тут ей под ноги попался кусок бараньей головы.
— Кто же его на пол бросил? — спросила неизвестно кого бабка Люба и посмотрела на окно. Тут она охнула, ноги у неё подкосились — и старуха бессильно опустилась на скамейку. С минуту она сидела не шевелясь, тупо глядя в одну точку, потом её глаза встретились с латунными глазами кота.
— Пришёл, фашист проклятый? — спросила бабка.
— Ур-р-лы, — отозвался Миха.
— Ах, ты, мазурик черномазый. Ну, погоди, я сейчас тебя. Вот я сейчас тебя…
Бабка Люба схватила берёзовое полено и полезла на печку. Миха выгнул спину, прижался к трубе.
— Вот тебе, вот тебе, фашист проклятый, — тыкала бабка Люба Миху поленом, — вот тебе, вот тебе, бандит, ворюга.
Миха отмахивался лапой, ловко увёртывался, злобно шипел и фыркал. Бежать не было возможности. Бабка Люба заткнула собой лаз на печку, как пробкой. Конечно, можно было броситься на старуху и разодрать ей когтями лицо. Но Миха почему-то не решался.
Полено загнало Миху в угол. Миха заревел. Старуха лупила его изо всех сил по чему попало. А Миха орал. Наконец бабка Люба устала.
— Пошёл вон, пакостник. Что я тебе говорю? — закричала на него старуха.
Миха отряхнулся и спокойно улёгся у трубы на валенок. Бабка Люба опять взяла полено, но уже поднять его не смогла. У плеча нестерпимо ломило руку. Старуха заплакала. Плакала она горько, по-детски всхлипывая, причитая тоненьким голоском:
— Что же теперь моей бедной головушке делать?..
А Миха, насмешливо прищурив глаза, весело мурлыкал. Наплакавшись вдоволь, бабка Люба стала мыть баранью голову. Миха её только обкусал да обслюнявил. Ведь не собака же он. Собаки мастера глодать кости. А коты этому делу плохо обучены.
Бабка вымыла кость, положила её в чугун. Чугун накрыла сковородой, а сверху поставила утюг, который тридцать лет ничего не делал. Потом бабка Люба в компании прусаков похлебала супцу, задув коптилку, забралась на печку и накрылась шубой…
До полуночи бабка Люба думала, как ей избавиться от кота.
— Надо убить Миху, — решила она. — Но как? Самой мне с ним не справиться. В деревне одни бабы. Неужто они пойдут ловить кота. У них и своих дел по горло. Разве что ребятишкам сказать. Конечно, ребятишкам, — рассуждала бабка Люба, — завтра скажу Стёпке Коршаткину. Бедовый парень. Он пакостника поймает, посадит в мешок и в реке утопит. Только бы кот не сбежал до утра, — забеспокоилась старуха. — Ей-ей, сбежит, мазурик. Надо дырку заткнуть поленом.
Бабка Люба сползла с печки и заткнула поленом кошачий лаз.
Приняв твёрдое решение утопить Миху, старуха успокоилась и даже повеселела. А повеселев, протянула руку и стала гладить Миху. Миха зажмурился от удовольствия и затянул своё бесконечное «урлы-урлы-урлы».
— Ишь какой гладкий, мазурик. А шерсть-то мягкая, густая, тёплая, — говорила бабка, ощупывая Миху. — А ведь из шкурки-то можно рукавицы сшить. И впрямь почему бы мне не сшить рукавицы? — Бабка Люба задумалась. — А не получатся рукавицы, так шкурка в хозяйстве сгодится. Пусть мне Стёпка кота убьёт, а потом я отнесу его Тимофею Глухому. Тимофей мне обдерёт кота. Он же был охотником и зайцев-то небось не раз обдирал.
Тимофей Глухой жил на другом конце деревни. Хоть он считался моложе бабки Любы, но выглядел на десять лет старше. Тимофей даже позеленел от старости и походил на изжёванный махорочный окурок, в котором табаку оставалось всего лишь на одну затяжку.
