Короткое письмо к долгому прощанию — страница 18 из 26

мысли и свободу тела, соблюдая негласно установленные и признаваемые всеми правила игры, где каждому отведено свое место в жизни и нет нужды посягать на место другого. В детстве я все пытался перенимать – жесты, осанку, даже росчерк чужого пера. Но сейчас я хотел только брать пример с этих людей, которые осуществили себя целиком и без остатка: я не хотел стать таким, как они, но таким, каким под силу стать мне. Еще совсем недавно я бы, наверно, попытался перенять их южный говор, он звучал так, точно они о чем-то тихо друг другу напоминали. Или ту – все равно неподражаемую – сердечную, никогда не обращенную к себе, а самозабвенно озаряющую других улыбку совсем молодого Генри Фонды, который сыграл в этом фильме молодого адвоката Авраама Линкольна – вот уже больше тридцати лет назад. Теперь я отделался от зуда тоскливой подражательности; глядя на экран, я только всякий раз приветственно улыбался в ответ.

Авраам Линкольн выступал защитником по делу двух братьев. Они были не из здешних и обвинялись в убийстве помощника шерифа. Второй помощник шерифа по имени Дж. Палмер Касс показал, что ночью при свете луны он видел, как старший из братьев заколол того человека. Младший, однако, брал всю вину на себя. Мать, сидевшая в это время в повозке, была свидетельницей схватки, но не желала говорить суду, который из ее сыновей убийца. Тогда их обоих чуть было не линчевали, но Линкольн сумел предотвратить самосуд: он остановил пьяную ораву и тихим голосом призвал этих людей оглянуться на себя и подумать, кем бы сами они могли стать, и припомнить все, о чем они забыли. И эту сцену, когда Линкольн стоял на деревянном крыльце перед зданием тюрьмы, угрожающе сжимая в руках жердину, просто невозможно было смотреть безучастно, и она тянулась долго, до тех пор, пока не становилось видно, что не только забулдыги, но и актеры, игравшие этих забулдыг, прислушивались к нему все вдумчивее и потом уходили из кадра, навсегда измененные его словами. В эту минуту чувствовалось, что и переводившие дух зрители тоже стали другими. Потом, на судебном разбирательстве, Линкольн доказал, что Касс вовсе не мог видеть убийцу, потому что в ночь убийства было новолуние. И вместо Дж. Палмера Касса он стал называть его только Джоном П. Кассом и уличил этого Джона П. Касса в убийстве товарища по службе, который в потасовке с братьями был только легко ранен. Возле повозки, на которой семье предстояло продолжить путь на Запад, мать обоих оправданных протянула Аврааму Линкольну сверток – его адвокатский гонорар. «Возьмите это, это все, что у меня есть». И Линкольн взял! «Thank you, Ma’m!» [29] И потом, простившись с переселенцами, в одиночестве двинулся вверх по склону холма. В другом месте фильма он со старым охотником очень долго ехал на осле среди весеннего ландшафта, на голове цилиндр, ноги почти волочатся по земле, и все это время он играл на варгане [30]. «Что за инструмент такой?» – спросил охотник. «Еврейская арфа» [31], – отвечал Авраам Линкольн. «Чудной народ. И музыка чудная, – констатировал охотник. – Но слушать приятно». И они еще долго так ехали, один – пощипывая свой варган, другой – склонив голову набок и прислушиваясь к мелодии.

– Обязательно наведаюсь к Джону Форду, – сказал я Клэр, когда мы заехали за ней и девочкой на выставку. – Спрошу его, что он помнит об этом фильме и видится ли хоть изредка с Генри Фондой, который теперь играет в многосерийных семейных сагах на телевидении. А еще скажу, что этот фильм открыл для меня Америку, что его люди и его природа научили меня пониманию истории и что он просто привел меня в доброе расположение духа. Я попрошу Форда рассказать мне, каким он был в молодости и что изменилось в Америке с тех пор, как он уже не снимает фильмов.

Мы еще немножко побродили вокруг, ребенок мельтешил впереди, фонари в лучах низкого солнца поблескивали, словно их уже зажгли, мне захотелось что-нибудь выбросить, и я швырнул жевательную резинку за ограду зоопарка; навстречу шли люди, глаза их покраснели от катания на американских горах, мы с девочкой тоже уселись в тележку, и, пока мы катались, солнце тихо опускалось за огромные рекламные щиты, просвечивая сквозь щели между ними; потом, взлетев на гребень самого высокого витка, мы увидели солнце еще раз, но на следующем круге его уже не было: оно утонуло в бескрайних просторах равнины Миссури.

В сумерках мы стояли в саду вокруг деревянного дома почти недвижно, разве что изредка переминаясь с ноги на ногу, отрешенные, как фламинго, время от времени поднося к губам бокал вина, о котором, казалось, забыли руки. Иногда от боязни уронить бокал я даже вздрагивал – настолько терялось ощущение собственного тела. Птицы уже не пели, только шебаршились в кустах. Из машин, останавливавшихся возле соседних домов, выходили люди и шли к своему порогу. На улице было тихо, в слабеющих дуновениях кружились водоворотики опавших лепестков магнолии, сорванные с кустов и брошенные на тротуар первым послезакатным ветерком. В окне соседнего дома мелькали разноцветные блики, цвета менялись через каждые несколько секунд: там в темной гостиной включили цветной телевизор. И в нашем доме было открыто нижнее окно; в комнате горел свет, видна была только задняя стена, на фоне которой иногда возникала Клэр – она укладывала дочку спать; один раз она прошла с голенькой девочкой на руках, потом вернулась уже одна, неся бутылочку с чаем, затем стена снова опустела и лишь слабые тени Клэр, склонившейся в комнате над ребенком, пробегали по ней; наконец исчезли и тени, осталась только стена, в сгущавшейся тьме светившаяся все ярче, ровным и глубоким желтым светом, который, казалось, не отражался, а исходил от нее.

