«Короткий Змей» — страница 16 из 18


В первые дни весны молодая плебейка явилась признаться мне, на коленях, что она опять беременна. Разрешившись на Сретение мертворожденным ребенком, творением развратника из ее расы, она не прекратила, в невинности своей или распутстве, находить вкус в полноте жизни, от коей некогда, напротив, страдала. Я пожелал выслушать ее на исповеди. Уверенный в полномочиях, которые, посредством Вашего Высокопреосвященства, даны мне Богом, считая к тому же, что к моменту, когда Ваше Высокопреосвященство прочтет эту реляцию, меня уже не будет в живых, и пребывая в уверенности, что ложное разоблачение одного мнимого позора мне позволяет не хранить тайну, я простираюсь к ногам Вашего Высокопреосвященства, тем самым умоляя верить больше мне самому, нежели моему жалобному раскаянию. На мои настойчивые вопросы о причинах ее состояния, она стала в дерзкой безнадежности заверять, что повинен в нем я. Что испытания, кои она перенесла, и подавленность, бывшая их следствием, извиняют столь чудовищную ложь – следствие расстроенности ее рассудка и помутнения памяти, – с этим я добровольно согласился и немедленно ее оправдал. Она, тем не менее, стояла на своем и договорилась до того, чтобы потребовать признать сие преступное отцовство. Я дал ей понять, что ее требование выходит за границы исповеди, какова бы ни была, с другой стороны, сущность нашего дела. Она повторила просьбу, наклоняясь над моим телесным низом. Она прижалась ко мне, коленопреклоненная передо мной, если бы таинство, которое я над ней совершал, уже не повергло ее на колени перед Богом. Но для поисков истины нужно было узнать все до последней детали, каким бы отвращением это ни грозило: в конечном счете, не постигли я из наставлений Вашего Высокопреосвященства и господина графа д'Аскуаня, что Бог целостен во всех своих частностях? Я прошу посему Ваше Высокопреосвященство принять благосклонно возвращение к этим низким пустякам. Для начала я приказал этой девушке открыть мне, с кем и в каким позах, запрещенных или дозволенных, имела она любовные отношения со времени ее родов, хоть и прекрасно понимаю, что вне брака даже разрешенные позы запрещены. Она поклялась ребенком, находившимся в ее чреве, что ни для какого мужчины, кроме того, который, по ее словам, является Вашим покорным слугой, она не расстегивала и не спускала, и не срывала плохонькие меховые подштанники, кои носила на стыдных своих частях, дабы защищаться от холода, по моде женщин ее расы. Говоря это, она приподняла юбчонку, обнажая чресла, дабы явить мне, при помощи какого приспособления она прятала то, что открывала. Этого видения было довольно, я признаю это, чтобы меня смутить, несмотря на грязь, запекшиеся подтеки крови и запах нищеты, разгоняющие интимность. Я спросил ее, не случилось ли так, что ее беспутная рука переместила семя из ее рта в закоулок посекретнее. На это она ответила, что я был единственным, кому она могла бы даровать подобное благорасположение, паче оно таковым являлось, дабы вкусить затем лакомство. Я ей растолковал, насколько такое поведение внушает отвращение Небу, посредством объединения четырех смертных грехов: греха Онана, греха фелляции, греха прелюбодеяния и греха чревоугодия. Она сделала вид, что не поняла моего урока, ибо какую разницу мог увидеть Бог между сладострастием, семенем, пролитым впустую или проглоченным, когда это одна и та же вещь и, стало быть, не может складываться сама с собой, чтобы оправдать многократное проклятие. Я увидел в этой словесной уловке, не позволявшей мне признать невинность моего убожества, работу Лукавого, привыкшего грубо вторгаться своими ловкими умствованиями в самые грубые рассудки, тонко соблазняя в то же время умы более изощренные. Я понял, в каких заблуждениях погрязла молодая плебейка, вплоть до того, что, возможно, в безмерности ее злодеяний не было греха. Затем я упомянул содомию. Я умоляю Ваше Высокопреосвященство поверить, что вовсе не любопытство двигало мной, ибо, как и Ему, мне известны повороты и покруче, откуда следует, что никакое разоблачение, как бы крепко оно ни было приправлено перцем, не способно разгорячить нас, ни одного, ни другого. Она страстно отрицала. Я проникновенно настаивал, что, возможно, все дело в ошибочном темпераменте и умеренном беспутстве, если, принужденная распахнуться навстречу требованиям природы, она даровала некой мужской бестактности сени ее excreta1. Она упорствовала в отрицаниях, тем более живых, что подобное происшествие, по ее собственному небезосновательному мнению, не могло привести к беременности. Я хорошо позабавился, напоминая ей, что в грозу всякий порт ценен не менее соседнего, и плавание, по необходимости остающееся бурным, может нечаянно завести вместо одного в другой. Она упорствовала на этот счет в своих обвинениях, вмещая столько очарования в свою клевету и постоянства в свои наветы, что почти заставила меня сомневаться в моей собственной невиновности. Она дошла до того, что помогала рассказу жестами, в коих я узнал именно те, что и подозревал; исповедь стала, тем самым, вдохновительницей грехов, кои призвана была отпускать. Она вовлекла меня в помутнение рассудка, приподнимая края одежд и приоткрывая сочленения, кои, по сану моему, обязаны быть скрыты днем. Ваше Высокопреосвященство, зная о страданиях людей и о слабостях их, решит и без моего признания, правдоподобно ли, что я мог уступить этому и уступал ли я и прежде, до такой степени и таким образом, что в ней зародилась надежда материнства. Я отказываюсь оправдываться, ибо не мне расхваливать собственные добродетели, после того как я провел достаточно времени, обличая чужие пороки. Пусть Ваше Высокопреосвященство вообразит, однако, ледяную черноту ночи, которую мы только что пересекли; очаги без торфа, когда единственное тепло можно было найти в общей постели, и в главном занятии, состоящем в том, чтобы трястись от укусов паразитов и страданий пустой утробы. Ночи, когда туман, спускающийся с ледника, мешался с испарениями моря, чтобы пробираться во все щели домов, вплоть до тайной интимности тел, самый обволакивающий из саванов; счастливый саван меж тем, что смягчал суровость мороза и о котором сожалели во время ночей еще более жестоких, когда взгляд звезд и безжизненное молчание луны распространяли на наш окаменевший предгорный ледник свет, что был холоднее тьмы. В эти ночи волки умирали и медведи, и по утрам мы выходили разделывать их ударами топора. Ваше Высокопреосвященство рассудит, является ли такая стужа побуждением к сладострастию, дающему немножко тепла своими встряхиваниями и трением и подобие освобождения от летаргической неподвижности, на какую мы были обречены; или, напротив, эта неподвижность и эта летаргия не запрещали ласк и других выходов для любовных порывов.

