Там по контрасту с недавним шумом на меня навалилась неправдоподобная, какая бывает только в снах, тишина. Я с трудом поборол искушение себя ущипнуть. На каждом шагу хотелось оглянуться – вдруг из-за этой хижины, крытой листовым железом, выскочит двойник и кинется вдогонку! У меня нет права представлять собственную персону, я присвоил это представительство обманом – и вот он вернулся, дабы восстановить справедливость. Из черной железной трубы, выведенной через окно, пыхнуло сажей; собака поползла на брюхе за угол дома. Я всего лишь мошенник, самозванец, нагло водворившийся на чужом месте. Куда бежать? Я у всех на виду, явно лишний; во что-то я впутался, в чем-то проштрафился и сейчас буду изобличен на месте. Правда, еще не поздно спастись, одним прыжком. Но я не двигаюсь, только крепче стиснул кулаки и уповаю на последнее маскировочное средство: на соломенную шляпу. Это чувство изобличенного самозванства было, впрочем, столь мгновенным, что уже вскоре показалось сущей блажью. Но немного погодя мне вспомнилось, как в детстве я мечтал иметь двойника, точно такого же мальчика, как я, и мой теперешний ужас при одной мысли о двойнике я снова посчитал добрым предзнаменованием. От представления, что кто-то еще может быть точно таким же, как я, меня теперь просто мутит, только и всего. Вид человека с моими движениями я бы воспринял сейчас как непотребство. Даже очертания собственной тени кажутся мне непристойностью. Страшно подумать: второе точно такое же тело, еще одна такая же физиономия! От отвращения я даже несколько шагов пробежал.
Однако у меня не было ни малейшего желания повстречаться и с кем-то другим. Меня вполне устраивало просто расхаживать по улице, заглядывая в индейские хижины. Никто не заговаривал со мной. Я даже ступил на порог одной из хижин, там сидела старуха, в зубах трубка, на коленях початок кукурузы; старуха даже не удивилась, только улыбнулась. Несмотря на летний зной, в плите вовсю пылает огонь, в раковине стопками сложены оловянные миски, и струйка воды бесшумно стекает на них из крана. Бесхитростное это зрелище подействовало успокоительно, вытеснив ощущение раздвоенности. Двигаясь дальше, я увидел в другой двери метелку для пыли – она появилась на длинной палке и тут же исчезла. В окне следующего дома я заметил белокурый парик – его встряхнули и снова положили на место. Я смотрел на все это с крайним почтением – вот так же в свое время я разглядывал изображения святых и другие предметы в церкви. Неужто это чувство странного благоговения все еще свидетельствует только об одном: что мне доступно созерцать лишь предметы, но не людей? Неужто со мной все по-прежнему? Я топнул ногой. Ребячество! Со смешанным чувством умиротворения и беспомощности подходил я к воротам миссии.
В церкви я снял темные очки и соломенную шляпу. День клонился к вечеру, уже читали розарий [47]. В паузах молитвы было слышно, как ветер швыряет песок в церковную дверь. Несколько женщин стояли в очереди к исповедальне. Я взглянул на алтарь – и тут же в моей памяти перед ним промелькнула ласточка. Снова меня завораживало созерцание. Религия давно претит мне, но я вдруг ощутил тоску по сопричастности. Невыносимо оставаться одному, наедине с собой. Должна быть близость к кому-то еще, и не случайная, не личная, не та, что, сведя однажды, потом держит в тисках притворной и приневоленной любви, а совсем другая – чувство необходимой и безличной сопричастности. Почему я никогда не испытывал к Юдит того бестревожного душевного тепла, какое согревало меня сейчас при виде этого церковного свода или этих капель воска на каменном полу? Ужасно, когда не с кем разделить такое чувство. Вот и держишь его при себе. И стоишь, все глубже погружаясь в созерцание одних только предметов и внешних действий. В тупом благоговении.
Я вышел из церкви; в лицо мне брызнули капли воды с дождевальной установки на газоне. Я направился к кладбищу и там присел на основание массивного испанского надгробия. В глазах рябит. Я спрятал лицо в ладони. Вдруг мне показалось, что мозг тягуче перекатился в голове и уперся в лоб изнутри. В этот миг зазвонили вечерние колокола, я поднял глаза. Из тени церкви выпорхнула птица, на фоне неба ее белесое брюшко отчетливо высветилось. С каждым ударом колоколов контуры церковных башен зыбко сдвигались со своих мест, потом скачком возвращались обратно. Где-то я уже видел все это! Затравленно вобрав голову в плечи, я исподтишка наблюдал за перемещениями церковных башен и напряженно вслушивался в себя, стараясь ухватить ускользающее воспоминание. Воспоминание маячило совсем рядом, но, едва я приближался к нему, память испуганно отпрядывала назад. Все вокруг опротивело мне – и эта церковь, и я сам. Довольно с меня, решил я и пошел прочь.
Светофоры на проводах через улицу ветер раскачивает с такой силой, что невозможно определить, куда показывает зеленый. На выкрашенных в черный цвет телеграфных столбах, деревянных, разной высоты, подрагивают полоски отщепившейся древесины. Стараясь идти как можно быстрей, я двигаюсь на север, по направлению к Тусону. Чтобы песок не забивал рот, я обвязал лицо носовым платком.
