Корона скифа — страница 10 из 52

— Ты должен пойти со мной, ты стал шестеркой, а должен быть королем, ты же сам это понимаешь…

Он встал, недоуменно оглядываясь, часы в гостиной пробили двенадцать. Он вышел в залу, во всех окнах было темно, но откуда-то проливался мертвенный свет, вроде лунного, и он смог различить, что в каждом окошке с топориками на плечах поместились червонные валеты.

Он шагнул к двери, но и там стоял валет с топориком. "Нет, не уйти! " — подумал Николай Николаевич. Он вернулся в кабинет, лег на диване, укрылся пледом. Его била противная дрожь и страх гнал сердце вскачь, казалось, оно сейчас лопнет, и это было невыносимо. Скорее бы утро — молил он бога.

Но он не дождался рассвета. Ему было душно. Встал потихоньку, накинул шинель, вышел, побрел по темному поселку.

И утро настало. Мадам Ронне, постучала в спаленку своей воспитанницы и запела вполголоса французскую песенку, про петушка, который раньше всех приветствует солнце.

Верочка потягивалась в постели и говорила:

— Ах, мадам! Всегда вы так. Только приснится что-нибудь приятное…

— А что именно приятное было во сне моей малышке?

— Не скажу, секрет! — надула губки еще не совсем отошедшая от сна

Верочка.

В это время с улицы вбежал мужик, Федор, беглый солдат:

— Николай Николаевич застрелен!

Мадам Ронне стукнула его кулачком в грудь:

— Ты почему ораль, негодяйный мушик?

Она хотела сказать, что эта скотина, могла бы и догадаться, что нельзя такое — при дитяти. Да еще правда ли? О, варварская страна!

Вытолкав мужика из гостиной, мадам спросила хрипло:

— Правда есть? Где это есть?

— Чего же я врать буду? — обиделся мужик, — зачем-то ночью по поселку бродил. А арестанты проклятые подкопали избу вылезли. Полячишко Николая Николаевича из ружья застрелил, выследил… Убег полячишко в тайгу, за ним теперь гоняются…

В сенях пахло летом, в остатках сена запутались кровавые гроздья рябины.

И сюда принесли тело Николая Николаевича. Сесилька прислонила к его губам зеркальце и — зарыдала.

В сени выбежала Верочка. Мадам вскочила, закрыла ей личико своим подолом.

— Уходить! Не смотри!

Мадам в волнении путала русские и французские слова.

Вера не плакала, может, еще не охватила своим детским умом случившееся.

Отца она любила, как всякая дочь, встречая проявления отцовской любви, она неосознанно тренировала себя для встречи с мужским началом. Она чувствовала приливы нежности, когда отец обнимал её. Она была его частью, так она чувствовала. А теперь? Нет матери и не стало отца…

Но солнце вскоре высушило слезы в её чистых глазах. Теперь она — почти самостоятельный человек. И впереди — жизнь. Это немножко облегчало тяжесть свалившегося на неё горя.

10. НА СЕМИ ХОЛМАХ

Нет ничего благостнее и прекраснее на свете, чем весна в старинной столице Сибири. Там, где бывает так длинна и так сурова зима, оживление природы воспринимается с особенным чувством.

Со всех семи её холмов к полноводной Томи и к речке Ушайке устремляются тысячи талых ручьев. Всё ярче пригревает солнце, и в его лучах играют бликами купола церквей в самых высоких точках города. И подсыхают глинистые проплешины на склонах гор, и среди этих проталин вспыхивают вдруг голубые и желто-зеленые, подернутые пушком бутоны кандыков, или подснежников, как их тут называют. А потом возле реки, напоенные снеготоками, зацветают вербы, а шишечки их, если взять в рот, слаще меда. И солнце играет, и колокола звонят, и сладким предчувствием счастья захлебываются сердца молодых, и светлеют лица стариков, доживших до очередной весны, и любо им смотреть на божий мир, который никогда не стареет, а обновляется, что ни год.

Позади сорок холодных утренников. На Матрену щука хвостом пробила лёд, и поплыл он из Томи в Ушайку. А молодежь — тут, как тут! Зажигают вечерами на льдинах костры, и отталкивают их от берега. И плывут в ночи яркие огни через весь город. Дальше — в неизвестность. И целуют парни губы подруг, горькие и сладкие от вербных шишечек.

Удивляются парни тому, как радостно восторгается тело. Кто же придумал для них мир, такой чудный!

В весну 1864-го в старинном Томске радовались не все жители. Так уж устроена жизнь, что одним чего-то передали, другим — недодали. Говорят — за грехи родителей, за неправедную жизнь. Но кто знает истину?

Миша Зацкой, тонкий, синеглазый юноша с длинными черными ресницами и сросшимися у переносицы бровями, ходил по берегу Ушайки, сторонясь шумных компаний, и вздыхал.

В детстве ему казалось, что впереди его ждет блестящая карьера. Сын опального сосланного в Томск дворянина, Миша готовился взять реванш. Только окончить гимназию и поступить в Петербурге в университет. Он докажет, чего стоят Зацкие!

Но несколько лет назад выяснилось, что отец Михаила, вложивший все деньги в акционерное общество — банкрот! Черт попутал старшего Зацкого, и он связался с Философом Гороховым.

