— Слушай, Борька, неужели ты его в самом деле воспринимаешь только так вот, со смешочками? — возмутилась Тамара, вытирая пол и разгибаясь, убирая с лица упавшие волосы. — Этим заявлением возмущена вся редакция.
— Том, милый! Так ведь ископаемый же тип!
— Хорош ископаемый! Ты меня прости, но этот твой Ромео занимается самым элементарным принуждением к сожительству. Ну, она, конечно, дура набитая, но он-то! Видела я его сегодня собственными глазами и до сих пор не могу отделаться от впечатления. Мне он показался каким-то наглым захватчиком, — скажем, римским легионером, мясистым, с ручищами, ляжками, бычьим сердцем. Такой, как козленка, убивает старого ослабевшего раба и не знает никаких запретов в своих утехах… Или надсмотрщик с бичом на галерах… Ты не думаешь, что он может ее убить?
— Что ты! Такие убивают иначе.
— Но за что он на тебя-то взъелся?
— Э, Том. Мало ли… — Борис Николаевич поморщился. — Может быть, за то, что у меня нет такой здоровой глотки.
— Вот, вот! А мы все проповедуем, что мир наш с каждым нарождающимся человеком становится лучше.
— Ну, Том, будущее гарантировано нам на сто процентов, и не надо о нем так уж убиваться, — проговорил Борис Николаевич, с увлечением читая заявление.
— Кем, кем оно гарантировано?
Борис Николаевич оторвался от чтения и удивленно посмотрел на жену:
— Как это кем? Всеми. В конце концов оно гарантировано такими категориями, как честь, благородство, доброта. Совесть, наконец.
— Совесть! А ты думаешь, таких, как… этот твой… их совесть мучит?
— Кухаренко?.. Мучит, Том, — Борис Николаевич умудренно покивал. — Должна, по крайней мере. Просто обязана. И вообще, как я погляжу, человечество наше, несмотря ни на что, живет и довольно здорово развивается. Значит, в большинстве своем, в массе подавляет порядочность. А это главное.
— Вот Христосик-то действительно! — возмутилась Тамара. — Да этот твой Ромео любого проглотит и косточки выплюнет. И не поморщится!
— Ну, вы с Зямкой как сговорились! — расстроился Борис Николаевич и, отмахнувшись, стал дочитывать.
Потом ужинали, и Тамара, убирая посуду, долго гремела на кухне. Когда она управилась, Борис Николаевич опять лежал под пледом и задумчиво посасывал кончик карандаша. На коленях у него, на толстой книге, как на столике, лежало несколько чистых страниц бумаги. Занятый своими мыслями, он молча подвинулся и показал Тамаре место рядом с собой.
— Я тихо, — извиняющимся голосом проговорила она, укладываясь. — Так что-то сегодня устала!
— Лежи, лежи, — пробормотал Борис Николаевич. — Накройся как следует. Вот так. Ну, удобно тебе? Спи, я немного доработаю. У меня тут одна мыслишка прорезается, мне надо помолчать.
— Припадок гениальности! — тихонько рассмеялась Тамара и, прячась от света, укрылась с головой.
Решено было как-то сразу, и Борис Николаевич не успел опомниться, а Тамара уже созвонилась с Зиновием, мимоходом лихо сдернула с супруга одеяло и молодецки крикнула: «Але-гоп!..», повытаскивала из далеких углов запрятанные, почти забытые за лето вещи, захлопала ящиками, дверцами, дверьми, — словом, подняла тот самый переполох, когда в обжитой утренней квартире не стало спасенья от суеты, беспорядка и мелькания. «Идея овладела массой!» — иронически называл Борис Николаевич такие вспышки неукротимой деятельности жены.
— Нет, я намерен бороться с диктатурой! — проворчал Борис Николаевич, не слишком охотно спуская с постели бледные ноги с худыми мосластыми коленями, однако постепенно беготня и сборы передались и ему, и он, встряхивая, разворачивая, прикидывая на глазок выбрасываемые на середину комнаты вещи, стал покрикивать, что не видит толстых, вязанных крючком носков, которые он всегда надевал поверх тонких, тоже шерстяных, что у брюк оторвались внизу штрипки и что надо не забыть положить тюбики с мазью на самый верх, под руку, а не прятать на дно, — потом весь рюкзак перероешь, покуда найдешь.
— И гетры, гетры где?
Сборы были приятны. Голая нога хорошо легла в сухой, нагретый за горячей батареей носок, и Борис Николаевич с удовольствием повертел всей стопой, следя за тем, чтобы не осталось ни рубчика, ни морщинки. Трико, залежавшееся и пыльное, тонкая фуфайка, все теплое, плотно обтянули тело, и он почувствовал мускулы, крепость и силу, поиграл, подвигал плечами, ощущая повсюду прикосновение тугой податливой ткани. Брюки у него были старые, заслуженные, еще со студенческих времен, когда за зиму приходилось чуть ли не каждый месяц выступать на соревнованиях. Огорчало, что пропали, завалились куда-то гетры, — тогда нога, обтянутая поверх брюк до колена, выглядела бы совсем как у гонщика: поджарая, неутомимая — одни мускулы и сухожилия. Без гетр брюки чуть полоскались внизу и человек утрачивал спортивность, устремленность, а обретал какой-то дачный прогулочный вид сгоняющего жирок горожанина.
— Обойдешься без гетр, — заявила Тамара, понемногу утихомириваясь в сборах. — Будем кататься чинно и благородно, как солидные взрослые люди.
