Ему не пришлось ни возражать, ни соглашаться: дядя Леня, уронив на грудь большую неряшливую челюсть, легонько всхрапывал. На бледном его лице крупно выделялись коричневые луковицы неспокойно сомкнутых глаз.
— Уснул, — сообщил Красильников, вернувшись в комнату к Розе. Стол был уже убран и застелен, чистота и яркий свет в комнате показались Красильникову настолько неуместными, что он почувствовал себя здесь совсем посторонним.
— Нельзя ему пить, — с огорчением сказала Роза и покачала головой. — Отдохнуть хотите?
— Да ну! — живо возразил Красильников. — Я что — спать сюда приехал? Я еще моря не видел. Честное слово! Ни разу в жизни.
— Насмотритесь еще, — устало улыбнулась Роза. — Проводить вас?
Но Красильников снова отказался.
Собираясь на первую прогулку по городу, он подумал: а не переодеться ли? В чемодане у него лежал новенький костюм, сшитый перед отпуском в хорошем месте и стоивший немалые в общем-то деньги. Однако заводить канитель в прибранной комнате, выпроваживать хозяйку в коридор, а она уж переоделась в халатик и настроилась отдохнуть… ладно, обойдется и так.
Роза проводила его до двери, напутствуя, как лучше пройти к морю.
После сумрачного и прохладного каменного подъезда на улице показалось нестерпимо ярко. Синий полуденный зной плавился над белым городом. И Красильников, неуверенно трогаясь по шумной незнакомой улице, с какой-то неуловимой убежденностью представил себе, что неподалеку, за улицами и домами, за аккуратной зеленью бульвара, расстилается и блещет, переливаясь, безбрежное количество теплой синей воды. Постоянное присутствие моря угадывалось во всем облике солнечного города, в голосах и шутках его жителей, в смехе и походке загорелых пестро одетых женщин. Жизнь здесь казалась легкой и праздничной, и в Пашке, как теперь понимал Красильников, было очень много от его любимого города. Видимо, знал это и дядя Леня и тоже понимал, по-своему как-то оправдывая беззаботность молодого Павла, — да, да, оправдывал! — иначе он должен бы такое наговорить, возненавидя несостоятельного и легкомысленного отца. А дядя Леня не возненавидел — нет, этого Красильников не почувствовал. Осуждать — да, осуждал, но ненависти, непримиримости не было.
Он остановился возле будки с газированной водой. Во рту было сухо, свет резал воспаленные, привычные к такому солнцу глаза. Красильников стал в конце очереди, но люди незаметно расступились, пропустив его вперед. Ледяная шипучая вода приятно защекотала в опаленном рту, и он жадно выпил два стакана. Отойдя несколько шагов, он оглянулся и увидел, что вся очередь, все эти легко одетые, обдуваемые ветерком люди смотрят ему вслед. «Пьяный я, что ли?» — подумал Красильников, оглядывая свои пыльные горячие ботинки и мятые, с пузырями на коленях брюки. Сняв тяжелый пиджак, он расстегнул запонки и с наслаждением закатал на голых бледных руках скользкие шелестящие рукава.
Все-таки он устал сегодня, да и выпито немало. Красильников отыскал тень погуще и плюхнулся на скамейку, вытянул измученные зноем ноги. Надоевший пиджак с увесистыми, набитыми карманами он из предосторожности положил на колени.
Ему расхотелось к морю, — успеет еще впереди целый месяц. Беспокоила его какая-то недоговоренность и постоянно напоминала о себе: чего-то он не сказал дяде Лене, в чем-то не возразил. Да и с Розой он не поговорил, как хотелось. А ведь собирался, готовился к встрече. Ну, с Олегом, с тем просто не пришлось. Но теперь Красильников догадывался, что и в исчезновении Олега было какое-то неприятие своего погибшего отца. Парень, конечно, понимал, каково приходится матери, и тоже судил, — по-своему, но судил. А еще могло и так быть: парню кто-то подбрасывал формулировочки для осуждения, и тут Красильников подумал о Семене, сумевшем целиком забрать Олега под свой авторитет, и пьяным ли прозрением, просто ли предчувствием понял, что все в этой истории не без участия Семена. Как раз этим, видимо, и объясняется неприязнь к трубачу всех квартирных жильцов. Однако, успев только подумать, Красильников тут же и упрекнул себя, потому что для него самого все фронтовое было свято, и Семен не смел, просто не имел права брать столь тяжкий грех на душу: так долго, так подло таить ту давнюю обиду и так, выходит, мстить. Конечно, тогда, сразу же после всего, что произошло в той чертовой воронке, обидно было, по-человечески обидно, однако уже минутой позднее, да, минутой, не больше, Семену следовало не обижаться, а благодарить Павла, ну, пусть не Павла, а судьбу, потому что не случись этой самой обиды, то не о Павле, а как раз о Семене вспоминали бы теперь чудом встретившиеся фронтовики…
У них тогда удачно все получилось, попервоначалу удачно, они хорошо и скрытно проскользнули и подкрались, но едва Павел, большой и ловкий, как полуночный зверь в охоте, стал подминать и скручивать такого же здоровенного оглушенного немца, тот пискнул, булькнул каким-то обморочным предсмертным клекотом, и вся линия уснувшей на рассвете обороны остервенилась ураганным раздосадованным огнем.
