему мать К., — дела моего сына… Я не о помиловании прошу… Необходим пересмотр, ведь это — ошибка…
— Покороче, пожалуйста, — сказал человек в кабинете.
Ах, я не мог его ни к чему принудить, ничего внушить ему: служитель Гнуса, он был болен той же болезнью, что и судья У., и это не догадки, не домыслы: я проверил.
— Это копия письма моего сына… Здесь он опровергает все необоснованные…
— Все утверждают, что они невиновны, — сказал человек в кабинете. — Я еще не встречал тех, кто сам бы пришел и сказал: арестуйте меня, я — преступник. А вы встречали?
— Нет, не встречала, — сказала мать К., несколько сбитая с толку. — Но…
— Так чего же вы от меня хотите?
— Я по профессии — педагог, — сказала она, — всю свою жизнь я… Послушайте, если вы считаете, что я вырастила и воспитала врага народа…
— Вы сделали это умозаключение, — холодно, но чрезвычайно вежливо заметил человек в кабинете, — вы, а не я.
Чем холодней был человек в кабинете, тем больше горячилась она:
— Если я воспитала преступника — как можно и дальше доверять мне учить советских людей?! (Логика была железная, ничего не скажешь: педагог.) Тогда арестуйте и меня — воспитавшую такого сына!
— Я подумаю над вашим предложением, — сказал человек в кабинете.
В этом не было ни капли сарказма, уж поверьте. Мать К. предложила арестовать ее, и человек в кабинете спокойно, заинтересованно это опрометчивое предложение обдумывал, покачивая на весах аргументы «за» и «против». Зря, ах, как зря она это… Женщины Земли, в отличие от мужчин, вообще очень неосмотрительны. Хотя… хотя, возможно, ей в ту минуту хотелось… как К. в вагоне хотелось нарваться сердцем на нож…
— Идите. Я ознакомлюсь с документами, — сказал человек в кабинете.
К счастью, взвесив предложение матери К., он не нашел его заслуживающим внимания.
Мать К. ушла. Душа ее была полна надежд. Но я знал, что все прощения, посылаемые судье У., бесполезны: недуг его был неизлечим.
У нас оставалась только одна надежда: на крылатую В.
Поздним вечером того дня, когда умер старый преступник, сосед К. — Профессор — сказал ему:
— Сергей Павлович, напрасно вы так…
— Не понимаю, о чем вы, — буркнул К.
— Нужно быть осторожнее… Ведь это — звери… Я в первые дни тоже… тоже пытался вести себя по-человечески… Пытался помогать… (К сожалению, он лгал.) Но блатные страшно избили меня…
А вот это была правда, и от воспоминания о ней Профессор заплакал. Здесь, в лагере, люди часто плакали: они никогда не рыдали, как рыдают женщины, просто слезы сами тихо катились у них из глаз.
— Нужно раствориться… — шептал Профессор, — слиться с окружающей средой, стать незаметным…
— На что вы надеетесь? — спросил К.
Профессор заморгал воспаленными глазами.
— Ну как же… Ошибка… когда-нибудь же это все… Ведь, говорят, Берия… Я написал одиннадцать прошений… Да и вы ведь — тоже…
Он приподнялся на своей постели, пытаясь заглянуть в бумажку, что держал в руках К. Мне же не было нужды тянуться, чтобы прочесть: «Советские самолеты должны иметь решающее превосходство над любым возможным противником по своим летно-техническим характеристикам; главнейшие из них — скорость, скороподъемность и высота полета… Обычная винтомоторная авиация уже не может дать нужного превосходства. Выход только один — реактивные самолеты…»
Не в первый уже раз К. писал о том, как жаждет послужить войне и каким превосходным, каким убийственным оружием может стать малышка ракета. Бедный мой!.. Своей наивной хитростью он надеялся обмануть Гнуса…
— Писать нужно… — бормотал Профессор, — нужно писать… Говорят, будто Бе…
Он вдруг смолк на полуслове. К. с тревогой поднял голову и взглянул на него. Но Профессор не умер. Он просто провалился в спасительную тьму. Их поднимут на работу еще до света, в полной черноте. Следовало б и К. заснуть поскорее, не тратя сил на пустые разговоры. Но он лежал с открытыми глазами: здесь, когда человек смежал веки, сны и грезы не приходили к нему.
— Слышь, а правда, что ты летчиком был? — спросили его с другой стороны.
— Был…
— Как Громов?! — круглолицый приподнялся на локте.
— Нет, не как Громов.
Круглолицый помолчал.
— Я, когда маленький был, тоже хотел стать летчиком… — сказал он наконец.
— Угу… — пробормотал засыпающий К.
— Хотел быть летчиком — а стал налетчиком…
— Угу…
— Да не, это я так, для рифмы… Налетчика тоже из меня не вышло… Так, щипач…
— Угу, — устало отозвался К.
— Слышь…
— А?!
