– Что за река? – спросил я, хоть мне было совершенно плевать на это.
– Водохранилище. Пошли.
Мы топали уже не меньше часа по проселку, иногда попадались фонарные столбы, дорожные указатели каких-то деревень. Мы не встретили ни одного человека, мимо не проехала ни одна машина. Прошли через населенный пункт со странным названием Явь, деревня кончилась, не успев начаться. Из-за кривого забора нас облаял пес; на краю деревни в брезгливом отдалении от лачуг за кирпичной оградой громоздилась недостроенная вилла с почти рыцарской башенкой и флюгером в виде птицы.
Потом бесконечно потянулись чахлые огороды. За березовой рощей свернули, каким-то образом я почувствовал, что мы почти пришли.
– Рядом? – спросил я.
– Да.
Мы пошли по тропе, узкая полоса белела впереди, точно отсвет луны. Никакой луны не было, над нами темнели неподвижные деревья. Пахло осенью. Пахло сухим дубовым листом и дымом. Я шагал за Зиной, тихий стук наших башмаков о битую глину тропы сплетался в деревянный ритм, казалось, вот-вот и вступит какая-нибудь грустная флейта, выведет нежную мелодию о бренности этого мира. Корни деревьев в руку толщиной пересекали тропу, похожие на спящих удавов. Я знал, что это корни, но все равно старался на них не наступать. В просвете между деревьев показалась стена, за ней – какая-то башня вроде заводской трубы.
– Что там? – почему-то шепотом спросил я.
– Монастырь.
– Женский, надеюсь?
Зина не ответила.
Монастырь напоминал крепость, коренастую, с высокой стеной и сторожевыми башнями по углам. Заводская труба оказалась звонницей с луковкой и крестом. Мы подошли к массивным, обитым ржавым железом воротам. Зина достала из кармана мобильник, позвонила. Долго никто не подходил, мне казалось, нудные гудки разносились на всю округу. Наконец ответили, Зина тихо сказала:
– Я тут.
Ждали минут пять. Зина села на корточки, прислонилась к стене. Я начал ходить взад и вперед, пару раз начинал что-то говорить, но сам себя обрывал и умолкал. Наконец с той стороны послышались шаги и негромкий шум – кто-то возился с засовом. В ворота была вделана узкая дверь, она приоткрылась, некто направил луч фонарика мне в лицо, потом осветил Зину.
– Пошли. – Зина подтолкнула меня, я наклонился и шагнул внутрь.
Не знаю, почему я решил, что ворота откроет мой сын, что именно он будет первым, кого я тут встречу, – не знаю. Но это точно был не он, это был старик.
Мы шли за ним через большой внутренний двор к двухэтажному особняку скучного московского фасона, такими купеческими халабудами была застроена Покровка и Сретенка моего детства. Чуть дальше виднелась неказистая церковь, двуглавая и приземистая, не очень удачное подражание баженовской псевдоготике, типичный нарышкинский «восьмерик на четверике». К церкви сбоку прислонилась колокольня.
Дошли до подъезда, старик что-то негромко сказал Зине, та быстро поймала мою руку, пожала пальцы.
– Тебе туда, – кивнула она в сторону церкви.
Я ответил «спасибо», сам не знаю почему, Зина закрыла за собой дверь. Поплелся за дедом. Прошли мимо каких-то грядок, пахнуло прелыми розами, я вспомнил, что сад при храме символизирует райские кущи. От этого кладбищенского духа мне вдруг стало пронзительно тоскливо, а главное, меня осенила страшная догадка: его отпевают! Он там в гробу! Поэтому он не вышел, не встретил! Крик этот из темного закоулка мозга был хил, но пронзителен до визга – у меня вспотели ладони, я даже остановился.
46
Вошел я один, слышал, как старик затворил за мной дверь. Разумеется, никакого гроба не было. Я на ощупь прошел через темный притвор. Центральный неф был освещен зыбким светом – четыре толстых свечи в массивных подсвечниках горели у входа в алтарь, по стенам тлели рубиновые огоньки лампад.
От чадящего качающегося света все вокруг казалось неустойчивым: каменные плиты пола, черные тени по углам, да и я сам ступал точно пьяный. Страшно хотелось сесть, прямо тут, прямо на плиты – клянусь, я в жизни так не уставал.
Добрел до алтаря. Там на оштукатуренной стене висел распятый Христос, деревянный, в натуральную величину, он был покрашен розовой, какой-то по-младенчески звонкой краской. Я подошел ближе и увидел, что бог прибит к кресту настоящими коваными гвоздями в палец толщиной. Для пущего эффекта художник пририсовал струйки ярко-красной крови, вытекающие из ран и заканчивающиеся круглыми каплями, похожими на сочные ягоды.
У меня появилось странное ощущение какой-то неловкости – точно кто-то за мной наблюдал. Я небрежно откашлялся, сунул руки в карманы, притворяясь, что разглядываю ноги приколоченного Христа.
– Доброй ночи, – раздалось негромко, и я повернулся на голос.
Понятия не имею, каким образом она (да, это была женщина) очутилась в трех метрах от меня без единого звука, точно в цирковом трюке. В любом случае я постарался скрыть удивление.
– Здравствуйте, – ответил я и по дурацкой американской привычке протянул руку.
