— Да, очень нравится. Эти, думаю, будут впору!
— Впору! — передразнила его Елизавета. — Впору, это когда они не малы, не велики и не коротки. А здесь — цвет! Ну ладно, ты не хочешь разговаривать о чулках, тогда выслушай мой совет, — серьезно сказала Елизавета, продолжая заниматься примеркой. — Ты — государь, а поэтому все свои дружеские чувства пусти по боку, сумей подняться над ними, иначе ты не император. Тебе мил мистицизм? Ну так и доводи себя до экстаза дома, когда тебя никто не видит и не слышит, а на людях ты должен быть защитником своей церкви. Я тоже когда-то была лютеранкой, но переменила вероисповедание, став православной. Я — подчинилась! И ты, мой милый, должен подчиниться, и власть императоров и королей возможна лишь тогда, когда они сами станут безвластными, несвободными. Ты думаешь, что являешься властелином? Да! Но ты в то же время и слуга, может быть. более несвободный, чем какой-нибудь истопник. Так что отправь Голицына и все его министерство в отставку — спокойней будет на душе. А с самим Александром Николаевичем ты можешь встречаться столько, сколько твоей душе угодно. Тебя втянули в интригу, все борются за тебя, вернее, за свое влияние на тебя, и так будет до твоей смерти. Таков удел императоров. Ну, а теперь, после того, как я дала тебе такой дельный совет, ты скажешь мне наконец, какие чулки тебе нравятся больше других?
— Вот эти синие, — уже спокойно и беззаботно сказал Норов, с удовольствием посмотрев на ножку Лиз.
— Так и быть! — решительно ударила по колену Елизавета. — Завтра я надену именно эти, а если надо мной станут смеяться, я скажу, что совет дал мне мой царственный супруг. Ну что же, ты доел свою дыню? — спросила Елизавета, отталкивая ногой коробку и обнимая Норова за шею.
— Да, да, только поставлю блюдо, — старался побыстрее покончить с очередным ломтиком Норов. Потом он поставил блюдо на стол и шагнул к ложу, на котором уже лежала нелюбимая, чужая жена, протягивая к нему свои руки. Он прилег рядом, она же прильнула к нему жадным до ласки, начавшем стареть телом, а он, отвечая на ласки женщины, все думал и думал о Фотие и Голицыне, о себе и о России.
«И все же, я обладаю властью или это всего лишь иллюзия, обман, мираж, и я лишь внешне могу повелевать, лишь на словах являюсь абсолютным монархом, а на самом деле мною самим правят давно сложившиеся обстоятельства, люди, спешащие удовлетворить личные интересы, обычаи страны? Даже эта женщина правит мною, хоть и выглядит покорной, не имеет никакого влияния на политические дела. Выходит, я — всего-навсего кукла, которой ловко управляют разные по характерам и склонностям артисты, часто хорошие артисты, а порой бездарные мошенники. Так неужели неспроста ушел с престола Александр? И не придет ли время, когда я тоже последую его примеру?»
Далеко за полночь Норов осторожно снял со своей груди руку крепко спящей Елизаветы, встал с постели. На душе было муторно, пусто и тоскливо. Вспоминалась мать, товарищи по полку, Муравьев, Бестужев, Голицын, Аракчеев, Фотий. Но обо всех он думал сейчас с равнодушием, как и об отмене крепостного права, введении конституции и других реформах, которыми хотел осчастливить Россию. Бросил взгляд на постель. Рядом с ней лежала перевернутая коробка с чулками Елизаветы, и один из них, выпав, показался ему похожим на ползущую змею.
«А вот взять бы сейчас да и удавиться на этом чулке! — с неуместной радостью и каким-то облегчением подумал Норов и тут же спохватился: — Да что я? Ведь офицер же боевой, и вдруг на чулке-то…»
Он горько улыбнулся. Мысли потекли ровнее, они уже не тревожили его. Думалось о разном, и в том числе о том, правду ли говорил Голицын, когда ругал Фотия, что тот-де в блуде с графиней Орловой-Чесменской живет, или поносил его облыжно? Подумав о том о сем, Норов забрался на постель и заснул подле сопящей Елизаветы безмятежным сном до самого утра.
13ВЕНЦЕНОСНЫЙ ПОСЛУШНИК
В приемной архимандрита Фотия, в Юрьевском Новгородском монастыре, служившей настоятелю обители ещё и спальней, была подчеркнута простая, даже убогая обстановка, которой Фотий тайно гордился: гробо сбитый из плохо выстроганных досок стол с письменным прибором грубой, почти топорной работы, тяжелые стулья, в углу — узкая кровать без тюфяка, за занавеской, но не пестрой, а черной, как грачиное крыло. Только книжный шкаф со стеклянными дверцами, хранящий святоотеческую литературу, да множество образов в богатых окладах с горящими лампадами, придавали этой комнате немного праздничности — настолько, насколько может быть праздничным вид нищего, облаченного по чьей-то прихоти в модный фрак.
С очками, уместившимися где-то на кончике крупного носа, без клобука, с толстой книгой в руках, сидящий за столом Фотий, находившийся после падения министерства Голицына в постоянно благодушной настроении, сейчас походил скорее на университетского профессора, чем на грозного гонителя мистицизма и монаха-аскета. В дверь постучали, но Фотий даже не оторвал от страницы взгляда. Вошел монах, поклонился и тихо, боясь помешать, проговорил:
— Отец настоятель, к вам с утра уж просится какой-то чудного вида человек. Слишком уж чудной… — повторил монах, который был довольно смешливым.
