Короткие интервью с подонками — страница 18 из 54

ла курочка, или я никогда не видел курочки, – и все же непроизвольный тик брови пресек всю возможность, да так, что субъект не только ушла в столь неистовом конфликтном отвращении, что забыла сумочку, и не только так и не вернулась за сумочкой, но даже отказалась ответить на несколько моих звонков, когда я просто собирался вернуть сумочку в каком-нибудь нейтральном общественном месте. Тем не менее это разочарование преподало ценный урок о том, насколько деликатен период внутренней обработки и картографии после предложения. Трудность с матерью заключалась в том, что по отношению ко мне – к старшему ребенку, старшему из двойняшек, что немаловажно, – ее неустойчивые воспитательные инстинкты бросались из крайности в крайность, [с. п.] то горячо, то холодно. Она могла быть очень, очень, очень теплой и материнской, а потом в мгновение ока разозлиться из-за какой-то реальной или воображаемой безделицы и совершенно лишить меня своего расположения. Она становилась холодной, не желала меня видеть и отказывала всем попыткам с моей стороны получить знаки расположения и утешения, иногда прогоняла меня в спальню и запрещала выходить на жестко определенный период времени, пока сестра и дальше наслаждалась неограниченной свободой передвижения по дому и дальше получала материнское расположение и тепло. Потом, когда жесткий период ограничения подходил к концу – и я имею в виду ровно тот самый миг, когда кончался мой [с. п.] тайм-аут, – мамочка открывала дверь и тепло обнимала меня, промокала мои слезы рукавом и заявляла, что все прощено, все снова хорошо. Эта волна утешения и заботы снова соблазняла меня [с. п.] доверять ей, почитать ее и уступать эмоциональную власть, оставаясь уязвимым к очередной катастрофе, когда бы ей ни захотелось снова остыть и смотреть на меня с таким выражением, будто я лабораторный подопытный, которого она впервые видит. Боюсь, этот цикл постоянно повторялся на протяжении всех наших детских отношений.

Вопрос.

Да, подчеркнутый тем, что она была по призванию профессиональным врачом, психиатрическим социальным работником, занималась тестами и диагностическими упражнениями в санатории соседнего города. Свою карьеру она возобновила в тот же миг, как мы с сестрой еще практически малышами попали в школьную систему. Мне известно, что образ матери поистине господствует над моей взрослой психологической жизнью, заставляет снова и снова предлагать и проходить ритуалы контракта, в которых свободно отдается и принимается власть, ритуализируется подчинение, уступается и возвращается контроль, все по моей воле. [Смех.] Или, скорее, субъекта. Воле субъекта. Также, именно благодаря наследию матери, я точно знаю, что значит мой интерес к тщательной оценке субъекта и внезапному предложению на третьем свидании связать ее атласными узами, – откуда он происходит, выводится. Бо́льшая часть раздражающего педантичного жаргона, с которым я описываю ритуалы, также происходит от моей матери – она куда заметнее, чем добрый, но подавленный и едва ли не кастрированный отец, повлияла на речь и поведение своих детей. Моей сестры и меня. Мать обладала степенью магистра клинической социальной работы [несколько раз с. п.], она была одной из первых женщин-диагностов со степенью на севере Среднего Запада. Моя сестра – домохозяйка и мать, и к большему она не стремится, по крайней мере сознательно. Например, [с. п.] оттоманка – так мамочка называла и софу, и двухместный диван в нашей гостиной. Софа в моих апартаментах – со спинкой и подлокотниками, а потому, конечно, технически является софой или диваном, но я как-то подсознательно продолжаю называть ее оттоманкой. Подсознательная привычка, и, кажется, я не могу ее преодолеть. Более того – уже бросил и пытаться. Некоторые комплексы лучше принять и просто уступить им, нежели чем одной силой воли бороться с имяго. Мамочка – а она, конечно, как вам известно, в конце концов, была человеком, который по профессии ограничивал и исследовал людей, испытывал их, ломал их и подчинял воле того, что власти штата полагали стандартом психического здоровья, – довольно бесповоротно сломала и мою волю в самом раннем возрасте. Я это принял и достиг с этим гармонии, и воздвиг сложные структуры, чтобы символически примириться с этим и как-то искупить. Вот в чем суть. Ни муж моей сестры, ни мой отец никогда не занимались птицеводством. Отец до инфаркта был рядовым менеджером в страховой индустрии. Хотя, конечно, термин [с. п.] «цыпленок» часто используется в нашем подотделе – детьми, с которыми я играл и воссоздавал различные примитивные ритуалы социализации, – для описания слабой, трусливой личности; личности, чью волю можно легко подчинить интересам других. Возможно, я подсознательно применяю птицеводческие метафоры для описания ритуалов контракта в качестве символического утверждения собственной власти над теми, кто – парадоксально – самостоятельно соглашается мне подчиниться. Без какой-либо помпы мы проследуем в другую комнату, в постель. Я очень возбужден. Теперь в моей манере сквозит отчасти более командное, авторитетное поведение. Но не жуткое и не угрожающее. Некоторые субъекты признались, что чувствовали [с. п.] угрозу, но могу вас заверить, никакой угрозы не подразумевалось. Сейчас транслируется определенная властная команда, основанная единственно на контрактных отношениях: я информирую субъекта, что собираюсь ее [не с. п.] проинструктировать. Я излучаю опытность – и это, допускаю, людям с определенной психологической конституцией может показаться угрожающим. Все, кроме самых закаленных птичек, начинают спрашивать, чего я от них хочу. Я же, со своей стороны, совершенно умышленно исключаю из своих инструкций слово [с. п.] «хочу» и его аналоги. Суть не в том, что я выражаю желания, прошу, умоляю или уговариваю, – я только информирую. Суть вовсе не в этом. Теперь мы в спальне – маленькой, в ней господствует двуспальная кровать со столбиками в эдвардианском стиле. Гипотетически сама кровать, что кажется огромной и обманчиво прочной, может транслировать определенную угрозу в свете контракта, в который мы вступили. Я всегда формулирую так: [не с. п.] Вот что ты сделаешь. Ты делаешь то-то и то-то, и так далее и тому подобное. Говорю, как стоять, и куда повернуться, и как смотреть на меня. Предметы одежды удаляются в определенном, очень конкретном порядке.