Она, похоже, не удивилась и пожала.
– Устали? – спросила она, спросила с душевной простотой, как спросила бы сестра или хорошая жена.
Я пожал плечами – вроде так, не очень.
– Сын на вас похож, – улыбнулась она. – Очень.
Я улыбнулся в ответ, наверное, глупой улыбкой – от ее слов стало приятно, точно ангел погладил меня по шевелюре. Мне тоже захотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но из коллекции стандартно милых фраз ни одна не подошла к ситуации – поэтому я продолжал улыбаться.
– Вы ведь социолог? – Не вопрос, скорее подтверждение, будто мы накануне уже говорили об этом.
По идее, тут можно было бы скромно рассыпать мелкий бисер титулов и званий, козырнуть тузами университетов, где довелось преподавать (одна Сорбонна чего стоит), звякнуть парой звонких имен или сплести интеллектуальное кружево из заумных терминов, – ничего этого не хотелось.
– Да, – просто ответил я.
Ее лицо, простое и на редкость симметричное, напоминало янтарные лики древних фотографий, спокойные лица из того доброго, умного, счастливого мира, мира почти мифического и уж точно потерянного навсегда. Высокая, почти одного роста со мной (статная, вот верное слово), она показалась мне красивой, но какой-то исчезнувшей забытой красотой. В лице ее не было той татарской скуластости, что досталась нам вместе с ярмом неизбывного холуйства в крови, не было в ней той степной дикости, что обожают в русских девицах глянцевые редакторы Парижа и Лондона. Наверное, так выглядела вдова Игоря Рюриковича, правившая Русью тысячу лет назад, первая принявшая христианство еще до крещения всей земли русской. Великая Ольга. «Она ведь сияла, как луна в ночи; так и светилась она среди язычников, как жемчуг в грязи».
– Я читала вашу «Модернизацию и революцию». Интересный угол зрения.
– Польщен. Не самая развлекательная книжица.
– Вы по-прежнему согласны с теорией изменения системы ценностей личности по мере развития общества? – Кивнув, она пригласила меня следовать за ней.
– Постматериализм Инглхарта? – В свое время я придерживался этой теории. – Впрочем, я и сейчас считаю, что по мере удовлетворения низших потребностей человека определяющим для его поведения становятся потребности высшие. А именно получение знаний и связанные с этим ценности.
Она кивнула, я продолжил, постепенно увлекаясь:
– Вы телевизор не смотрите. – Это был не вопрос, утверждение. – Я тоже. Впрочем, телевидение строится на коммерции, поэтому репрезентативность его сомнительна. Но Интернет! Ведь это свободное пространство, бесплатное и бесцензурное поле. Вот оно, истинное зеркало нашей цивилизации! Причем именно той части, о которой и говорит Инглхарт, – те, кто удовлетворил низшие потребности и готов устремиться к потребностям высшим, к знаниям. Ведь африканские племена вряд ли «френдят» друг друга в фейсбуке, а индейцы Амазонии не просят «лайкнуть» фотографию их котенка.
Она улыбнулась, указательным пальцем поправила платок у щеки. Я понял, что слишком разошелся.
– Я встречался с Инглхартом. Славный старикан, он все еще преподает в Высшей школе экономики в Мичигане. Он выводил свою теорию в конце прошлого века – анкетирование, вопросы, десятки тысяч респондентов. Не думаю, что люди врут, заполняя анкету… – Я запнулся. – Нет, не так. Не думаю, что люди сознательно врут. Им хочется казаться лучше подсознательно. Причем не быть, а именно казаться. Выглядеть, понимаете?
– Вас это удивляет?
– Меня? – задумался я. – Да уже, пожалуй, нет. Нет.
– То есть вы разочаровались в людях? – Она спросила просто, точно речь шла о ресторане, где кухня стала неважной. – Вы атеист?
Еще хлеще! Ответить прямо тут, в церкви, мне стало неловко, я что-то промямлил про космос и вселенский разум. Она остановила меня ласковым жестом руки.
– Вера и церковь, – она произнесла медленно и раздельно, как титул книги, – это не одно и то же. Вера – это мера твоей совести, Бог – это мера боли, мера страдания.
Взглянула на меня, точно ожидая возражения. Продолжила:
– А церковь – это организация, иерархическая структура. По сути, обычная бюрократическая контора.
– Уж куда обычней, – не сдержался я. – Особенно у нас. С нашей затейливой историей…
– Тем более у нас. – Она неожиданно согласилась. – Когда в начале девяностых открыли архивы гэбэ, выяснилось, что Ленин целенаправленно уничтожал духовенство, уничтожал как класс – с большевистским упорством…
– Я б не назвал это новостью.
– …а нынешний патриарх, впрочем, как и предыдущий, служили в аппарате госбезопасности. Не говоря уже о митрополитах – и Кирилл, и Ювеналий, и Климент, и Питирим. Пастырь божий – по совместительству стукач. То есть вся Русская православная церковь руководилась с Лубянки. И руководится сейчас.
Я даже остановился, удивленно посмотрел на нее.
– Для вас это новость? Вы же тогда здесь жили, – сказала она. – Когда вся эта мерзость всплыла.
– Конечно, конечно. Просто немного странно слышать такое в… – Я обвел глазами темный свод. – И тем более от…