— Чудной? — с недовольством взглянул на монаха Фотий. — Ну так и гнал бы его за ворота. Чего в обитель всяких дураков пускают!
— Сей человек настаивает на том, что является вашим хорошим знакомым, и уверен, что вы, отец настоятель, ни за что не откажете ему в беседе.
Благодушие, хоть и почти покинуло Фотия, рассерженного тем, что ему помешали, но все же ещё теплилось в его сердце. И он, подумав о том, что и Спаситель не чурался общаться с разными бесноватыми, кивнул:
— Впусти, только предупреди о том, что я слишком занят, а поэтому беседа будет весьма короткой.
— Все скажу, как надо, — снова поклонился монах и удалился, а Фотий вновь погрузился в чтение. Однако шум шагов вошедшего вновь заставил его оторвать взгляд от книги, и человек, которого архимандрит увидел, в высшей степени мог соответствовать определению «чудной». Помятая шинель с оторванными пуговицами не могла скрыть отсутствие на вошедшем штанов, лицо было искажено какой-то душевной мукой, руки, придерживающие полы шинели, сильно тряслись. И, постояв немного у дверей, странный человек вначале несколько раз судорожно всхлипнул и, застучав сапогами по дощатому полу, бросился к Фотию, а, подбежав, упал на колени, схватил его руку и стал покрывать её поцелуями.
Архимандрит, дав полобызать свою руку некоторое время, сильно удивленный, убрал её наконец:
— Довольно, сыне! Поднимись с колен. Кто ты? Чего тебе?
Странный человек, продолжая стоять на коленях, поднял на архимандрита кроткий взгляд:
— Отче преподобный, вы не узнаете меня?
Фотий вгляделся в черты лица чудного посетителя. Да, что-тдо знакомое виделось ему в этом лице, но архимандрит постарался прогнать от себя явившуюся мысль.
— Не узнаю, — твердо сказал он. — Так кто же ты? Откройся?
— На Фотия смотрели печальные, широко распахнутые в надежде глаза.
— Я? Я — бывший государь России, отче, Александр…
Только пять дней прошло с тех пор, как Фотий, весь полный чувством победы, торжества над своим врагом возвратился в монастырь. Перед отъездом его принял в Зимнем император, и Фотий страстно благодарил его за радение в защите православной церкви. Но Фотий торжествовал не только потому, что удалось прогнать врага православия. Он, монах, отказавшийся внешне от страстей мира, не мог изжить в себе сильную тягу к власти, и победа над Голицыным отождествлялась Фотием с победой и над государем, сочувствовавшим врагу, бывшим даже его другом. Поэтому Фотий ощущал себя если и не первым, то уж непременно вторым человеком в империи. Теперь же, признавая за «чудным» человеком право называться Александром, Фотий, сделавший союзником неведомого кого, какого-то рябого самозванца, потерял бы право на завоеванную власть.
— Ты, государь? — насмешливо скривив губы и отстранившись подальше, словно чтобы лучше разглядеть чудака, почти презрительно спросил архимандрит. — Окстись, сыне! Еще пять ден назад был я в дворцовых чертогах государя императора Александра Павловича, видел его живым и здравым, благословил его при прощадии. Теперь же являешься ты, утерявший где-то не токмо ум свой, но и штаны, да и крамолу несешь — государь я! И кто тебе поверит? На что сошлешься ты, какие-такие знаки императорства своего предъявишь? Нет, сыне! Ежели ты сам умом двинулся, то не считай других дураками, которые бы поверили поносным твоим словам! Прочь изыди, не то прикажу тебя взашей вытолкать! Прочь, говорю!
Александр быстро поднялся на ноги. Длинная речь Фотия убедила его в том, что архимандрит узнал его, но по каким-то соображениям не желает признаться в этом. Оставалось лишь одно — не настаивать на своем царском происхождении, а смиренно просить убежища. Поэтому Александр, понуро опустив голову на грудь, тихо сказал:
— Отче преподобный, Бог с тобой. Если не желаешь видеть во мне того, кто принимал тебя в дворцовых, как ты говоришь, чертогах, так и пусть. Но дозволь мне остаться в твоем монастыре. Давно я уже мечтал о тихой обители, о монашеской рясе и о служении одному лишь Господу нашему. К милости твоей прибегаю, не прогони. Прости лишь за то, что не сумел довезти до тебя вклад, что прочил твоей монастырской казне. Молю, не гони. Ради Христа, прошу…
— Слезы лились по щекам Александра, и Фотий был тронут, но не одно лишь чувство сострадания к этому, столь похожему на настоящего императора человеку заставило его призадуматься.
«А что, — размышлял Фотий, глядя на стоящего перед ним Александра, ежели в Петербурге обнаружат подмену да станут искать истинного царя, выведают, что он у меня, монах уже? Как востребовать его снова к правлению? Да и на меня гнев властей падет, уж непременно! Надо бы поосторожней с ним…»
Но и другая мысль, страшная, сатанинская, явилась и прогнала все прочие доводы. Фотий, страстно стремившийся к власти, желавший быть в России столь же весильным, как Никон при Алексее Михайловиче, подумал: «Добре! Того петербургского урода я уж усмирил в вожжах он у меня — но то самозванец! А настоящего-то я в ещё более строгие вожжи впрягу, такой хомут на него надену, что пожалеет. Фотий будет над двумя царями сразу: над самозванным и над истинным! Потешусь вдосталь! На власть токмо строгий христианин право имеет, а не вертопрах, которого к правлению высшему