— Променад пенсионеров! — усмехнулся Борис Николаевич, не переставая собираться.
— Я не помню, — спросила Тамара, — Зямка хоть стоять на лыжах умеет?
— Вы с ним одного примерно класса, — ответил он, сильно затягивая шнурки на ботинках. Тупоносые, пахнувшие мазью ботинки сели плотно, обняв всю ступню до щиколоток. Ноги были в порядке. Он взял с развороченной постели пестрый, давно не надеванный свитер, просунул голову и, убирая с глаз волосы, почувствовал, как теплый шерстяной ворот высоко охватил шею, заставляя задирать подбородок. Цокая пластинками ботинок, Борис Николаевич стал ходить по комнате, собирая последние вещи.
Тамара, тоже в свитере и туго натянутых брюках, хлопотала на кухне, готовя бутерброды. Волна волос то и дело сваливалась ей на глаза, и она отбрасывала их рукой с зажатым в кулаке ножом.
— Лыжи в кладовке! — крикнула она, выглядывая из-под свалившихся волос.
Лыжи были заставлены, загромождены какой-то рухлядью. Борис Николаевич вытащил их и несколько раз стукнул об пол, разглядывая. Они перестоялись за лето, были сухи и ободраны, но сберегались, как положено: на распорках. Он щелкнул по парусиновым мешочкам, которыми были затянуты загнутые концы лыж, — поднялся серый фонтанчик пыли.
— Брось! — крикнула Тамара, заметив его раздумчивое разглядывание. — Намажемся на месте. Посмотрим, какой снег.
Она шуршала газетой, заворачивая бутерброды.
В эту минуту над входной дверью загремел, залился звонок, — приехал Зиновий. В коридоре стало тесно. Борис Николаевич почувствовал, как из дверей по ногам стегнуло холодом. Зиновий был все в той же шапке пирожком, но в пиджаке, натянутом на свитер, в шарфе и стареньких неглаженых брюках от костюма, заправленных в белые носки. Поставив увязанные лыжи в угол, он, как был в перчатках, запустил под очки большие пальцы, протирая запотевшие стекла. Румяное лицо его морщилось от удовольствия.
— Погода — прелесть! — доложил он, укрепляя очки. — Великолепная идея. Кому это стукнуло в голову?
— Диктатору. — Борис Николаевич, одетый, натягивал на уши вязаную шапочку и кивком головы показал на кухню.
— А что? — серьезно сказал Зиновий. — Диктатура иногда — великолепная вещь.
В настывшем темном подъезде их шаги проклацали отчетливо и гулко. Дом еще спал. На крыльце их неожиданно встретило солнце и настоявшийся морозный воздух. Борис Николаевич на мгновение зажмурился, затряс головой: «Хорошо!»
Спускаясь по выщербленным ступенькам, он едва не упал: подкованные ботинки сильно разъезжались на снегу.
Они побежали к остановке, неся лыжи в одной руке и взмахивая другой, когда оскальзывались на твердых навощенных кочках.
Автобус брали штурмом. Над головами, сберегаемые от давки, плыли и исчезали в провале дверей увязанные и зачехленные лыжи, — много лыж. В этот ранний час обычные озабоченные пассажиры, наслаждаясь воскресеньем, еще спали, а за город направлялись крикливые стаи лыжников. Веселый штурм автобуса был для них началом хорошего, бодрого дня.
Несколько парней в автобусе, одни, без девушек, были одеты тщательно и скупо, ничего лишнего, и Борис Николаевич, разглядывая их сухощавые гончие фигуры, будто в себе самом ощутил их горячую, нетерпеливую кровь, их нарастающий азарт от близкого свидания с пустым заснеженным лесом, где раскатившемуся человеку нет никаких помех отбрасывать назад преодоленное пространство. Среди шумливых поющих горожан, набившихся в автобус, они выделялись молчаливостью, лишь иногда кто-нибудь из них обронит словечко и все они посмотрят в окна. Это были зимние бродяги, навсегда преданные одинокому безмолвию гонки.
Миновали окраину, большие новые дома, стоявшие на взгорке. За ними начинался лес. Где-то здесь, в одном из домов, жила Софья Эдуардовна, сюда же приглашал журналиста на снег и на воздух здоровенный бугай Кухаренко. Автобус катил быстро, Борис Николаевич успел лишь мельком разглядеть знакомые места. Отсюда он написал свою первую серьезную заметку, отсюда же и первый фельетон, потом написался другой фельетон, еще и еще, и новое увлечение стало как бы специальностью. К нему теперь и приходят в редакцию, как к специалисту на прием…
Скоро автобус, качнув всю массу плотно сбившихся людей, остановился, и в заскрипевшие двери вывалились первые приехавшие. С невысоких горок, усыпанных пестрой россыпью ярко одетых лыжников, доносился звон голосов и смеха. Через раскрытые узкие двери виднелось сверканье снега, мрачная строгая зелень сосен и пролетающие по склону разноцветные фигурки.
— А мы? — нетерпеливо спросила Тамара, оглядываясь на мужа. Она была возбуждена, красива, раскраснелась и блестела глазами. Парни-бродяги, сидевшие молчаливо впереди, нет-нет да и отметят ее ленивым медлительным взглядом.
На вопрос жены Борис Николаевич презрительно скривил губы:
— С горочки на санках? Мы поедем дальше.
Молчаливые парни уже давно засекли его и отметили в нем своего — бывшего лыжника. Ему не хватало лишь гетр, и он чувствовал, что озноб касается его необтянутых ног.