— Снесу, снесу Тимофею, — шептала бабка, ласково поглаживая Миху.
Когда бабка Люба, измученная мечтами о тёплой мягкой котовьей шкурке, уснула, Миха спрыгнул на пол, подошёл к дыре и попытался вытащить полено. Но оно засело в дыре намертво. Миха махнул хвостом, забрался под стол и там напакостил.
Потом Миха долго ходил около чугуна, в котором лежала недоеденная баранья кость. Он пытался свалить чугун. Но утюг не позволил. Он с такой силой давил на чугун, что когда Миха ударил его головой, то чугун даже не покачнулся. Свою службу утюг нёс добросовестно, старался изо всех сил, вероятно, чтоб оправдать своё тридцатилетнее безделье.
А бабка Люба ничего не слышала. Ей снился удивительный сон: она молодая, красивая, здоровая, идёт по деревне, и на руках у неё тёплые красивые меховые рукавицы, и все ей завидуют.
Проснулась бабка от страшного грохота. Она сжалась под шубой и замерла.
«Неужто немцы подошли к деревне и из пушек палят? — подумала бабка и перекрестилась. — Господи, прими меня к себе, грешную. Вот сейчас вдарит — и конец мне, отмучилась». — Бабка Люба вытянулась под шубой, готовая безропотно встретить смерть на собственной печке.
Прошла минута, вторая, третья — бабка ждала. Тараканы, напуганные грохотом, сперва присмирели, потом начали потихоньку шушукаться, потом выползли из щелей и забегали по стенам. А бабка Люба, вытянув ноги и сложив на груди руки, ждала смерти. Вдруг она услышала ворчанье. Старуха высунула из-под шубы голову. Теперь не только кто-то ворчал, но и постукивал. Бабка Люба, набравшись храбрости, свесила голову с печки.
На полу валялся опрокинутый чугун. Около него Миха обгладывал баранью голову, сердито поглядывая на старуху.
— Фашист ты проклятый, — простонала бабка и запустила в Миху валенок. Валенок угодил в чугун. Миха подпрыгнул и, схватив кость, бросился под стол.
Бабка Люба сползла с печки, взяла кочергу и принялась ею шуровать под столом. Миха с костью в зубах вылетел на середину избы и махнул на печку. Старуха за ним. Миха с печки опять под стол.
Побегав с кочергой за Михой, бабка Люба устала и, сев на табуретку, заплакала. Однако на этот раз она плакала недолго, только всплакнула чуть-чуть. Потом заторопилась, стала надевать шубу и, погрозив Михе пальцем: «Ну, погоди, мазурик!» — хлопнула дверью.
Обмусолив голову, Миха только раздразнил аппетит и, бросив возиться с костью, забрался в печку, а там доел бабкин суп. И, конечно, не наелся. Но больше в избе ничего не было, ни крошки. Дверь была плотно закрыта, дыра под печкой заткнута поленом. Оставалось одно — окно. Миха, недолго раздумывая, вышиб головой стекло и выскочил на улицу.
День был обычный, серый и холодный. Снег жёсткий и тоже холодный. На кустах калины сидели, нахохлившись, красногрудые снегири. Они равнодушно смотрели на Миху, как будто ему до снегирей никакого не было дела. У Михи, конечно, горел на них зуб, но охотиться зимой за снегирём — это всё равно что ловить журавля в небе.
Тут Миха вспомнил о диких голубях, которые жили в колхозной шоре…
Когда бабка Люба привела Стёпку Коршаткина с Пугаем убивать кота, в избе было так же холодно, как и на улице.
Тараканы, спасаясь от мороза, густо сидели на печке, словно пчёлы на сотах.
— Ты, бабушка, оставь на всю ночь открытыми окно с дверью, и тогда все тараканы замерзнут, — посоветовал Стёпка.
Старуха ответила, что она весь свой век прожила с тараканами и они ей ничего плохого не сделали.
— А вот Миху ты мне, Стёпушка, пореши. Я тебе за это гостинец дам, — пообещала бабка Люба.
— Ладно, мы его с Митькой Локтем укокошим как пить дать, — заверил Стёпка и покосился на бабкин сундук. «Наверное, гостинцы в нём прячет». Однако он не спросил об этом бабку Любу, а только подумал да намотал себе на ус.
Глава V.Страдания Митьки Локоткова и радости Стёпки Коршаткина. Пугай помазывает фокусы. Разговор о смертельном убийстве. Митька уговаривает Стёпку отмазаться от преступления, а потом пытается всучить ему перемёт без крючков. Радостная весть. Митька ищет шапку. Поездка на станцию за галошами
Митька Локоть, упираясь пятками в потолок, лежал на печи. От жары лицо у него покраснело, от слёз опухло и напоминало мокрый помидор. Митьку скребла тоска. Мать пообещала засадить его на весь день с плаксивой Нюшкой. Свою угрозу привела в исполнение немедленно, спрятала полушубок и валенки под замок в сундук.
И во всём виноват Стёпка Коршун. «Пойдём на озеро налимов глушить», — Митька передразнил Стёпку. А там и лёд-то всего полсантиметра. Вот и наглушились. Колотушку утопили и чуть сами не утонули. Ребята опять на озеро пойдут. А лёд, наверное, за ночь стал толстый. Вон какой морозище. Даже стёкла на окнах побелели, — сердце у Митьки так заколотилось, что он не сдержался и закричал:
— Не буду качать Нюшку! Пусть до смерти заревётся. Не буду! Не буду!
— Не качай. А на улицу всё равно не пойдёшь, — спокойно ответила мать. Елизавета Максимовна гремела кочергой, вытаскивая из печки пироги. По избе расползался густой запах печёной картошки и пареной капусты.
— Можешь не давать мне пирогов. Всё равно есть не буду, — пригрозил Митька.
— А я и не собираюсь. Не заслужил ещё, — сказала мать.
У Митьки перехватило дыхание, и только поэтому он не заревел.
— Вот погоди, приедет папка с войны. Всё расскажу, как ты надо мной издеваешься, — заявил Митька.
Елизавета Максимовна неожиданно вскочила на печку, сгребла рукой Митькин лохматый чуб и приподняла голову.
— Вот что, Дмитрий Кириллыч, на той неделе пойдёшь в школу. А то совсем ошалеешь от баловства.
— Опять в четвёртый класс? — насмешливо спросил Митька.
— А что делать, если пятого в нашей школе нет?
— Не пойду. Все ребята дома будут сидеть, а я в школу. Не пойду, — решительно заявил Митька.
— Пойдёшь. И ребята пойдут. А то за войну и буквы забудете, — Елизавета Максимовна вздохнула и сказала сама себе: — Надо об этом с бабами поговорить. А то совсем ребятишки от рук отобьются.
Мать надела полушубок, накинула на голову платок.
— Ма-а-а! Дай валенки, — заныл Митька.
— Сиди дома, смотри за Нюшкой, — безжалостно сказала мать и хлопнула дверью.
После ухода матери стало ещё тоскливее. Митьку расстроил разговор о школе.
Он не любил учиться и в школу ходил потому, что так хотели родители. Всё-таки Митька осилил четыре класса и перешёл в пятый вместе с Коршуном, братьями Врунами, Колькой Лаптем и Лилькой Махониной. Васька Самовар остался на второй год. В Ромашках была начальная школа, а десятилетка в большом селе Раменье, в семи километрах от их деревни. Там учились ромашкинские ребята с пятого по десятый класс. До войны ребят возили в Раменье на лошадях. Но вот началась война, в колхозе осталось всего две лошади, а жизнь стала в десять раз тяжелей. Делать было нечего, и, чтоб ребятишки не бездельничали, матери решили: «Опять ходить в четвёртый класс». Но мальчишки наотрез отказались: «Вот ещё придумали. Что мы, второгодники?» Истинный второгодник Васька Самовар тоже не стал учиться, заявив своей матери: «А я что, рыжий?..»