Вопрос.

Да, но порядок не так важен, как то, что он есть и что ему следуют. Нижнее белье всегда идет последним. Я горячо, но необычно возбужден. Моя манера отрывистая и командная, но не угрожающая. Все по-деловому. Кто-то нервничает, кто-то притворяется, что нервничает. Некоторые закатывают глаза или язвительно подшучивают, чтобы убедить самих себя, что они лишь [с. п.] подыгрывают. Они складывают одежду и оставляют в ногах кровати, откидываются, лежат на спине, стирают с лица любые признаки аффектации или выражений, пока я снимаю свою одежду.

Вопрос.

Иногда, а иногда нет. Возбуждение горячее, но не совсем генитальное. Сам я раздеваюсь прозаично. Без церемоний, равно без спешки. Я излучаю власть. Некоторые на полпути трусят, как цыплята, но очень, очень немногие. Те, кто желает продолжать, – продолжают. Ограничения здесь очень абстрактные. Ленты из черного атласа, заказаны по почте. Вы бы удивились. Пока они следуют каждому запросу, команде, я произношу короткие фразы для позитивного поощрения, как-то: Хорошо и Хорошая девочка. Я говорю, что узлы с двойными петлями и автоматически затянутся, если они будут бороться или сопротивляться. На деле нет. На деле не бывает никаких узлов с двойными петлями. Критический момент наступает, когда они лежат передо мной обнаженными, привязанные к четырем столбикам кровати за лодыжки и запястья. Им неизвестно, что стойки декоративные и отнюдь не прочные, и, без сомнения, их можно сломать в решительной попытке освободиться. Я говорю: Теперь ты целиком в моей власти. Помните, что она обнажена и привязана к столбикам, распластана. Я стою без одежды у ног кровати. Затем я сознательно меняю выражение лица и спрашиваю: Тебе страшно? Здесь в зависимости от их поведения иногда я меняю это на: Тебе не страшно?

Это критический момент. Это момент истины. Весь ритуал – возможно, лучше сказать «церемония», так многозначительнее, потому что мы – конечно, вся суть, от самого предложения и до конца, в церемонии – и кульминацией здесь служит ответ субъекта на эту реплику. На «тебе страшно?». Требуется взаимное признание. Она подтверждает, что в этот момент целиком в моей власти. А также должна сказать, что доверяет мне. Должна подтвердить, что не боится, что я предам или злоупотреблю уступленной мне властью. Во время этого обмена репликами возбуждение на абсолютном пике, достигает непрерывной кульминации, которая длится точно столько же, сколько я извлекаю из нее эти заверения.

Вопрос.

Прошу прощения?

Вопрос.

Я ведь уже говорил. Я пла́чу. В этот момент я пла́чу. Вы вообще обращаете хоть какое-то внимание, пока развалились себе там? Я ложусь подле них и пла́чу, и объясняю психологические истоки игры, и каким она отвечает потребностям. Я разоблачаю все уголки души и молю о сострадании. Редкий субъект не растроган до самой глубины души. Они утешают меня, как могут, скованные моими узами.

Вопрос.

Произойдет ли в итоге сношение или нет – вопрос. Это непредсказуемо. Заранее никак не узнать.

Вопрос

Иногда надо просто следовать настроению.


КИ № 51 11/97

ФОРТ ДОДЖ, АЙОВА

Я всегда думаю: «А если не получится»? А потом всегда думаю: «Ой бля, не смей так думать». Потому что если думать, то и не получится. Не то чтобы часто не получалось. Но меня это пугает. Всех пугает. Если кто скажет, что нет, он тот еще. Все всегда боятся, что не получится. Потом я всегда думаю: «Я бы и не переживал, если бы ее не было». Потом я злюсь. Я как будто думаю, что она чего-то ждет. Что если бы она не лежала там, не ожидала, не гадала и как бы не оценивала, то со мной бы ничего не случилось. Потом я вроде как злюсь. Я так злюсь, что мне уже похер, могу я или нет. Как будто я хочу ей доказать. Как будто я такой: «Ну ладно, сучка, сама напросилась». И потом все уже хорошо.