Коротко и жутко. Военкор Стешин — страница 24 из 28

и, социально. И Федор остался один, с пустой свежей могилой.

Могилу эту мы видели, еще когда плыли к месту ядерного взрыва и бегло осматривали поселок. Помню, подивились – кому она? Кого ждет? Самого Федора мы не встречали тогда, но собирались навестить на обратном пути.

Пока выбирали место под стоянку, поспорили – кто-то хотел встать на другом берегу, в самом поселке, у пристани. Среди изломанного железа, на мертвой земле, пропитанной отработкой и мазутом на метр вглубь. Моя суженая отговорила – тонким, срывающимся, но очень убедительным голосом она доказала пятерым мужикам, что место это нечисто. И я тоже слыхал про такое, рассказывал один бывалый странник. Мол, если решил переночевать в брошенной деревне, в домах не ночуй. Самое страшное, когда все дома завалились, а один стоит – крепенький, как гриб боровичок. Избу эту всякая нечисть бережет – для своего веселья и последнего обиталища. Лучше на огороде поставить палатку, а еще лучше – уйти из этого места подобру-поздорову и быстрым шагом. И все убедились в сказанном. Столько лет Чусовской брошен, а стоит – только света нет в окошках.

Берег противоположный был низкий, ровный, не заливной. Там и причалили. Когда выгружали с платформы катамарана рюкзаки и гермомешки, в Чусовском вдруг раскатисто треснул выстрел. И сразу же жалобно завыли собаки. Я запустил в гермомешок обе руки и сосредоточенно ощупывал бока своего рюкзака. Они были сухие, это было приятно осознавать. Я решил пошутить и пошутил криво:

– Слышите, собаки воют? Просят душу хозяина вернуться в тело.

Никто не засмеялся, все как-то притихли. Хотя биваки, даже под дождем, мы ставили с шутками и хохотом. И у костра, за чаем, в этот вечер говорили почему-то о сокровенном и смотрели, как долину с мертвым поселком затягивает полосой тумана. Иногда в темноте взлаивала собака, и лай всегда переходил в жалобный вой. Мы вглядывались в сумерки – пытались рассмотреть огонек от Фединой керосинки. Но на том берегу было пусто и темно.

Я проснулся оттого, что Юля крепко сжала мне руку – к нам приближался звук колокольчика. Чуть глуховатый и неравномерный, рваный, не благовест. Это был Владимир, а колокольчик в его руке – от дикого зверя, чтобы не напугать его ненароком, не озлобить на себя.

– Всю ночь шел – объяснял Владимир, – километров семнадцать тут будет, а по берегам и тридцать набежит. Мне в Чусовской надо – гвоздиков нужно насобирать и досочек. И очень мне захотелось Федю повидать, считай месяца два его не видел. А вот душа заболела, забеспокоился о нем. Перевезете меня?

Мы быстро собрались и долго-долго пили чай. До условной цивилизации оставалось всего два перехода, и мы укладывались в график четко. Спешить было некуда. Поговорили с Владимиром о вере, и мне показалось, что в вере этой он достиг самых высот смирения – никем он себя не считал: ни отшельником, ни насельником или старцем, не возлагал на себя сакральных должностей. И в этом была истина и правда и какая-то святость, каковых в миру и не найти.

Юля показала Владимиру свой образок, мой первый подарок, от древности которого захватывало дух, если счесть все его года, а лет образку было 350–400. Маленькая медная иконка с ветхозаветной Троицей и нерукотворным ликом Спасителя на массивном литом навершии-петле. Здесь всегда особо чтили Ветхий Завет, в нем было больше сказано о путях Спасения. Образок этот был вырублен в неведомые времена из малого киотного или наперсного креста. Рубили топором, чуть наискось получилось по контуру нижней рамки, на четверть миллиметра. Рубили, потому что семья разделялась и надо было отдарить и духовно поддержать близкого или того, кому нужны были помощь или утешение. Может, рубил старовер поморского согласия, который признавал только литые иконы, потому что в огне все перерождается и очищается. А первые полсотни лет после раскола литые иконы были дороги и редки, и власти их запрещали – в церковной лавке просто так не купишь. Владимир с каким-то трепетом поцеловал образок и подарил Юле свой колокольчик, старый-старый, неведомых времен, несомненно, более благочестивых, чем времена наши.

Потом он посмотрел на меня, на Юлю, на ее живот, отсутствующий в принципе, и нараспев спросил:

– Маленького-то когда ждете? К Рождеству?

Юля, страшно стеснительная в таких темах, вдруг, как на исповеди, объяснила, что маленького не ждет никогда и это ее мучает. Но пока не сильно, потому что ей 22 года исполнилось неделю назад – справляли здесь, в пути, на Колве, с тортом из печенья. А московские врачи еще в 16 лет приговорили ее к бесплодию, и она терпит. Мнение врачей отшельника не убедило и не заинтересовало, он как бы вскользь и не глядя на нас обронил:

– Ладно-ладно, вы любите друг друга крепче, заботьтесь друг о друге.

Мы долго гуляли по поселку Чусовскому, дивились его размерам. Смеялись по-городскому, высокомерно над деревенской вывеской «Универмаг» на бревенчатой избе – буквы у вывески были сколочены из штакетника и выкрашены в веселенький яичный желток. Нашли в здании администрации среди куч документов перечень каких-то важных решений: хлеб, вода, завоз солярки, ремонт генератора, выписавшиеся и уехавшие семьи – поселок умирал, и даже эта хроника оказалась никому не нужна и не интересна.

