Короткометражные чувства — страница 6 из 49

Вскоре приехал Джим: увидев черную рожу, моя сорокоградусная кровь — да-да — испугалась, но, вспомнив ящик из-под марокканских апельсинов в далекой избушке, потянулась навстречу роже — я не представляла тогда более идеального цвета лица, нежели цвет лица Джима. А Джим улыбался… А я совсем уже не боялась его улыбки! Он показал рукой на настоящий ящик марокканских апельсинов, а через несколько часов притащил откуда-то кресло-кровать, на которое я благополучно перебралась. Джим приходил почти каждый вечер, рассказывая о спиричуэлсе и насвистывая какие-то блюзы. Я же только моргала и кивала, питаясь исключительно сладкими апельсинами — никогда в жизни ни один негр не дарил мне столько сладких апельсинов! Я поняла, что не хочу видеть никого, кроме негра и китайца: я не бредила — я спала, наверное, несколько недель, пока однажды на мое кресло-кровать не присел Старик. От удивления я даже не шевельнулась, а Старик сказал:

— Ты живешь неправильно. Ты не поправишься, если… — но исчез, не договорив.

«Что за чертовщина, — только и подумала я. — Что за чертовщина?»

Через какое-то время суток показалась Женщина в прозрачном и, покачав головой, произнесла:

— Ты не должна делать этого, иначе… — и тоже ушла, не договорив; я зажмурилась и выругалась.

На третью ночь я увидела какого-то Мужчину. Он строго смотрел на меня, хмурился и ничего не говорил.

На четвертую прибежал странного вида Ребенок с криком: «А король-то — голый!» — и растворился в воздухе.

Я начала думать, что погружаюсь в мрачное Бардо из Тибетской книги мертвых, которую мы читали с китайцем. И лишь мальчишеский крик: «А король-то — голый!» — вычеркнул из моих заумей причинно-следственные связи. С трудом привставая, я поднимала больные глаза на китайца: тот дремал. Мне хотелось дотронуться до него. Я коснулась его руки и вдруг с ужасом поняла, что рука его — ненастоящая. Я погладила эту «ненастоящую» руку, сбавив оборотики ужаса — конечность очень напоминала резиновую, только мягче. Я, кажется, закричала; а кто бы не закричал на моем месте? Китаец очнулся и вздохнул:

— Ну и что, что ненастоящая? Смотря что считать настоящим. — Так объяснил он мне феномен своего тела. — Если бы не это «ненастоящее», ты свихнулась бы. Ты ведь свихнулась бы, Клеопатра!

— А Джим тоже… такой? — робко спросила я.

— Нет, — китаец стал неожиданно серьезен и через мгновение рассыпался на крошки. — Нет.

Я забралась под одеяло и вспомнила о голом короле, а потом незаметно уснула, не веря в происходящее и почти веря в то, что земля стоит на трех огромных черепахах.


Прошло сколько-то времени. Я почти успокоилась, спрятала веера, палочки, сандаловые шары… Но ключицы все еще болели. У меня всегда болели ключицы, когда кто-то внезапно исчезал — навсегда. Я хорошо знала эту боль: так было и сейчас. Мне не хватало китайца, пусть даже ненастоящего, пусть резинового, пусть игрушечного; я не понимала, откуда он взялся и куда исчез. К тому же с ним исчез и Джим — мне оставалось только сушить апельсиновые корки… Как-то вечером я возвращалась из социума домой. Не успела захлопнуться за социумом дверь, как в мою позвонили.

— Джим! Джим! — прыгала я от радости. — Джим! — я ничего не могла сказать, кроме этого: «Джим!», но в глубине души боялась дотронуться до его руки, вспоминая рассыпавшегося на крошки китайца.

Джим казался в этот вечер чернее обычного; его кожаная куртка сливалась с цветом кожи, только белки глаз и губы намекали на луч света из тридесятого царства. Я настолько устала от настоящего и ненастоящего, настолько задолбалась инфляцией и отравилась социумом, что почти потеряла способность говорить членораздельно, повиснув на шее негра. А шея негра оказалась не резиновой, и я сказала ему об этом. Джим рассмеялся:

— Клеопатра нездорова?

— Да, — кивнула «Клеопатра», а потом произнесла то, что хоть однажды произносит женщина, пытающаяся найти собственную изначальную структуру, которой, вероятнее всего, не существует: «Да! Нездорова! Увези меня отсюда, увези меня отсюда куда угодно, Джим, на край света! Это очень далеко? Пусть! Джим, ты знаешь, где край света?»

Я довольно долго несла всю эту вовсе не чушь: рефреном служило «не могу больше», а эпизоды кандального рондо не отличались разнообразием — selavi, но я действительно «не могла больше», а «меньше» — не получалось: происходила самая обычная интоксикация скукой на фоне ненайденной «структуры», разбившейся чашки, несотворенного чуда и отсутствия как смысла, так и бессмыслицы: то есть, не существовало абсолютно ничего, и даже «ноль» казался более реальным, чем ощущение собственной телесности. И так каждый день. Каждый!

— Увези меня, Джим, куда угодно, только увези! Отсюда… — я не выла, а только тихонько скулила. — На край света, а, Джим? — я многозначительно поднимала глаза и спонтанно жестикулировала, пытаясь на пальцах объяснить Джиму, что отсюда давно пора сваливать. Джим улыбался все меньше и чесал затылок: ему было искренне жаль мою нервную систему. Мне и самой было искренне жаль свою нервную систему — я не улыбалась вовсе и, как и Джим, машинально чесала затылок. Так мы чесали затылки, оправдывая синхронизм гениального швейцарского доктора.

