И все ворочал головой, высвобождая полнокровную, дородную шею.
Первым делом Борис Николаевич посмотрел, нет ли и на листочке казенной печати.
— Что, тоже письмо? — спросил он.
— Почему — тоже? — не понял старикан, складывая свою увесистую папку. — Просто письмо. Да вы читайте, читайте!
Письмо было от Муси.
«…Весна у нас на Кубани вступает в свои права: тепло, сухо, птички поют, насекомые выползают на поверхность греться. Фото Ваше у меня на видном месте в альбоме, на которое я очень часто смотрю. Мне многие говорили, что у меня каменное сердце, но оказалось, что для моего каменного сердца Егор Петрович сумели подобрать алмазное стеклышко…»
Борис Николаевич вздохнул и утомленно потер переносицу. Глаза его еще скользили по корявым торопливым строчкам разглаженного и отлежавшегося в папке письма, но он ничего не видел и не понимал, — перестал понимать. Ему не хотелось ни вникать в это сутяжничанье обозленных друг на друга людей, ни тем более разбираться, на чьей же стороне окажется в конце концов какая-то ничтожная доля правоты. В нем поднималось раздражение и все большая неприязнь к сегодняшнему нахрапистому посетителю, — именно настойчивость его и неумолимость, ясные непреклонные глаза выводили журналиста из себя. Чувства эти настолько вдруг овладели им, что Борис Николаевич, сдерживаясь, зажмурился, стиснул зубы и едва не простонал, принявшись быстро-быстро поглаживать пальцами ноющие виски. Так, с закрытыми глазами, он просидел с минуту, если не более, соображая в то же время, что сказать, как вообще избавиться от всей этой недоброй суеты чего-то добивающихся людишек, которым не хватало постоянной обремененности большими чувствами и тревогами. А ведь могло и так быть, да так, наверное, и было, что где-то усталый, измученный хирург, золотые руки, заканчивал на живом раскрытом сердце ювелирный шов или на далекой наблюдаемой планете, погасив турбины, садилась мягко станция с Земли, а в этот миг управдом товарищ Бакушкин, любовно подышав на казенную печать, деловито скреплял вот этот, с позволения сказать…
Но что-то следовало говорить, и Борис Николаевич взял себя в руки.
— Ну? — тотчас оживился посетитель, наблюдавший за журналистом. — Что теперь скажете? Не любила?
— Знаете что, — предложил Борис Николаевич, — вы мне оставьте все это. Я еще почитаю, подумаю. А то я сегодня что-то… не того, — и растопыренными пальцами он повертел у себя возле головы.
Кухаренко помедлил, потом с неохотой согласился.
— Понимаю, — произнес он и, не настаивая больше, засобирался. — Но это все скоро выйдет? В газете-то напишется?
— Ну, знаете… — возмутился Борис Николаевич, — у нас так быстро не делается!
— А то смотрите… я, если что, могу и посодействовать. Куда сходить, написать.
— Нет, нет. Никакого содействия не требуется. Не нужно.
Пенсионер окинул журналиста взглядом, словно определяя его способность и пробивную силу.
— Смотрите сами, товарищ корреспондент. Подождем… Но только я вам со всей документации лучше копии сниму. У меня же не только это. Тут, если начать разбираться… А вы поправляйтесь. В таких делах здоровье прежде всего.
«Ну, слава богу», — вздохнул Борис Николаевич, и раздражение его пошло на убыль.
Развалив на коленях добротную папку, Кухаренко вкладывал и никак не мог вложить на свои места предусмотрительно сберегаемые бумажки. Борис Николаевич обратил внимание, что папка пенсионера полным-полна какими-то разнокалиберными листочками. «Ну, подобрал старик алмазное стеклышко».
— Таких наказывать надо, к порядку призывать, — сердился и ворчал пенсионер, стараясь уложить листочки. На коленях у него лежал уже целый ворох потревоженных бумаг.
Встав из-за стола, чтобы помочь ему, Борис Николаевич спросил:
— Она у вас кто по специальности-то?
Вдвоем они управились скорее, Кухаренко захлопнул папку и поднялся, высоко вознесся над журналистом благоухающей обритой головой.
— Какая ее специальность, товарищ корреспондент! На маникюршу учится. — Он снисходительно рассмеялся, махнул рукой и утер в морщинистом глазу слезинку. Напористость его пропала, он расположился, если можно, поговорить откровенно, не по-казенному, а как мужчина с мужчиной.
— Так заходите, буду ждать, — тотчас предупредил это намерение Борис Николаевич, и его сухая горячая рука утонула в прохладной толстой ладони пенсионера. «Штангой, черт, или борьбой занимался!» — определил он, по привычке отличая здоровых, тренированных людей.
— Болеть, как я вижу, не приходилось? — спросил он, провожая посетителя к двери. Громадный Кухаренко двигался, как шкаф. Вопрос журналиста доставил ему удовольствие.
— Да не припомню вроде, — скромненько поежился старикан, и Борис Николаевич, утомленный постоянными головными болями и слабостью, представил себе, какая, должно быть, у этого пенсионера красная гулкая гортань, исправные печень и кишечник.
— Морж, наверное? — спросил он, живо наставляя палец.
— Что такое? — насторожился старикан.
— Ну… в проруби купаетесь или снегом?