Наступившее лето, помимо его краткости, которая чуть ли не заставляла сожалеть о зиме, помимо насекомых и усугубления болезней, принесло нам новые беды.

В то время, как мы выбивались из сил, собирая худые плоды скупого и низкого солнца, в боязни зимы, коя должна была стать всего лишь продолжением предыдущей, бесчисленные полчища гусениц обрушились на поля и пастбища, под корень пожирая наш убогий урожай травы, не успевающей превратиться в сено. Иные плебеи, следуя обычаям своего народа, вздумали заморить червячка, но были наказаны за неукротимый аппетит тысячами отравленных жал, которыми, как мехом, были покрыты твари. Безобразная их смерть ясно указывала на пищу, что явилась ей причиной. Несчастные бегали взад и вперед, хлопая руками, в поисках ветра, который их унес бы, с губами и глоткой, распухшими от яда, потом падали на землю, лежали, задыхаясь, трясясь в ознобе, и беззвучно стонали, напоминая мне рыб, выложенных на продажу на рыбачьем причале Нидароса. Некоторые искали спасения в море, бросались в него, чтобы пить и облегчить страдания, но находили только ледяную смерть. Насекомые бестии множились, кишели в домах, хлевах, даже в соборе, облекая пол мантией, что проседала под шагами, сочась чем-то наподобие смолы.