Федя Девятов жил на северном конце Чусовского, далеко от пристани, но уже за добрый километр нас почуяли его собаки и стали рваться и страшно греметь цепями. Все было понятно. Мы освободили псов, но со двора они не ушли – смотрели на нас с надеждой. Принесли им ведро воды из колодца, разлили по мискам. В дом мы зайти без спроса долго не решались, хотя в стекла единственной комнаты уже гулко бились горсти мух – самых верных и первых спутников смерти.

Федор Девятов, последний житель Чусовского, лежал животом на табурете, а рядом валялось ружье. Головы у Федора не было. В комнате пахло бойней, чуть сладко – мертвечиной, но все это пока перекрывал запах неухоженного мужского жилья, где курили прямо в кровати, не открывая окон, а окурки бросали на пол и потом сметали к печке. Мы ничего не трогали, лишь сделали несколько снимков и вышли из дома, подперев дверь лопатой. На пристани мы распаковали спутниковый телефон и позвонили в Ныроб, в милицию. Владимир остался в поселке – молиться за раба Божьего Федора, смотреть за собаками и ждать государевых людей.

Ночевали километрах в пятидесяти ниже по реке, на волоке, в странном, выносящем сознание месте, где геометрия пространства исказилась. Река здесь делала серию чудовищных петель, похожих на раскинутые щупальца осьминога. Обплывать все это по воде выходило 11 километров, а по суше на перешейке – пройти метров 400, не больше. В 19-м веке здесь был канал, но расположили его неудачно, и устья все время замывало песком и заламывало бревнами по весне. Парма посмеялась над человеком, который пытался спрямить не им нарезанный путь.

У меня было странное чувство, что наказ Владимира нужно выполнять немедленно, и я придумал как. Если Юля согласилась не раздумывая на этот экспириенс в Беловодье, значит, она должна была стать моей на веки вечные немедленно и до самой смерти. Сейчас. А я должен принадлежать ей, пока смерть не разлучит нас. А смерть была рядом, мы почуяли ее смрадное дыхание. Мы коротко переговорили, и услышанное «да» было весомее росписи в свидетельстве о браке.

Далеко за полночь мы с Юлией спустились к черной реке. Опасливо пробуя дно ногами, по очереди окунулись в ее непроницаемые воды, стараясь не смотреть друг на друга, стыдясь наготы. Я обмакнул в реку нож и, протирая его песком, тут же рассек левую ладонь воздушным, неуловимым движением – кровь отворилась и хлынула сама, потоком. Я выполнил свою часть уговора. Юля пищала и выкручивалась самую малость, пока я не сказал ей что-то строго и твердо, и тогда она сделалась покорна и подставила свою руку. Прильнула ко мне всем телом, как испуганный ребенок, и отвернулась, закусив губу. Наша кровь смешалась, и мы пошли обратно в лагерь, крепко держась друг за друга слипшимися ладонями. Не понадобились ни бинты, ни йод – кровь встала сама, а в аэропорту мы не нашли даже следов от порезов, как причудилось. Хотя в реальности, не в Беловодье, такие шрамы на сгибах ладоней заживают неделями и месяцами. Через год мы расписались в унылом районном ЗАГСе. Заведующая долго и близоруко рассматривала Юлин живот и с удовлетворением резюмировала: «А я вижу, что вам надо расписаться как можно скорее, просто незамедлительно надо». Потом мы венчались, уже как положено, в маленькой церквушки на заливном лугу, без гостей и свидетелей. Главное, Бог был на этом венчании – он и включил солнце, когда после обряда вдруг растворились тяжелые и высокие кованые двери храма и дождь кончился в ту же секунду. Так бывает. Мы до сих пор не разлюбили друг друга. Наш строгий Господь простил нам кровавое язычество, этот древний обычай, который я вытащил из своего подсознания, раскрыв архив с памятью предков. У Владимира тоже все вышло хорошо, он стоит на хрустальной лестнице, совсем недалеко от Господа, званый и избранный. Перебирает свой Псалтырь с потерянными страницами, дописанными от руки печатными буквицами. После нас Владимир пережил еще одно искушение. В Парме появились люди, как и в старину, алкавшие Спасения в Беловодье. Они пришли, когда было уже поздно сеять и обустраиваться – в самую середину короткого северного лета. У пришлых не было ни продуктов, ни инструмента, ни опыта жизни в тайге. Зато были малые дети. Владимир, проживший здесь уже десяток лет, был для новых отшельников настоящим земным спасением и кладезем знаний. Но в первые морозы эти люди бежали из тайги, убоявшись лишений, которые еще не настали. А Владимир остался и покинул Парму уже в следующую зиму – побежал на лыжах в гости за сорок километров. Шел по реке, конечно, – леса здесь буреломные. И пропал без всякого следа земного. Провалился под наледь или задрал зверь, неважно – Господь сразу забрал его на небо, в чем есть и как был. От этого ухода чуть покосилось небо, стоящее на светящихся столбах молитв от людей чистых. Но держится небо пока над нами, не падает, лежит одним своим краем на земле Беловодья.