— A-а! Это точно, — подтвердил Кухаренко. — Два раза. Утром и вечером, как на молитву. У нас там снег замечательный. Вот так гребанешь и… — он ощерился, закряхтел, показывая, как растираются колючим чистым снегом здоровенные грудь и бока.
— Чудесное дело! — загорелся Борис Николаевич. — За городом живете? Я уж, кажется, веки вечные не был за городом. Забыл, как и лес пахнет.
— Так что же? — добродушно гудел сверху посетитель. — Вот налажу я свои отношения и — милости прошу. У нас там снегу или воздуху этого хоть, извините, задницей ешь. Буду рад. Еще раз извините за выражение. Человек простой.
Зазвонил телефон, и Борис Николаевич быстро повернулся к столу. Старикан неумело поклонился и разлаписто зашагал из кабинета. Только теперь, глядя ему в спину, можно было заметить, что, несмотря на завидно сохранившееся здоровье, он все же поддается возрасту. В грузной походке уже угадывалось ковыляние, мотались сзади дорогие просторные брюки.
Борис Николаевич узнал в трубке голос жены.
— Борька, ты не забыл?.. Как о чем? Здравствуйте, я ваша тетя! О Софье Эдуардовне. Мы же вчера договорились. Я ей только что звонила, она ждет.
— Том, — взмолился Борис Николаевич, — может, как-нибудь потом? Вот видишь, я уже стихами шпарю. «Том — потом…»
— Борька, перестань! Нет, нет, не хочу и слушать. Да и Софья Эдуардовна ждет, имей совесть. Это займет минут сорок, не больше. Ты слушаешь?.. Алло?
— Слушаю, слушаю, мучительница! От тебя же не отвяжешься, невыносимый человек. Ну хорошо, не кипятись. Иду. Ты где, откуда звонишь?..
Осмотр на этот раз был тоже дотошный, и Борис Николаевич покорно ложился, вставал, дышал и замирал, сгибал и разводил руки, приседал. Софья Эдуардовна не признавала стетоскопа и прикладывалась к голой спине больного теплым мягким ухом и щекой. «Дышите… А теперь замрите, голубчик». Было в этом что-то старинное, да и сам вид седой дородной Софьи Эдуардовны с выразительным львиным лицом, с которого поминутно падало и повисало на шнурочке крохотное прозрачное пенсне, — все говорило о временах минувших и невозвратных, когда болезни были не так многочисленны и замысловаты, а лечение их поддавалось совсем простым, почти домашним средствам.
Раздетый Борис Николаевич снова видел свое тело, разглядывал, пробовал напрягать мышцы и поражался неведомо когда наступившей худобе и слабости. Он стал замечать, что постоянно чувствует свое сердце. Оно не болело, нет, но ощущалось все время, билось мелко, горячо и напряженно, будто убавившийся вес, исчезнувшая сила мышц навалили на него дополнительную нагрузку и оно, не отказываясь, как старый добрый товарищ, выполняло свой долг до конца.
Разрешив одеваться и принимаясь выписывать рецепты, Софья Эдуардовна вдруг попросила обождать и с озабоченным лицом снова приникла ухом к груди. Видно, в самом деле что-то замечалось за сердчишком, подумал Борис Николаевич. А в остальном вся процедура осмотра лишь позабавила его, и он больше всего остался доволен тем, что угодил жене. После того как его крутили и вертели на все лады в институте у Зиновия, услышать здесь что-либо толковое было бы просто смешно. Он и к наставлениям величественной Софьи Эдуардовны отнесся вполуха: слушал, кивал и соглашался, а сам думал о том, что неделю еще надо подождать, а потом опять к Зиновию и, если все окажется в порядке, надо будет в первое же воскресенье, в первый же свободный свежий день — в лес, на лыжню, на снег, подкормить, подправить издерганный, уставший организм. Ну их, всякие дела, им конца-края не будет, надо когда-то и собой заняться…
В отличие от него, Тамара выслушала все, что говорилось, необыкновенно внимательно, а кое-что записала. Одетый, настроенный хорошо, Борис Николаевич стоял у двери и, натягивая перчатки, прислушивался к прощальному разговору женщин. По словам Софьи Эдуардовны, чтобы обмороки не повторялись, следовало пока соблюдать одно: покой и покой.
— Может, читать хоть разрешите? — улыбнулся Борис Николаевич.
Тон журналиста показался Софье Эдуардовне обидным, однако, пока она ловила и снова водружала на место легкие стеклышки пенсне, он поспешил откланяться.
— Том, я подожду тебя на улице.
У женщин оставались еще какие-то свои секреты.
Тамару он дождался не скоро.
— Вы что там, самоварничали? — спросил продрогший Борис Николаевич, приплясывая на снегу и хлопая себя по плечам.
— Слушай, Борька, что у тебя за идиотские насмешечки? — накинулась на него жена. — Ты вел себя возмутительно. К Зямке он не хочет, к светилу ему неудобно, я договариваюсь… Видали его — он одолжение сделал! Мне просто стыдно перед Софьей Эдуардовной.
Борис Николаевич приобнял ее за плечи.
— Тебе хватило сумки для рецептов?
— Слушай, оставь эту идиотскую манеру! Нашел над чем шутки шутить!
— О-о, да мы сегодня в гневе! Ну, Том, вам тогда сюда, а мне сюда. До вечера.
— Какое еще — до вечера? А ну стой! Видали его!