— Слышь, а правда, что можно такой самолет сделать, чтоб на Луну летать?
— Можно, — сказал К.
— Да ну?!
— Можно на Луну. — сказал К., — можно и дальше… На Марс, например…
Надо было спать, да. Но. боже, К. так давно ни с кем не говорил о Марсе! («Сережа, помните, мы как-то говорили о специальном костюме для экспедиции? По типу водолазного костюма? Я нынче ночью сделал эскиз — посмотрите…»)
Круглолицый не отозвался, и К. тогда сказал:
— Марс — это планета нашей Солнечной системы…
— На Марс — охренеть! — изрек круглолицый: оказывается, не от равнодушия молчал он, а от потрясения. — Знаю я Марс… Тут один доходяга до тебя был — так он все тискал ро́маны… Ну, травил байки… Ну, книжки пересказывал… Прежний бригадир, что до дяди Пети был, — он любил, когда травят байки… Дядя Петя не очень, а тот любил… И, короче, тискал ро́маны этот доходяга… Про графа Монте-Кристо, про капитана Немо, про вурдалаков, про этих… индейцев…
У К. дрогнули губы. (Белая кипень вишен, сумерки, суббота, самовар… «И тогда Чингачгук — Большой Змей сказал Ункасу…» — «А что, мама, пирога больше нет?»)
— Про Луну тоже… — продолжал круглолицый, — это… «С пушкой на Луне…»
— Из пушки на Луну.
— Ну, точно… И про Марс — про девку… Аэлита… Красиво… Слышь, а на Марсе вправду пауки живут? Волосатые, страшные?
— Не знаю, — отвечал К., — не видел.
— Ну, ясно, не видел… — с тихим разочарованием выдохнул круглолицый. — Марс далеко — как увидишь… Не, ну ты мне скажи: кто-нибудь-то там живет?
— Не знаю, — сказал К. — Я как-то раз видел сон… Я был на Марсе — там…
— Ну! Расскажи!
— Забыл.
— Не хочешь рассказывать, — догадался круглолицый.
— Нет, правда, забыл.
— Да уж тут все забудешь, как звать-то тебя — позабудешь… Хреново тебе?
(«Сережа, я еще сделал эскиз оранжереи… Не сердитесь — просто мне не спалось… И маленькую смету… Мне кажется, что на Марсе семена картофеля…»)
— Давай спать, — сказал К.
— Щас, щас, погоди… Ты мне только вот что скажи… Как самолет летает?! Ведь он железный…
Не думаю, что круглолицый понял из объяснений К. больше меня.
Когда в четыре утра стали будить на работу, я с тоскою ждал, что К. не сможет подняться — он почти не спал. Но он был едва ли не бодрей обычного. А вечером, когда уже все улеглись, круглолицый позвал тихо:
— Слышь…
И, пошарив в своих тряпках, вытащил оттуда хлеб.[23]
Вскоре К. приказали работать не на открытом воздухе, а под землей. Там не было Гнуса: он не выносил вонь, что источали горящие нефтью светильники. Но и я не мог туда попасть. Я видел только, что с каждым днем К. становится все слабее. Было под землею что-то еще ужасней Гнуса, но что? Голод? Круглолицый продолжал (не всегда, но часто) подкармливать К. хлебом, но этого все равно было мало, страшно мало. От голода умерли еще много Очков, даже сильные Комбриги умирали от него. Умер и Профессор.
Незадолго до его смерти между К. и круглолицым произошел следующий разговор:
— Слышь, я с тобой пайкой делюсь (вообще-то круглолицый привирал: он не делился с К. своим хлебом, а крал для него хлеб на кухне, где имел должность — самую незначительную, мелкую, низшую, но все же должность), потому что ты летчик, ну, и вообще… («Вообще» означало, что круглолицый полюбил К., но у землян не принято в этом признаваться; более того, если бы кто-то сказал круглолицему, что К. — его товарищ, круглолицый был бы смертельно оскорблен, поскольку он был Уркой и это означало, что статус его гораздо выше статуса К.) А ты этому доходяге… Я его кормить не нанимался… Он все одно подохнет…
К. угрюмо молчал.
— Слышь, если ты еще раз ему отдашь полпайки, я… — Круглолицый не договорил и махнул рукой. — Договорились, да? Лады…
Теперь круглолицый отдавал К. хлеб, только удостоверившись, что Профессор уже спит. К. брал этот хлеб и ел его. Иногда я видел, как на хлеб капают слезы. Бывало, что Профессор просыпался и плакал, и тогда К. в темноте, ощупью, протягивал ему кусок хлеба. Но чаще получалось так, как хотел круглолицый, и К. съедал хлеб сам.
В то утро, когда Профессор не проснулся, К. снова хотел умереть.
Потом я заметил, что Гнус вообще исчез. Черная метель сменилась белой. Белыми стали сопки. Солнца не стало. Цветы и ягоды умерли. Жил один только ни