Меня останавливает индеец, просит денег. Я сую ему долларовую бумажку, он сперва идет за мной следом, потом хватает за плечо. Я бегу, он бросается вдогонку, тогда я разворачиваюсь, готовясь к драке, но он проходит мимо с наглой ухмылкой, едва не задев меня плечом. Я останавливаю такси и, доехав до первых домов на окраине, вылезаю. Здесь живут мексиканцы. Дома деревянные, двухэтажные, многие – с длинными балконами. С одного из них меня заметили дети, и быстрый топот их ног по дощатому настилу балкона сопровождает мои поспешные шаги. В другом месте вдруг задребезжал звонок, потом прямо из-за дома почти бесшумно выполз локомотив и остановился посреди улицы. Машинист оттянул тормоз; на руках у него толстые перчатки – металл раскалился на солнце. И вновь, созерцая картину, я вместе с тем как бы вслушивался в нее. Однажды я уже видел это. Сейчас улица резко накренится, все – локомотив, машинист, рычаг, – все это разом окажется глубоко подо мной, и я рухну головой вниз. А теперь мимо локомотива пробежал ребенок – и скрылся между домами, как персонаж из другого сна. Я свернул в переулок и пошел дальше.
Еще не смеркается, и воздух по-прежнему раскален, как в полдень. Вдалеке в лучах закатного солнца проползают автобусы, увозя на запыленных стеклах тени пассажиров. Заказывая в баре кока-колу, я лишь в последний момент спохватился: ведь у меня все еще платок на лице. Усевшись за столик, я незаметно вытряхнул песок из ботинок и обшлагов брюк. Даже диски в музыкальном автомате испещрены мелкими царапинами песчинок. Я бросил монетку, но так и не нажал ни на одну из кнопок. По улице все еще проходят люди с трепещущими флагами, народ разбредается по домам после парада. Я сижу; поднося стакан к губам, всякий раз смотрю на часы. В бар заглянул мальчишка, до того белокурый, что даже трогательно.
Я углубился в созерцание ломтика лимона, налипшего на стенку стакана. Потом вдруг сразу настала ночь. Я в нерешительности вышел на улицу, побрел на другую сторону, потом вернулся. В проемах между домами было уже черным-черно, но, подняв глаза, я увидел в небе длинный вспененный след реактивного истребителя, еще розовый в лучах заката. Вдруг у меня за спиной стали лопаться пузырьки растопленного жира. Позади меня медленно ехала машина, шуршание шин напоминало потрескивание растопленного жира. Впрочем, я тотчас же забыл о машине: внезапно прямо передо мной возникла группа подростков, среди них и белокурый мальчишка. Они попросили денег на автобус. Я остановился, они обступили меня, спросили, из какой я страны.
– Из Австрии, – ответил я.
Они засмеялись и принялись на все лады повторять это слово, точно удачную шутку. Все, кроме белокурого, мексиканцы, на одном светлые кеды с диковинными резиновыми шпорами для красоты. Он потрепал меня по щеке, я отпрянул, но наткнулся на другого, который уже зашел мне за спину. Я полез за мелочью в карман, но мне тут же стиснули руку, и угрожающе близко перед собой я увидел нож, приставленный к животу. Лезвие короткое, острие едва выглядывает из кулака. Белокурый мальчишка отошел в сторонку и, пританцовывая, боксировал, осыпая меня градом воображаемых ударов. Один из мексиканцев дал ему подножку, мальчишка упал на колени. Я растерянно улыбнулся. По другой стороне улицы шли солдаты, но мне было стыдно кричать. С меня сбили шляпу. Сразу несколько рук быстрыми движениями вывернули мои карманы, даже не коснувшись тела, белокурый на четвереньках ползал вокруг, подбирая добычу. Напоследок я получил еще подзатыльник, потом все кинулись к машине, что стояла сзади. Дверцы были предусмотрительно распахнуты настежь. Они попрыгали в машину, мотор взревел, дверцы поочередно захлопнулись, на одной я успел прочесть марку машины: «герц». За рулем я увидел Юдит, лицо – белее снега, взгляд устремлен прямо перед собой, к нижней губе прилипла спичка. Машина рванула с места, спичка упала.
Слегка пошатываясь, я сделал несколько шагов. Смешно… Отовсюду на мне мешочками свисали выдернутые карманы. Я запихивал их на место, потом снова выворачивал, словно мог этим что-то доказать. И внутренние карманы топорщились подкладкой наружу, я это только теперь заметил. Я взглянул вниз – навстречу мне пузырем торчала белая подкладка нагрудного кармана. На тротуаре валялся железнодорожный билет, поезд Нью-Йорк – Филадельфия. «Тротуар-то деревянный», – мелькнуло у меня голове. Потом я произнес это вслух. Я надел шляпу, распихал подкладки карманов по своим местам и удалился. УДАЛИЛСЯ…
С дороги я сбился окончательно, отель мне нипочем не найти. Потом я вдруг вспомнил, что имею обыкновение совать деньги в карманы рубашки. И точно, там нашлось десять долларов, я взял такси. Я не мог сдержать смеха, когда убедился, что номер мой и вправду заперт, а на замке в этот раз ни единой царапины. Я повалился на кровать. Наконец-то! Хорошо, что билет на самолет я оставил в кармане плаща. Там и деньги обнаружились, больше ста долларов… Это все была сдача: мне нравилось расплачиваться крупными купюрами, чтобы не отсчитывать мелочь. Теперь это бахвальство неожиданным образом себя оправдало. Окрыленный успехом, я вскочил и в поисках денег принялся рыться во всех своих вещах. В карманах рубаш