Кто не знал в Томске Философа Горохова?! Он выгодно женился на дочери золотопромышленника Филимонова, бросил свою прокурорскую службу, построил себе дворец с зеркальными окнами, и разбил вокруг этого дворца фантастический парк, который ему обошелся в двести пятьдесят тысяч рублей.

Были в этом парке и реки, и озера, арки и гроты с лабиринтами, и мостики, и ротонды.

Иная беседка была оформлена в греческом стиле. Другая как бы переносила вас в Китай. Поражали, доставленные из Поднебесной, мебель и ширмы с драконами, кланяющиеся болванчики,

По стенам были развешены шелковые китайские халаты, а на полу постелены китайские ковры. Сами потолки в китайском павильоне и стены были отделаны перламутром и по ним резвились драконы.

Были беседки прозванные Убежищем уединения, был на островке хрустальный павильон, сиречь — масонский храм Капитолийской Венеры, там полагалось уединяться для любовных утех. К "Острову любви" вел мост, украшенный скульптурами крылатых львов.

В оранжереях сада выращивали апельсины и бананы.

Сам дворец был тоже полон дорогостоящих причуд. У входа в него вас встречали узкоглазые медные тигры. В прихожей стены были отделаны серебром и золотом, и в лазурных облаках резвились кучерявые купидоны, крылатые кони, и самые непонятные чудища.

В одной обширной комнате была библиотека, все стены были уставлены фолиантами в позолоченных переплетах. Названия для корешков книг Философ Горохов придумал сам, были там романы под названием: "Порок и добродетель", "Бедность и богатство" и подобные им. Но внутри книг были лишь совершенно чистые страницы. И бесполезно было просить у хозяина какую либо книжку для прочтения.

Горохов нередко закатывал обеды для городской знати, причем на столе можно было видеть тарелки с видами, которые открывались из окон дворца, а полуведерные бокалы для Шампанского были на ножках такой длины, что их ставили возле каждого гостя на пол.

Горохов с великим азартом организовывал акционерные общества. Скупал прииски, рисковал лихо и безоглядно. Все удивлялись везунчику.

Неудивительно, что Горохов в 1850 году разорился. Дворец и сад были проданы, что говорится, с молотка, а сам Философ поселился во флигеле, неподалеку от дворца.

Однако бодрости он не потерял, и тут же затеял акционерное общество по оборудованию нового перспективного золотого прииска. Философу многие верили. Поверил и отец Зацкого. А почему бы и нет? Виталий Михайлович Зацкой был тяжело болен чахоткой, служить не мог. Горохов же был прочно связан с золотоискательством. Почему не поверить в его звезду? Не рискнуть?

И Зацкой был в отчаянье, когда узнал, что новый прииск оказался бесперспективным, а когда началось разбирательство, в прокуратуру из гороховского флигеля отвезли двенадцать возов долговых обязательств. Среди них было и долговое обязательство, по которому Горохов сулил вернуть деньги с процентами и Виталию Михайловичу. Другие расписки были даны Гороховым бесчисленным мелким томским торговцам, ремесленникам, крестьянам многих волостей губернии.

После этой конфузии отец Миши Зацкого скоропостижно скончался. Матушка, Ксаверия Никитична, не была приспособлена к каким-либо трудам, она могла лишь немного подрабатывать шитьем дамских платьев. Миша должен был оставить гимназию и искал какую-нибудь работу. Но чистой и благородной работы все не находилось.

Теперь Михаил в грусти прогуливался у реки, а вокруг него гомонили парни, девушки, подростки шастали. Звенели гармошки, гитары и мандолины. Уже вечерело. И парни разводили на приткнувшихся к берегу льдинах костры, а затем отталкивали — шестами. Льдины плыли вращались, и несли на себе живые огни, создавая впечатления праздничного чуда.

— Садись, Танька! Покатаю! — приглашал девушку в облас, парень в полосатых панталонах, заправленных в смазные сапоги и с обнаженной грудью, по манере сибирских бакланов. Пальто ли, шубейку ли полагалось на груди расстегивать, как и ворот рубахи. Картуз был лихо сдвинут на бок, а за ухом примостилась вербная веточка.

— Ты чо, ты чо?! — отвечала Танька, — льдины, эвон, прут, потонем!

Она была права: в обласе, в сибирской долбленой лодке, плыть полагается, не берясь за борта, балансируя всем телом особенным образом. Это опасно и в тихую погоду, а в такую ветреную, когда на реке волны, и ледоход, просто жутко.

К берегу подошел высокий согбенный старик, в пальто с бархатным воротником и без шапки, на облысевшей голове торчал спереди неряшливый хохолок.

— Меня прокатите, юноша! — обратился он к баклану, — люблю риск, как говорится форс мороза не боится!

— Лезь! — коротко согласился парень, старик уселся в лодке.

— Смотрите! Горохов с Васькой кататься поехал, — сказали на берегу.

— Ну, берегись, турецкие адмиралы! — воскликнул старец, — сейчас мы вам покажем Кузькину мать!

Лодка пошла наперерез громадной льдине, но проскочить не успела, льдина её перевернула и затопила.

Парень поплыл вразмашку к берегу, отплевываясь и матерясь. Горохов вынырнул и завопил: