— И все-таки что останется после него? Что вообще остается после таких? След на склоне? Но это, прости меня, все равно что след птицы. След чайки, альбатроса. Красивое мгновенье. Вжик — и все.
— Почему вжик? Хорошенький вжик! Тогда что такое вообще спорт? Ради чего эти люди живут, истязают себя на тренировках, ради чего они летят по склону навстречу, как иногда некоторые шутят, собственным похоронам? Нет, в спорте каждый победитель, кто не отступил, кто не поддался страху, унынию, даже старости. Да, да! И вот эти победы — самые важные.
— Да нет, это-то я все понимаю. Все это азбука, старик. Я другое хочу сказать. Возьмем конкретно Седого, его судьбу, его надежды в молодости и вот что он сейчас… Ведь это, если говорить откровенно, финиш. Большой, окончательный финиш.
С минуту они помолчали.
— И все-таки это спорт, — возразил Вадим Сергеевич. — Вот подожди, завтра сам увидишь. О, завтра должно быть очень интересно! Вот посмотришь.
— Ты надеешься — он выиграет?
— Что значит выиграет? Важно, что он не проиграет. И вот за это его уважают. Да таких и следует уважать.
— Ах, черт, как об этом хочется написать! По-настоящему. Я уже вижу, как все это ложится. Понимаешь — вижу, чувствую! Нет, ты этого не чуешь. Ты человек вообще какой-то… без эмоций. Сухарь, деляга, узкий специалист. Погряз в своих аппендиксах и переломах. Я, конечно, понимаю… но не это же главное, старик. Не это!
Вечернее уединение, вино и задушевность собеседника настроили его возвышенно. Ему захотелось обличать и каяться. Сейчас, когда он столкнулся с миром людей, живущих смелостью, дерзанием, порывом к подвигу, ему впервые показалось, что сам он живет слишком обыденно, неинтересно, погрязнув в быте, в мелочах, в каких-то повседневных добываниях. Хотел квартиру в центре — и добился Немало сил ухлопал, чтобы пробить в издательстве книжонку очерков, — кажется, удастся тоже. Теперь неплохо мебель поменять… Бывали у него интрижки, урывочный и тайный грех на стороне, и совестно потом перед терпеливою стареющей женой. Или компанией давнишней соберутся, усядутся вокруг графинчика, селедки с луком и, пьяно, преданно уставившись глаза в глаза, самозабвенно и нестройно заревут: «Говоря-ат, не повезет, если черный кот дорогу перейдет…» Как-то не так все, не хватает чего-то… такого… настоящего…
Вовремя спохватившись, он удержался и ничего не сказал, не выдал. Схватил бутылку и нахлестал себе в стакан, однако отхлебнул расчетливо и скупо и долго после этого сидел задумчиво, почесывался и моргал, — понемногу приходя в себя.
— Ты все-таки хорошо сделал, старик, что взял меня с собой. Какой-то мир другой здесь, не так, как там, у нас. Да, да, я это сразу заметил. Твоего Седого взять. Он же ровесник мне, но ты сравни нас, посмотри на меня. Посмотри! — С бутылкой и стаканом в руках журналист повернулся и поднял локти, показывая себя, толстенького, с задранной на брюхе курткой. — Ископаемый! Вообще я сегодня очень много размышляю. Даже в дороге. Ты заметил, кстати как шли эти двое впереди нас?.. Вот невнимательный ты, старик! И это беда твоя, беда. Ну, да я не об этом… Мне сейчас хочется послать все к черту, отрешиться, запереться и засесть за настоящее. Понимаешь? Засесть, никого не видеть и не слышать и трахнуть вдруг, как из пушки. Романище! О человеке! А? Не напечатают только.
Он снова сунулся выпить, прикинул — не много ли? — и отставил стакан.
— Почему ты молчишь, старик? Ты чем-то расстроен? Так поделись, облегчи душу. Я же вижу, чувствую — ты какой-то не в себе…
Вадим Сергеевич в задумчивости теребил себя за кончик носа.
— Слушай, а тебе никогда не хотелось написать о человеке, который мечтает ходить? Просто ходить. На своих на двух.
Журналист фыркнул:
— Что-нибудь такое… из Маресьева? А? Эх, старик, старик, ты безнадежно испорчен классикой. Сейчас, дорогуша, двадцатый век. Сейчас читатель ждет, чтобы его дернули рашпилем по нервам. Понимаешь? Вот возьму и трахну пьесу! А? Причем совсем без героев. Какие к черту герои? Сидит на сцене женщина и треплется по телефону. Женщина и телефон. И все! Представляешь? Например, такая вот женщина, как эта Марина… Или еще лучше — один магнитофон… Кто-то взял и рассыпал пленки. Порвал, перемешал — вакханалия. И вот включают эти обрывки. Чужая жизнь — кусками, кусками. Причем самыми нелепыми — страшными, смешными. Ты представляешь?
Разгорячившись, он жадно, словно сообщнику, заглядывал хирургу в глаза.
— У меня в клинике сейчас, — подождав немного, продолжал Вадим Сергеевич, — конструктор один. Попал после аварии. Интересный человечище. Прекрасный специалист, лауреат. Но — паралич ног и никакой надежды. М-да… И вот целыми днями он сидит в каталке на балконе и смотрит на горы. Мы с ним иногда разговаривать беремся. «Знаете, говорит, доктор, куда мне больше всего хочется пойти? Вы думаете, в театр, в ресторан, даже в горы? В туалет. На своих ногах. Два года в туалете не был».
— Слушай, — вскричал журналист, — так это же блеск! Это же деталь! Деталища! Ты представляешь, как она может лечь? Эх, ни черта ты… Я представляю, сколько ты видишь, наблюдаешь и как мог бы грохнуть. Ну скажи, скажи — почему вы такие инертные? Лень вам, что ли, сесть и написать? Ведь жизнь, жизнь же проходит! Нет, не я буду, если не заберусь как-нибудь к вам. Черт с тобой, но только потом не обижайся, что тебя обокрали. Слышишь?
— У тебя там еще осталось в бутылке? — спросил Вадим Сергеевич.
— В бутылке? Навалом. Налить тебе?
— Ты себе налей. Ты, видимо, выпьешь и захочешь еще прогуляться?
— Да… в общем-то… я собирался. А что?
— Когда будешь уходить, будь добр, выключи свет. И приготовь себе заранее постель, чтобы потом не шуметь. Я сегодня хочу выспаться.
— Ну, старик… — журналист возмущенно поднял полненькие плечи. — Сухарь, совсем ты сухарь становишься. Просто черт знает что! Дремучий пень какой-то!
Взглянув на него, Вадим Сергеевич рассмеялся и, потянувшись с койки, поймал его за полу куртки.
— Не сердись. Просто у меня была канительная неделя.
Журналист еще немного поворчал, но отошел. Он был отходчив.
— Как будто все мы в райских кущах… Ты посмотри на своего Седого. Он же нисколько не моложе тебя. Ты сам записал себя в пенсионеры.
— Кесарю кесарево… — Вадим Сергеевич, успокоив приятеля, снова откинулся на подушку и сладко, протяжно зевнул. — А с Седым, кстати, мы сегодня хорошо поговорили о раздвоении души. Вот тебе еще одна, как ты их называешь, деталь. Попробуй-ка представить себе, что внутри каждого из нас сидит какой-то маленький человечек. И вот на крутых поворотах судьбы он вдруг высовывает свою мордочку и начинает шипеть — советовать, наставлять, толкать к действию. И все в общем-то зависит от того, сумеешь ли ты заткнуть ему рот или же дашь ему возможность занять твое мест..
— А что? — оживился журналист. — Это ложится. Знаешь, и здорово ложится! Модерново, свежо… Здесь можно здорово завинтить!
— Давай дерзай. Пиши…
— Ха, так сразу и пиши! Тут помыслить надо. Тут не просто… Это тебе не аппендикс вынуть.
Они надолго замолчали. Горела лампочка на длинном шнуре. Журналист, посапывая, пальцем разводил на столе лужицу пролитого вина. Теплая куртка не сходилась на его животе.
— Ладно, спокойной ночи. — Вадим Сергеевич отвернулся к стенке и завозился, устраиваясь. — Я сплю.
Журналист еще посидел, разглядывая намоченный в вине палец, потом грузно уперся руками в стол и поднялся, обдернул куртку.
— Интересно, танцы еще не кончились?
Подождал — хирург лежал молча, не отзываясь.
— Н-ну, ладно, — и, громко топая, вышел.
Из коридора, не возвращаясь, он протянул руку, пошарил по стене и выключил свет. Затем наклонил голову и заслушался: из комнатки в конце коридора по-прежнему слышалось негромкое меланхолическое пение под гитару:
Снизу кричат поезда,
Месяц кончается март,
Ранняя всходит звезда,
Где-то лавины шумят.
Привычным движением он полез за блокнотом, осторожно, словно боясь помешать пению, раскрыл его и поискал, где бы пристроиться. Писать, удерживая блокнот на весу, было неудобно, и он в конце концов прислонился к стене. Часто встряхивая ручку, чтобы не сохло перо, он писал долго и увлеченно, писал до тех пор, пока не закрылся клуб и на гулком крылечке домика послышались топот ног и громкие молодые голоса…
Бодро трубя какой-то марш и колотя себя по животу, журналист громко маршировал по комнате.
— Вставай, засоня! Вставай, лентяй! — кричал он товарищу и топал, топал ногами. — «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало…» Хватит вылеживаться! Подъем!
Отбросив с лица одеяло и сильно щурясь, Вадим Сергеевич долго не мог понять, что происходит. Журналист маршировал вокруг стола в одной майке. Его белые сдобные руки были мокры.
— Чудное утро, старик. Я давно на ногах Я сейчас снегом умылся! Советую от души… Вставай!
— Господи, вот событие-то… — проговорил Вадим Сергеевич и, посапывая со сна, полез под подушку за часами.
Журналист оживленно присел на краешек его постели.
— Старик, ты обратил вчера внимание на этого Буцефала, на этого Голиафа, на Геркулеса на крылечке? Вчера, когда мы приехали? Представь, я с ним сейчас познакомился. Оказывается, малый проехал всю Европу. Где только не побывал! Все знаменитые зимние курорты. Альпы! Средиземноморье! Вот жизнь, а? — И он опять, трубя и маршируя, затопал по комнате. Полная поясница его, никак не обозначаясь, переходила в широкие плоские бедра. Бока свешивались через брючный ремень колбаской.
Вадим Сергеевич, позевывая, лежал с утомленным видом и поглаживал голую грудь.
— Этот Голиаф обещал, что нас с тобой поднимут на канатке. Будем смотреть со старта. Поднимайся, все давно уже встали.
— Мы и без него поднимемся, без твоего благодетеля.
— Ну, ну, старик. Дурное настроение оставь при себе. Здесь не место. Да и утро… Ты только глянь!