ка и заключали его в Тампль! Вы услышите один ответ: мы спасли свободу, воздайте хвалу нашему мужеству! То самое Законодательное собрание, которое обвинялось клевретами деспотизма в стремлении унизить королевскую власть, чтобы усилить и увековечить свою собственную, — это собрание, едва успев совершить свои великие деяния, снискавшие ему славу спасителя Франции, сказало нации: «Мы возвращаем тебе вверенные нам полномочия; если мы и превысили их, — это было временно и только для твоего спасения. Суди нас, суди конституцию, суди монархию, суди Людовика XVI и решай сама, угодно ли тебе сохранить или преобразовать основы твоей свободы».
Граждане, нация сказала свое слово. Нация избрала вас выразителями своей державной воли. Здесь кончаются все затруднения, здесь исчезает королевская неприкосновенность, как будто ее никогда не существовало. Как я, уже указывал выше, эта неприкосновенность имела единственной целью обеспечить энергию исполнительной власти, сделав ее независимой от законодательной. Поэтому Законодательное собрание не имело права судить короля в случаях, не предусмотренных конституцией; поэтому король ни в коем случае не подлежал суду ни одной из установленных властей, которые были все подчинены ему. Но это еще не значит, что он не может быть судим нацией; чтобы вывести подобное следствие, пришлось бы допустить, что конституция ставила короля выше нации или делала его не зависимым от нации. Людовик XVI, пожалуй, возразит нам: «Утверждая конституцию, созданную его представителями, французский народ тем самым признал неприкосновенность, дарованную мне этой конституцией. Он признал, что мне могут вменяться в вину только те преступления, которые совершены после моего низложения. Приняв конституцию, народ связал не только установленные власти, но и самого себя, ибо она не давала ему положительного права судить меня за предшествующие преступления». — Но нет, скажу я в ответ: нация не была связана королевской неприкосновенностью; она даже не могла быть связана уже потому, что между нацией и королем не существовало взаимного договора. Людовик XVI был королем только на основании конституции; нация же была самодержавна и без конституции и без короля. Она обязана своей верховной властью одной природе и не может лишиться ее ни на один миг. Этот вечный принцип указывался в самой конституции. Нация допустила бы отчуждение своей державной власти, если бы она отказалась от права разбирать и судить все действия человека, поставленного ею во главе администрации. Ведь и Законодательное собрание также было неприкосновенным; оно пользовалось независимостью от короля и всех других установленных властей; ни один из его членов не мог подвергнуться судебному преследованию без особого декрета по этому поводу. Но если бы Собрание употребило во зло свою неприкосновенность, свою независимость; если бы нация привлекла его к ответственности за эти злоупотребления, — то неужели, вы думаете, оно могло бы отделаться ссылкой на прерогативу, дарованную ему не в собственных его интересах, а в интересах всего общества? Как неприкосновенность короля, так и неприкосновенность законодательного корпуса имели целью предупредить посягательства одной из этих властей на права другой. Такой порядок должен был привести к равновесию, которое считалось необходимым для поддержания свободы.
Согласно этим принципам, если бы король оставался верен своему долгу, он мог бы апеллировать к нации против всякой меры, угрожающей его неприкосновенности. Но теперь, сам привлеченный к суду нации, каким образом, под каким предлогом может он ссылаться на свою неприкосновенность, которую он получил для защиты нации, а использовал для ее угнетения?
Но разве Людовик уже не судился? Разве он не был наказан лишением конституционного трона? Разве он может быть подвергнут вторичному суду, вторичному наказанию? Это возражение — если нам приведут его — будет неточно.
Если бы конституция оставалась в силе, если бы Законодательное собрание, основываясь на ней, низложило Людовика XVI и назначило ему преемника, — тогда действительно низложение явилось бы карой и вторичное наказание противоречило бы конституции. Но нация, имеющая безусловное право изменять конституцию, поручила своим представителям выработать новую. Облеченные ее неограниченными полномочиями, вы не лишили Людовика, как недостойного, королевского сана, но объявили, что королей во Франции больше не будет; вы уничтожили королевскую власть не потому, что Людовик был виновен, а потому, что свобода невозможна без равенства, а равенство — без республики. Вы, стало быть, не судили Людовика XVI, не наказывали его: вы в данном случае совершенно не принимали во внимание его личности. Он был королем только по милости монархической конституции; он как нельзя более естественно перестал быть королем при первом порыве нации к республиканской конституции.
Но за вами будут отрицать даже право приговаривать Людовика XVI к какому бы то ни было наказанию; вам напомнят Декларацию прав; вам скажут, что никто не может быть наказан иначе как на основании закона, изданного и обнародованного раньше соответствующего преступления, и притом со строгим соблюдением всех его требований. Вас спросят, где тот закон, который можно применить к преступлениям Людовика XVI? Где этот закон! Он находится в Уголовном кодексе. Это закон, карающий преступления должностных лиц — ибо вы знаете, что Людовик XVI, в глазах закона, — не что иное, как первое должностное лицо в государстве. Это закон, поражающий изменников и заговорщиков; это закон, угрожающий всякому, у кого хватает низости или дерзости, чтобы посягнуть на общественную свободу.