8

Но не только на травы Господни пал гнев Его. Коровы, лошади, свиньи были покрыты личинками подкожного овода до такой степени, что на памяти поселенцев подобного не случалось никогда. Худоба этих недокормленных животных настолько усугубилась, что пора, в которую они должны были тучнеть, превратила многих в живые трупы. Они ходили, шатаясь, покрытые нарывами, из коих сочилась слизистая муть, раскачиваясь, падали наземь и выпускали бессчетное множество паразитов. Мы поняли, что это лишь семя, из коего народятся еще более многочисленные орды и коим иные плебеи норовили подкрепиться. Так наш несчастный скот отбивался от своей казни, готовясь к казни еще более жестокой. Их шкуры, дырявые как решето, стали непригодными ни к какому использованию, и против их истощенной плоти нам казалось лакомством высасывать мозг из самых худых их костей или заглатывать их глаза. Что же до овец, то, поскольку их шерсть мешала насекомым отложить личинки под кожу, они подверглись вторжению через нос, и внутри головы черви прогрызали свои ходы. Злополучные животные шатались, как пьяные матросы, но потешало это лишь детей, ибо тление разъедало трупы до наступления морозов, кои позволили бы нам их сохранить, а солнце было недостаточно жарким, чтобы высушить мясо.


В великую стужу молодая плебейка родила сына, коего упорно приписывала мне. Радость быть матерью загладила стыд материнства. Что же до отца, то не было другого, кроме назначенного ее обвинениями. Несмотря на огласку, я принял милосердно то, от чего должен был юридически отказаться. Шепотки людей, переходящие в громкий ропот, убеждали меня слушать больше мое сердце, чем мой разум, и, в противоречии с движениями природы и крови, я полюбил этого сына, молва о коем больше, возможно, чем порывы плоти, обязывала меня к отцовству. Нужно было ускорить крестины, из опасений, чтобы мороз, оборвав жизнь младенца, не отправил его в лимб, тогда как он был рожден в обетовании рая, несмотря на грех, омрачающий его происхождение. Мы долго обсуждали его имя, не оставляя выбор крестным родителям, касательно коих тоже разразилась меж нами сотня споров. Она хотела дать новорожденному имя ее деда – Соркак, до того искусного, по ее словам, в охоте на медведей, что он стал легендой и примером от Ундир-Хёфди и вплоть до Страны без Домов. Она рассказала мне даже, ничуть не убедив меня, что он со своими собаками в одиночку пересек Верхнюю Страну, эту ледяную пустошь, откуда никто еще, кроме него, не возвращался. Он обнаружил на востоке неизвестное море, промерзшее до дна и черное от тюленей. Я посмеивался над этим пращуром, тем более лгуном, что он зашел слишком далеко, ибо как представить тюленей без воды, плавающих во льду? И не знает ли она от племени своего, почему в древние времена, когда их было много перед Колонией, ее народ ел их с тем же удовольствием, с каким тюлени едят рыбу? Я привел еще такое возражение: не знает ли она, как умер великий Соркак, о коем она повествует с такой гордостью? Она призналась, что, возвращаясь с неудачной охоты и сам умирая от голода, он был пожран собственными собаками. Его дико разодранное тело, обломок саней и сохранные трупы его собак нашли на дне одной из тех расщелин, что прерывали громогласное движение ледника, спускающегося из Верхней Страны к фьорду. Что Соркак встретил смерть, столь постыдную для охотника, было плохим предзнаменованием для того, кто будет носить его имя. Хоть и не зная целиком систему дурацких суеверий, заменяющую плебеям религию, я затронул верную струну: для этих простых д