– Но когда ты говоришь про Зеленого Генриха, ты, по-моему, веришь, что сумеешь наверстать его переживания и его жизнь, – прервала меня Клэр. – Хотя ты человек совсем другой эпохи, ты веришь, будто можно повторить его время, будто можно так же, как он, преспокойненько по порядку все переживать, умнея от переживания к переживанию, чтобы в эпилоге твоей истории предстать окончательно сформировавшимся и совершенным.
– Я знаю, теперь невозможно жить так, как Зеленый Генрих, чтобы все одно за другим, – ответил я. – Но когда я читаю о нем, со мною творится в точности то же самое, что и с ним, когда он однажды, «лежа под тенистыми купами леса, всей душой впитывал в себя идиллический покой минувшего столетия». Так и я, читая его историю, наслаждаюсь образом мыслей другой эпохи, когда еще полагали, что человек со временем непременно меняется, был один – стал другой, и что мир открыт буквально перед каждым. Между прочим, мне вот уже несколько дней кажется, что мир и вправду открыт передо мной и что с каждым взглядом я познаю в нем что-то новое. И до тех пор, пока я могу испытывать наслаждение этого – по мне, так пусть даже и минувшего – столетия, до тех пор я буду принимать его вдумчиво и всерьез.
– Пока у тебя деньги не кончатся, – заметила Клэр, на что я, думавший в этот момент о том же, показал ей толстую пачку долларов, обмененных недавно на чеки. Любовная пара сопровождала наш разговор снисходительными улыбками, поэтому мы замолкли и стали слушать пластинки, а также истории, которые наши хозяева, иногда не сходясь в мелочах, присовокупляли к каждой пластинке, пока ночь снова не высветлилась и не выпала роса. Только когда хозяева начали опасаться, что пластинки попортятся от росы, мы встали и отправились спать.
Вечером следующего дня – когда мы с Клэр, препоручив ребенка заботам наших хозяев, собирались на «Дона Карлоса», первый спектакль немецкой труппы, – мне пришла срочная бандероль: небольших размеров коробка, тщательно перевязанная бечевкой, адрес надписан печатными буквами и как будто левой рукой. Я удалился за дом, взрезал обертку садовыми ножницами и осторожно развернул. Оказалось, коробка обтянута еще и проводками, они сходились в одной точке под красной сургучной нашлепкой. Я стал взламывать печать – у меня свело руку. Я еще раз взялся за оба проводка, и руку свело снова. Только тут я понял: проводки дергают током. Я натянул резиновые перчатки, оставленные хозяевами в развилке ствола, и содрал проводки с коробки. Попытался отложить проводки – выяснилось, что они соединены с содержимым коробки. Поддавшись непроизвольному – была не была! – импульсу, я дернул проводки – с коробки слетела крышка, но больше ничего не произошло. Я заглянул внутрь и увидел всего лишь маленькую батарейку с подсоединенными проводками. Я знал: Юдит достаточно ловка и изобретательна, чтобы смастерить и кое-что посерьезней, но все же мне было не до смеха. Этот слабенький удар током, который она мне нанесла, – я вдруг услышал его как тонкий и совсем тихий писк, от которого меня всего так и передернуло. Меня покачнуло, я сам себе наступил на ногу. Что все это значит? В чем дело? Что с ней опять стряслось? Разве не все кончено? Мне даже думать об этом не хотелось, и только одно я понял: пора уезжать. Трава вокруг вспыхнула зеленым, потом снова поблекла, в уголках глаз у меня опять забегали ящерки, все предметы сразу как-то съежились, стали просто обозначением предметов, я отпрянул, пригнулся, увертываясь от насекомого, которое зашуршало внизу, под кустами, – оказалось, это вдалеке затарахтел мотоцикл. Я спустил коробку в мусоропровод и пошел к Клэр, она уже ждала меня в машине. Взявшись за ручку дверцы, я заметил, что на мне все еще резиновые перчатки.
– Прелестный желтый цвет, ты не находишь? – спросил я, лихорадочно их стягивая.
Клэр не страдала избытком любопытства. Когда я захлопывал дверцу, пальцы от соприкосновения с металлом снова свело.