Напрасно будут возражать мне, что эти законы, представляющие практические выводы и дальнейшее развитие конституции, неприменимы к преступлениям короля, который облечен неприкосновенностью в силу той же конституции. Они, разумеется, не могли быть применены властями, которые поставлены конституцией ниже короля; но эта королевская прерогатива, очевидно, теряет силу перед лицом нации.
Да и разве эти законы находятся только в новейшем французском кодексе? Разве они не существовали во все времена и у всех народов? Разве они не древнее самих обществ? Монарх повсюду избирался лишь для того, чтобы наблюдать за исполнением законов, защищать собственность, свободу и жизнь каждого гражданина и предохранять от угнетения все общество. Повсюду он являлся неприкосновенным в том смысле, что оскорблять его — значило бы оскорблять нацию, которую он представлял. Но если он нарушал свою присягу, если он сам наносил оскорбление нации вторжением в ее верховные права или в права ее представителей, если он убивал свободу, вместо того чтобы охранять ее, — тогда нация имела естественное и неотъемлемое право призвать его к своему трибуналу и подвергнуть наказанию, достойному разбойника и тирана. У предков наших, кельтов, народ всегда удерживал за собой право судить своих старейшин. Но к чему эта специальная оговорка? Разве право всякой нации судить и осуждать своих правителей не есть необходимое условие общественного договора, возводящего их на трон? Разве это право не является вечным, неотъемлемым атрибутом национального суверенитета? Когда на берегах нижней Сены французский гражданин остановил гроб Вильгельма Завоевателя, обвиняя его в захвате участка земли, и не позволил унести тело этого государя в место погребения, прежде чем ему не вернули его собственность; когда дон Генрих, осужденный кастильскими штатами, понес сперва заочно, а потом и лично самое позорное наказание; когда Жанна Неаполитанская подверглась уголовному преследованию как убийца своего супруга; когда французские короли, привлеченные к ответственности собранием епископов и сеньоров, которые считали себя представителями нации, низвергались с престола и приговаривались к пострижению и пожизненному заключению в монастырь; когда дон Альфонс и один из сыновей Густава Вазы были низложены и навсегда лишены свободы, первый — португальскими штатами, второй — шведскими; когда Карл I сложил голову на плахе; когда все эти монархи и множество других искупали свои преступления позорным или трагическим концом, — тогда не существовало никаких специальных законов, которые определяли бы наказание для виновных королей. Но национальный суверенитет по самой природе своей решает, в случае надобности, там, где молчат писаные законы; он устанавливает род казни за нарушение общественного договора, он карает преступления королей точно так же, как и преступления других граждан. Европейским монархам удалось убедить простодушные нации в том, что их короны небесного происхождения. Они приучили нации видеть в них образ божества, господствующий над людьми, привили им веру в священность и неприкосновенность своей особы и в полную ее неуязвимость для законов.
Однако если бы, например, испанская нация, просвещенная французским гением, поднялась наконец и сказала своему королю: «Первоначально я избирала королей только для того, чтобы сделать из них исполнителей моей воли. Они злоупотребили вверенными им полномочиями и стали деспотами; но я сумею вырвать у них свою державную власть. Я ввела конституцию, которая должна была охранять мои права; ежегодно в собраниях представителей я высказывала свои намерения по поводу войны и мира, По поводу налогов, по поводу всех отраслей администрации; в промежутках между собраниями одно из должностных лиц от моего имени препятствовало расширению королевской власти. Тиран разрушил все мои предохранительные законы; я хотела их восстановить — но была раздавлена внешним могуществом Карла I. После прекращения его династии в Испании я могла бы вернуть свою свободу; но грозные силы двух соперничающих домов предоставили мне лишь выбор нового тирана. Теперь, наконец, я свободна. Предстань перед моим трибуналом и отдай мне отчет во всех королевских деяниях!..» — граждане, если б все это случилось, то неужели, по-вашему, безнаказанность, которой пользовался до сих пор Карл IV, дала бы ему право избежать суда нации?
Если бы австрийский народ, если бы народ венгерский восстал, в свою очередь, и сказал Францу II: «Ты не только властвовал надо мной, по примеру своих предков, но и посягнул на свободу в ее отечестве. Французы объявили себя друзьями всех народов, а ты навлек на меня их ненависть и проклятие. Из опасения, чтобы свобода не заглянула в твои владения, ты задумал изгнать ее из всех углов земного шара. Ты осквернил имущество и кровь мою, расточая их для этой гнусной цели. Ты принудил меня защищать интересы тиранов против интересов наций. Низкий посягатель на права нации, на международное право, на бессмертные права всех народов, тебе остается в удел лишь позорное клеймо неудавшихся замыслов. Но неужели мнишь ты, что, воспрянув наконец от сна, я захочу и впредь разделять твои гнусности? Мне нужно смыть с себя тот позор, которым ты покрыл меня в глазах французов и всех наций; и я могу смыть его только твоею кровью», — еще раз спрашиваю вас, граждане, неужели вы думаете, что венгерский деспот имел бы право противопоставить национальному мщению призрак своей неприкосновенности и молчание писаных законов по поводу преступлений тиранов?