– Такой желтый свет встречается еще только в живописи прошлого столетия на картинах об освоении Дикого Запада, – сказал художник. – Причем и там он исходит не откуда-нибудь, ну, допустим, с неба, а из самой земли. На полотнах Катлина и Ремингтона [32] небо всегда блеклое и белесое, все какое-то закопченное, на нем никогда не увидишь солнца, зато земля излучает невероятно глубокое желтое сияние и освещает лица снизу. Желтый цвет вообще преобладает на этих картинах: колеса телег, пороховой дымок из винтовочных стволов, оскалы издыхающих лошадей, железнодорожные шпалы – все мерцает желтизной, причем как будто изнутри. От этого каждый предмет обретает торжественный и твердый контур геральдического знака, как на гербе. Да и сейчас еще имитации этого желтого цвета встречаются на каждом шагу: им размечают стоянки автомашин и распределительные полосы шоссе, им покрашены крыши придорожных ресторанов-бунгало Говарда Джонсона, почтовые ящики на садовых изгородях, майки с надписью «U. S. А.».

– Желтая неоновая обводка шпиля над «Холидей-Инн», – вспомнил я.

Художник и его жена показали мне свои ладони. Руки женщины, которая всегда только дорисовывала на его картинах небо, были едва различимы, зато руки мужчины светились в пепельной мгле явственной желтизной.

– Это цвет воспоминания, – сказал мужчина. – И чем дольше на него смотришь, тем глубже уходишь памятью в прошлое, пока не дойдешь до самого дна. И наступает мгновение, когда, уставившись на этот цвет, уже просто грезишь.

– «In the days of gold» [33], – произнесла вдруг женщина, и слова ее прозвучали словно издалека.

Окно погасло, но его свет еще некоторое время стоял в глазах, куда ни глянь, слепящим пятном. Клэр вышла, жуя кусок хлеба, оставшийся после ребенка. Потом мы опять сидели на веранде и слушали старые пластинки. Хозяева наши то и дело напоминали друг другу, что с ними было, когда появилась та или иная пластинка.

«I Want То Hold Your Hand» [34].

– Мы тогда пили ледяное пиво из запотевших кружек в мексиканском ресторане под Лос-Анджелесом.

«Satisfaction» [35].

– А помнишь, какой тогда был шторм, ветер гонял надувные матрасы по всему пляжу, прямо как мячики?

«Summer In The City» [36].

– А тогда мы последний раз получили деньги от родителей.

«Wild Thing» [37].

– Ой, а тогда мы жили как пауки в банке.

«The House Of The Rising Sun» [38]

Они все больше входили в раж, как вдруг Клэр сказала:

– У вас теперь на все случаи жизни есть свой гимн, так что вам нечего бояться неприятностей. И все, что вам еще предстоит пережить, будет только дополнением к коллекции ваших переживаний.

Я заметил на это, что в моих воспоминаниях все, что я некогда пережил, не воскресает, а будто только в воспоминании впервые и происходит по-настоящему.

– И от этого долгий путь начинает казаться совсем нескончаемым, пощечина, полученная когда-то, горит на лице вдвое сильней. И я с изумлением думаю: да как же я все это вынес?

– Отец у меня был пьяница, – сказал я таким тоном, словно хотел только исполнить свою вариацию фразы «Му father was а gambling man» [39] из «The House Of The Rising Sun». – Лежа в постели, я часто слышал из-за стенки бульканье – это он наливал очередной стакан. Сейчас, когда я об этом вспоминаю, мне хочется схватить цеп и размозжить ему голову, тогда я только старался поскорее уснуть. Еще ни одно воспоминание не приводило меня в доброе расположение духа. Другое дело, когда вспоминают другие, тут мне подчас удается освободиться от своей памяти и испытать тягу к прошлому. Однажды, к примеру, я слышал, как одна женщина сказала: «Помню, я тогда еще очень много овощей на зиму законсервировала», и при этих словах я с трудом сдержал слезы. Другая женщина, я даже в лицо ее толком не помню, видел ее всегда только со связкой скользких сосисок на руке в ее мясной лавке, сказала как-то раз: «У моих детей еще тогда коклюш был, пришлось лечить их самолетом», и я испытал вдруг приступ острой зависти к этому ее воспоминанию, мне захотелось немедленно вернуться в детство, когда у меня тоже был коклюш. И с тех пор всякий раз, когда я читаю, как кого-то лечат от коклюша самолетом, мне представляется что-то навсегда упущенное, чего мне уже никогда не наверстать. Вот почему, кстати, меня иногда странным образом притягивают вещи, которые вообще-то мне совсем безразличны.