Театр построен во времена пионеров. Настенная роспись внутри создает иллюзию множества примыкающих залов: в вестибюле хочется взойти по лестнице – но лестница оказывается нарисованной, хочется поставить ногу на цоколь несуществующей колонны, ощупать барельеф, но барельеф коварно превращается под руками в ровную поверхность стены. Сам зрительный зал скорее тесен, но по бокам и над ним много лож, в полумраке из-за портьер там уже посверкивают бинокли. Пальто и шляпы надо брать с собой. Спектаклю предшествовала небольшая церемония: декан университета приветствовал заведующего репертуаром театра, который на время гастролей по совместительству исполнял еще и обязанности главного режиссера. Что-то в этом человеке показалось мне знакомым, я вгляделся получше и узнал давнего приятеля, с которым мы раньше часто и подолгу беседовали. Декана и режиссера сменили на сцене представители здешней немецкой колонии, все в одинаковых костюмах. Сперва они спели куплеты, а потом представили в живых картинах, как их предки прибыли в Америку и обосновались на новых землях. До эмиграции, еще до 1848 года, они ютились в захолустных немецких городках, в тесноте, мешали друг другу и в работе, и в развлечениях, свободы ремесел не было, инструменты валялись без дела, а владельцы не могли их употребить. В американских картинах исполнители сразу разошлись по всей ширине сцены. В знак того, что каждый может наконец заняться излюбленным ремеслом, они обменялись инструментами. И для развлечений теперь было раздолье. В последней живой картине они изобразили танец: мужчины застыли, взметнув над головой шляпы и подняв колено чуть ли не до груди, только один стоял подбоченясь, широко расставив ноги, женщины замерли на цыпочках, развернувшись на бегу, одной рукой держа за руку партнера, другой – слегка приподняв подол платья, и лишь партнерша мужчины, который упирал руки в бока, встала против него, почти вплотную, глаза в глаза, бесстыдно задрав обеими руками подол платья. Они стояли перед занавесом чуть покачиваясь, у мужчин по лбу струился пот, ноги женщин подрагивали от напряжения. Потом все они разом вскрикнули – пронзительным, на грани визга, типично американским вскриком, – и танец начался по-настоящему: шляпы еще раз дружно взмыли ввысь, в тот же миг из оркестровой ямы вскинулись трое музыкантов, уже играя – двое вовсю наяривали на скрипках, на шеях у них вздулись толстые жилы, третий, которого все это словно не касалось, методично распиливал контрабас. Потом, с последним ударом смычка, музыканты опустились на свои места, танцоры поклонились и вприпрыжку разбежались, подталкивая друг друга, а в это время занавес уже раздвигался, и в его проеме, медленно шествуя вместе с монахом из глубины сцены, возник принц Карлос.
Я объяснял режиссеру:
– Сперва я следил только за тем, равномерно ли расходится занавес – настолько механически двигались до этого танцоры. Остальных, по-моему, тоже волновало только это. Нормальная походка актеров резала глаза, казалось странным, что оба они, приближаясь к зрителям, переставляют ноги не одновременно. Они выходили так, будто только что ступили на необитаемый остров. Они и играли испуганно, суетливо как-то, точно боялись, что их вот-вот застукают за этим недозволенным занятием, словно сцена для них не самая обыкновенная игровая площадка, а вражеская территория.
– Они и спотыкались из-за этого на каждом шагу, – согласился режиссер. – Чувствовали, что от них ждут совсем других движений. Идет человек по сцене – и вдруг ни с того ни с сего запнулся и меняет ногу. Ему, видите ли, показалось, что он слишком долго шествует по сцене одной походкой и зрителю это надоело. А со стороны это выглядит так, будто актеры то и дело подскакивают на ровном месте. Они и текст путали, не до текста им было, о другом думали: ему монолог произносить надо, а он чувствует, что сейчас неплохо бы спеть. Они знали, что их игру воспринимают в ином, нежели обычно, ритме, и никак не могли к этому ритму подладиться.
– Бродили по сцене как потерянные, – подтвердил я. – Будто хотели найти необычную мизансцену. В обычных, отрепетированных им казалось, что зритель вообще их не слушает.
– У нас принято изображать исторические лица только в торжественной статике, – объяснила Клэр. – Их не играют, только представляют в живых картинах, причем воспроизводят лишь общеизвестные жесты. Нам смешно наблюдать их за обычными житейскими занятиями, а не в момент исторического поступка. Их частная жизнь мало нас интересует, они для нас только знак, обозначение исторического деяния, которое они совершили, или, на худой конец, примета эпохи, когда это деяние совершено. В нашем представлении они существуют в виде памятников или портретов на почтовых марках. На парадах и торжествах их изображают не люди, а бессловесные механические куклы. Играют их разве что в фильмах, да и в кино они редко в главных героях ходят. Единственное исключение – Авраам Линкольн, но его история заманчива для каждого американца как возможный вариант собственной судьбы. Впрочем, даже его немыслимо представить на сцене усталым, изнемогающим под бременем власти, как этот вот король Филипп. Мы никогда не видим наших исторических деятелей в тоге героев: мы сами их выбрали, они не внушают нам ни раболепия, ни страха. Героями у нас считаются другие, те, кто в свое время пережил опасные приключения: пионеры, первые поселенцы, люди «большого риска».
– Так ведь «Дон Карлос» именно приключенческая драма из европейской истории, – не унимался режиссер. – Шиллер ведь не столько конкретных исторических лиц в ней описывает, сколько самого себя играет под их именами. Показывает приключения, в которых те выглядят непривлекательно и недостойно, и дает понять, насколько сам он лучше подходил бы для этих ролей, насколько увереннее держался бы в этих исторических передрягах. Но в ту пору в Европе вершить историю могла только знать, только знатным людям выпадала возможность сыграть важную роль и пережить подлинное приключение, вот Шиллер и писал для них, учил их на достойных образцах, как надо действовать в подобных случаях.
Губы Клэр на мгновение тронула улыбка.