Коронация Зверя — страница 29 из 45

– Не русский, что ль? – Она презрительно выпятила залакированную малиновым губу. – «Сонико», три тыщи семьсот.

Она выставила в окно коробку, похожую на упаковку детских карандашей. Цена меня чуть напугала – я понятия не имел, сколько это в долларах, цвет аппарата тоже слегка озадачил.

– Он же розовый.

– Ну и? – Торговка нагло уставилась на меня. – Да, розовый.

Я с христианской покорностью отсчитал купюры, забрал покупку. Девица напоследок взглянула – жалость пополам с ненавистью – и снова уткнулась в свой планшет. Я огляделся, нашел указатель «Выход к Славянской площади». На ходу растерзав упаковку, бросил картонку и целлофан в урну.

Телефон оказался не только розовым, он вдобавок был разукрашен сияющими стразами вроде фальшивых алмазов. Но главное, батарею нужно было заряжать от сети минимум два часа. Я выругался, сунул розового уродца в карман и вышел на улицу.

На площади, перед памятником изобретателям русских букв Кириллу и Мефодию, толпился народ. Это были казаки. Ряженные в овечьи папахи и бурнусы, перетянутые кожаными портупеями, с саблями и аксельбантами, казаки выглядели весьма живописно и напоминали цирковых зазывал. Один, в ультрамариновых галифе с алыми лампасами, вскарабкался на пьедестал и пытался прицепить к Мефодию (или Кириллу, не уверен, кто из них кто) какой-то транспарант. Тряпка развернулась и я прочел: «За веру, царя и отечество!»

Ни на лозунг, ни на самих казаков прохожие не обращали внимания. Москвичи спешили домой после работы, уже было около шести. Я пошел по Солянке. Тут ничего не изменилось: дома подкрасили, на углу появилась булочная с веселой вывеской «Пышка». Я свернул, знакомый городской пейзаж с почти родным островерхим силуэтом высотки чуть не вышиб у меня слезу. Я перешел на другую сторону, перешел автоматически – я так делал всегда в те годы.

Шурочка открыла сразу, молча впустила меня в прихожую.

Поджатые губы, чужой взгляд – она, видимо, только вернулась, на ней был строгий костюм, отвратительно коричневый, с золотыми пуговицами. Я уловил настроение и понял, что надо действовать решительно. Во-первых, зарядить телефон. Я быстро прошел на кухню, воткнул телефон в розетку.

– Я не хочу тебя видеть. – Шурочка остановилась в дверях, точно находиться в одном пространстве со мной ей было неприятно. – Уходи.

Привычным жестом я вытащил из-под стола табуретку. Шурочка брезгливо поджала губы. Я сел, внимательно посмотрел ей в лицо. Господи, что я там увидел! Я рывком расстегнул воротник рубашки, мне не хватало воздуха. Это напоминало сердечный приступ: кухня накренилась, серый линолеум кухни стал медленно уползать из под моих ног.

Нет, даже не слова! Не их смысл или тон, которым они были произнесены, имели значение. Нет, тут дело было в чем-то другом. Мы собачились и до этого и каких только слов друг другу не наговорили за эти годы! Но ведь любая добрая ссора – это страсть, пламя, это тот же огонь неравнодушия, от которого вспыхивает не только ярость. Сейчас меня поразило безразличие, ледяное и бесповоротное равнодушие. Смертельная индифферентность.

В ее глазах не было ничего, что имело хоть отдаленное отношение ко мне. Чужая – самое верное слово. Затасканное, оно вдруг наполнилось полновесным смыслом: мучительная обида, отчаяние, обморочная жалость к себе. К нашей разбитой вдребезги вселенной. Так нежнейший фарфор упавшей вазы, разлетаясь на тысячи осколков, моментально переходит из ранга ценности в разряд мусора.

Она заплакала. Беззвучно, с теми же поджатыми губами. Без эмоций, точно кукла. В глазах блеснула влага, потом из правого сползла капля, оставив на щеке серый след. Она (странно, ее имя стало чужим, даже мысленно я не мог его произнести) смотрела прямо на меня, но я знал, чувствовал, что слезы эти не имеют лично ко мне никакого отношения. Да и я сам, и весь гербарий моих пестрых чувств к ней перешел в тот самый разряд мусора. И это случилось именно здесь и именно сейчас.

Она плакала о себе. Она плакала о своей любви. Любви сугубо личной, необъяснимо ловким хирургическим приемом отсеченной от этого неплохо сохранившегося, в меру обаятельного, интеллигентного и порой даже остроумного мужика, возникшего и назойливо обосновавшегося у нее на кухне.

Надо мной распахнулась пустота – черные крылья безмолвной птицы. Подо мной раскрылась бездна в тысячу дантовых адов глубиной. Время застыло и потеряло смысл. Все потеряло смысл, без любви смысла нет, точка. Моя бедная душа сжалась в булавочную головку – вся она теперь состояла из мучительной обиды и жалости – да, жалости. Жалости к себе.

Где-то за стеной орал соседский младенец, орал надрывно, будто назло. Я замер в нерешительности: с одинаковым успехом я бы мог сползти на пол, забиться в угол и рыдать там до изнеможения или кинуться на хозяйку, зубами и когтями изорвать ее в клочья, после чего мощным и изящным броском выбить раму и вместе с брызгами оконного стекла рухнуть на пыльную мостовую набережной. Жизнь утратила смысл.