Матерясь и задыхаясь, Павел с Семеном сволокли увязанного немца в воронку, — брякнулись, скатились кубарем. На Красильникове с самого начала лежала обязанность прикрывать отход огнем.
Мутное рассветное небо прожигалось яркими злыми очередями, вокруг, по белому, продутому поземкой полю, хлопали куцые взрывы пролетающих мин.
Семен, карабкаясь по мерзлому глинистому срыву, подобрался к краю воронки и высунулся рядом с Красильниковым. Лицо его было мокрым, и пот катился не переставая из-под низкого среза каски, он отрывисто сдувал его с запекшихся губ, а сам затравленно вглядывался в беснующуюся линию немецких окопов Он заставил Красильникова прекратить стрельбу, совсем не отвечать, и Красильников понял, что он боится направленного ответа врага, боится стать обнаруженным, хотя выбора все равно не было, потому что скоро станет совсем светло и немцы запакуют их в воронке, головы не дадут поднять, возьмут готовенькими.
Подполз, осыпая сапогами сухие комья, Павел — горячий, запаленный, в растерзанном на груди ватнике. Он тоже уставился из-под каски в немецкую сторону, щурясь от низкой поземки, задувающей уже третий день. Но вот он приложился мокрой, грязной щекой к прикладу и стал коротко, срыву, огрызаться на стрельбу. В глазах Семена мелькнул ужас, однако теперь и Красильников разглядел впереди неясные фигурки перебегающих пластунов и тоже застрочил. Все-таки обнаружились, — пришлось обнаружиться. Огонь с той минуты стал плотнее, и случилось то, чего следовало ожидать: немцы запаковали их в воронке.
В первую минуту, когда уплотнился отсекающий вражеский огонь, разведчикам показалось, что выхода нет и не найдется. Семен вдруг заругался, закричал тонким заячьим голосом, опустил руки и на животе, вздымая стылую пыль, скатился вниз. Там он вскочил и, грязный, остервенившийся, принялся пинать длинными ногами кулем валявшегося немца.
— Брось! — рявкнул на него сверху Павел, не переставая зорко шнырять глазами по полю и коротко, умело постреливать очередями.
С нашей стороны тоже был огонь, и огонь немалый, однако не туда, куда следовало, и Павел с досадой обернулся: что же они, но видят? И, все трое, они с надеждой стали смотреть в свою сторону, ожидая помощи.
Позади лежало ровное, почти бесконечное поле, и на нем очень часто бугрились заметенные снегом фигурки полегших в бесплодных, отчаянных атаках. За весь вчерашний день атакующие не продвинулись ни на шаг, бессильными оказались даже штрафники, а между тем стремительный карандаш командующего, прочертивший на карте линию удара, обязывал еще к исходу минувшего дня достичь намеченной глубины прорыва. Вот из каких соображений был предпринят этот дерзкий разведывательный поиск, и добыча, валявшаяся в прошлогоднем бурьяне на дне воронки, имела, таким образом, едва ли не решающее значение.
— Куда, куда они бьют? — ругался Павел, с тревогой замечая, что становится все светлее. — Вот куда они обязаны лупить — сюда! прямо по нам!.. Сём! — распорядился он. — Ползи-ка. И торопись. Иначе нам тут крышка. Как кроликов возьмут.
И все стрелял, пока говорил, огрызался не переставая.
Но тут, словно озлившись на непримиримую строптивость дерзких разведчиков, противник вдруг так накрыл их огнем, что от воя осколков и комьев, от пыли, совсем закрывшей видимость, они сжались, убрали в плечи головы. Сил не было высунуться и глянуть, — не высовывалось, потому что поверху, очень низко над землей, над самыми, казалось, головами, постоянно и грозно дежурили теперь бьющие навылет пули.
— Ну? — крикнул Павел, заметив, что Семен мешкает у самого края спасительной воронки. Снова взрывы, снова пыль, свист комьев и железа, — и все чаще, ожесточенней. Протирая глаза, не переставая следить за полем впереди, Красильников успел заметить, что Павел, быстро перебирая руками и ногами по сыпучему скату воронки, подполз на животе к уткнувшемуся в землю Семену. Он был очень подвижен и ловок в своей коротенькой, туго перепоясанной ремнем телогрейке. Тяжелая, заляпанная грязным снегом каска почти лежала на его широченных, не знающих усталости плечах.
Что там между ними произошло, Красильников не видел, не слышал и никогда не смог узнать впоследствии. Он услыхал внезапно яростную матерщину Павла, оглянулся и нашел их не у края воронки, а на дне, и Павел так бил товарища, как бьют самого заклятого врага: люто, с ненавистью, в кровь.
— Гад!.. Сука!.. Гад!..
Немец, валявшийся с вывороченными плечами, со страхом отодвигался от неистовых, бешеных ног разведчика.
— Я т-тебе… тварь! Пошел! — и, выбросив руку, Павел указал наверх. Красильникову показалось что он не пристрелил Семена только потому, что вдвоем немца было бы не дотащить.
Утирая разбитое лицо, испуганный Семен послушно и с неожиданным проворством быстро полез по скату воронки. На нем тоже была куцая, не закрывавшая ягодиц телогрейка, и только каска осталась лежать на земле, в поломанном и потоптанном бурьяне. Страшно было представить, как высунется он беззащитной головой в кромешный ад, клубившийся над воронкой. Мины теперь только и гвоздили вокруг прибежища разведчиков.