Однажды Джим присвистнул и спросил, есть ли у меня не просроченный загранпаспорт. Я тоже присвистнула — откуда у меня не просроченный загранпаспорт? Мы оба присвистнули, но Джим подмигнул и сказал, что у его приятеля знакомый в ОВИР'е и все можно устроить — поехать, например, к маме и братьям Джима в экваториальную Африку. Конечно, экваториальная Африка — не край света, но там есть на что взглянуть. А вообще, лучше зарегистрироваться, пусть даже фиктивно — «Иначе потом могут появиться проблемы. Ты согласна?». На секунду я заколебалась. «Край света» — в моем понимании — приходился все-таки или на заброшенный уголок нашей необъятной р-р-родины или, на худой конец, на менее заброшенный уголок не нашей — более объятной и евросоюзной motherland, — но никак не на экваториальную Африку.

— А это далеко? — выдохнула я.

— Какая разница, ты ведь сказала, что больше не можешь, — напомнил Джим.

— Да и правда, какая разница. Когда едем?

— Как только будут билеты, — усмехнулся Джим. — К тому же надо успеть расписаться.

— Ты серьезно? — я покрутила пальцем у виска.

— Что делать, — развел руками Джим. — Ведь ты сказала, что больше не можешь, — повторил он рефрен моего кандального рондо.

— Не могу, — прошептала я и пошла ставить чайник.

Так называемая новая жизнь не заставила себя долго ждать. Через пару недель мы обмывали мой девственный загранпаспорт с тем самым «приятелем из ОВИР'а» — втроем — в мерзком прокуренном баре недалеко от театра Ермоловой. Приятель из ОВИР'а сказал, чтобы я купила побольше ситцевых платьев. Или сшила. По крайней мере он думал, что все это следует шить.

— А сколько там в тени? — интересовалась я.

— Плюс пятьдесят. И еще надо сделать прививки.

Приятель из ОВИР'а поглядывал на меня не без интереса — на меня, кинувшую всех бреющихся и растящих бороды русских приматов! — это было очень смешно, и я сказала Джиму. Он тоже смеялся, но как-то не слишком весело — видимо, кое-что его тяготило.

Отношения наши не перескакивали через умную головушку Платона, а если учесть, что тот все-таки больше любил вьюношей, то… Когда же наступало «время Ч» (опаньки!), я держалась за шею Джима и тихонько скулила — и вот тогда Джим мурчал «Колыбельную» Гершвина… В одну из таких клинических идиллий я сказала Джиму, что, должно быть, в экваториальной Африке и есть на что взглянуть, но, может быть, у него имеются в наличии родственники где-нибудь еще, где экватор не так близко к народу и в тени хотя бы плюс тридцать пять… Джим задумался, а потом сказал «да».

Вскоре мы оказались в Тунисе — маленькой стране на севере Африканского континента, где жила троюродная сестра Джима и ее многочисленная семья. В Тунисе я благоразумно меняла ситцевые сарафаны, добрым словом вспоминая парня из ОВИР'а: он не наврал про тень и про апельсины, через которые перешагивала сестра Джима — высокая сильная женщина с проколотыми ноздрями. Вообще, в Тунисе оказалось до чертиков всех этих цитрусовых и проч.: фиников, олив. И — прочь! Мне же все чаще хотелось картошки и… китайца: я никак не могла поверить в его растворение и искала очертания желтолицего брата, даже рассматривая башню Халаф-аль-Фата. Сестра Джима сказала, что это бывшая крепость-монастырь; в кельях жили воины-монахи, защищавшие свои мусульманские святыни от набегов «неверных». Сестра Джима много чего рассказывала. Но Джим, кажется, не был мусульманином. Ха! Джим был неплохим парнем из экваториальной Африки, протусовавшимся несколько лет в Вашингтоне, поступившим зачем-то в московскую аспирантуру, заключившим фиктивный брак с одной русской особой и привезший эту особу «на край света», потому что она, видите ли, больше не может.

Я была благодарна Джиму, но через три недели, слегка обуглившись, заскулила: «Домой…». Джим снова погладил меня по голове, замурчал «Колыбельную» Гершвина и грустно посмотрел вдаль: так мы очутились в Москве, где черный мой человек напился водки, расплакался и признался в том, что и позабавило, и удивило, и озадачило меня:

— Понимаешь, все как у мужика, только… — он мялся, а я ковыряла вилкой новую клеенку. — Я обязательно найду деньги на операцию!

Я ничего не говорила; я не думала, что совершу когда-нибудь фиктивный брак с женщиной из экваториальной Африки! С женщиной по имени Джим, с которой мы несколько раз целовались в Тунисе… М-да.

— А как называется… — я не могла сформулировать вопрос, несмотря на все любопытство к диагнозу.

Джим грустно усмехнулся:

— Гермафродитизм. Это болезнь.

— Изначально все люди были гермафродиты, если ты читал когда-нибудь мифы… — начала я, но тут же осеклась.

Мы помолчали. Я удивленно смотрела на существо третьего пола: оно совершенно не было похожим на женщину! Плюс два метра роста… Наверное, «женской» была душа, поэтому нам с Джимом так легко было вдвоем.