Балансируя на грани безумия – краткий миг, впитавший в себя целую жизнь: прозрачную тень румянца на ее щеке, упругий жар в моей восторженной ладони, точно я сжимал волшебный ключ от райских врат, долгий поцелуй, переходящий в тихий смех – она всегда смеялась после этого, горячий запах ее влажной кожи – кленовый лист с миндальной горчинкой, когда даже на груди выступали мурашки, а сосок твердел, как пуля, в моих пальцах, – я внезапно понял, что и моя коллекция воспоминаний абсолютно отстранена от этой неинтересной женщины в жутком костюме коричневого цвета. И даже сама мысль о каких-то притязаниях с ее стороны на причастность показалась мне возмутительно оскорбительной.

Память, сделав затейливый вираж, вернула меня в Мадрид, где я очутился пять лет назад почти случайно, почти проездом. В один из трех дней меня занесло на Пласа де Торос. Жара спала, вязкое солнце, потемнев, уже цеплялось за шпили собора. От дневного зноя, гомона крикливой толпы, от смуглых глазастых женщин и молодого красного вина из терракотовых кувшинов я сам казался себе почти испанцем. Душа идальго жаждала зрелищ, звонкие слова «бандерильеро», «дескабелло», «коррида» сулили сказку. На трибунах, на их солнечной стороне, было полно туристов; местные покупали билеты со штампом «сомбре» – в тени.

Многие из нас, туристов, забыли, а может, никогда и не знали, что слово «матадор» по-испански означает «убивающий». Что бандерильи, украшенные кладбищенскими цветами из пестрой бумаги, – это пики со стальным острием и крючком на манер гарпуна. Что за красным плащом, мулетой, в заключительной, третьей терции прячется шпага.

К концу первого боя я делал вид, что прикрываю глаза от солнца, так поступали многие, другие просто бежали. Какую-то толстуху вырвало прямо на трибуне.

В первом поединке участвовал белый бык. Кровь стекала черным вязким лаком по его бокам и спине, лилась на песок арены, превращаясь в грязь. Я не мог вообразить такого количества крови. Она все лилась и лилась, а проворные бандерильерос продолжали втыкать в него свои веселые копья. На моих глазах совершалось убийство. Медленное, мучительное убийство.

Когда матадор (это был один из «новельерос» – новичков) повернулся лицом к быку и, взмахнув плащом, выставил шпагу, я опустил голову. Лишь по реву толпы я понял, что все кончилось. Не глядя на арену, я вырвался на волю; душа моя, глупая романтическая душа, стонала от боли, от предательства, от лжи. Все оказалось враньем – я не увидел ни мужества, ни грации, ни благородства. Там не было ничего – лишь смерть, грязь и стыд.

40

На какой-то момент – секунду-час-век – я утратил связь с реальным миром, вернувшись, не обнаружил, впрочем, особых изменений – лишь небо за окном перекрасилось из тухло-желтого в пыльно-фиолетовый, да дверной проем стал пуст. В груди появилась тяжесть, точно меня заставили проглотить гирю, я проглотил, но она, зараза, застряла где-то на полпути.

Я поднялся, пару раз глухо стукнул кулаком в грудную клетку, вышел в коридор. Из гостиной доносился бубнеж телевизора, в приоткрытую дверь я увидел бок кресла и ногу в войлочном тапке, освещенную сизым светом экрана. Стараясь не скрипеть паркетом, я пошел дальше, тихо толкнул соседнюю дверь. Сквозь глухую штору едва пробивался свет, я скорее угадал, чем увидел, письменный стол в углу. Ощупав настольную лампу, нашел выключатель.

Рисунки аккуратной стопкой лежали на столе. На верхнем был изображен какой-то мускулистый боец с невероятно длинными когтями и головой тигра. В том, что я делал, было что-то мерзкое; я вытер потную ладонь о джинсы и осторожно, точно опасаясь оставить отпечатки пальцев, начал перекладывать листы. Рисунок, что я искал, нашелся, сложив его пополам, потом еще раз, я спрятал бумагу в карман.

Выключив лампу, вышел в коридор. По неясной причине, наверное, по той же, что злодей напоследок хочет взглянуть на труп, я зашел в гостиную. Телевизор продолжал бубнить. В трех метрах от экрана в кособоком кресле сидела женщина. Женщина даже не посмотрела на меня. Ее волосы, стянутые в тугой пучок на затылке, придавали лицу что-то египетское, оно лоснилось от какой-то белой мази. Застиранный ветхий халат разошелся, я отвел глаза от вялой, мучнистого цвета груди. В комнате стоял душный и сладковатый старческий дух. Только сейчас я почувствовал, насколько устал.

Выйдя на улицу, я быстро, почти бегом, направился к арке. Не знаю почему, мне нестерпимо хотелось оказаться как можно дальше от этого подъезда, от этого дома. В арке я чуть на налетел на смутно знакомого старика с рыжей таксой, такса тоже показалась почти знакомой, хотя, нет – это вряд ли, таксы так долго не живут. Дед испуганно посторонился, натягивая поводок, я что-то пробормотал, он странно посмотрел на меня. Я еще раз извинился – и тут до меня дошло, что, помимо всего прочего, в руке я сжимал розовый телефон со стразами.

Выскочив из арки, я рванулся в сторону «Иллюзиона», но, добежав до угловой булочной, вдруг передумал. У Астахова моста пересек дорогу. Может, чуть рискованно – взвыли тормоза, какой-то идиот нервно вдавил сигнал. Я тяжело дыша остановился, облокотился на парапет. В висках упруго стучали тугие колотушки, пульс зашкаливал под двести, никак я не ожидал, что часы, убитые в спортзале, оказались в пользу бедных. Внизу темнела Яуза, вода казалась пыльной. Она никуда не текла. Я зачем-то плюнул вниз. Плевок получился неважный, во рту была страшная сушь. Я несколько раз мучительно вдохнул, поднес телефон к глазам и набрал номер. После пяти гудков включился автоответчик.