— Не могу сказать наверняка, — ответил Уотерман, — но некоторые предположения есть. Во время операции лобная доля мозга Макалузо была перед Коулом как на ладони. Думаю, ему хватило нескольких секунд, чтобы сделать надрез и произвести лоботомию. Это не довело пациента до сумасшествия, тем не менее лишило его способности планировать сколько-нибудь сложные предприятия.
Я выдохнул колечко дыма и произнес:
— Скверная история. Но, как ни крути, блестяще выполненная операция.
Чудеса из чуланчика
У всякого своя Мексика. Для кого-то это рыбная ловля в Акапулько и традиционная фотография с лучшим трофеем. Турист гордится величиной пойманной рыбы, а рыба, вероятно, — ростом и весом поймавшего ее американца. Для кого-то Мексика — это обязательные солнечные ванны на лужайках Куэрнаваки. Полагаю, все эти люди по будним дням становятся преуспевающими фабрикантами из Мехико или знаменитыми врачами, но я видел их только в окружении чад и домочадцев, одетыми в купальные костюмы из набивного ситца. Я слыхал даже, что есть некоторое количество смельчаков, поднимавшихся на вулкан Попокатепетль, и чуть меньшее количество спустившихся с него обратно, однако не стану утверждать наверняка, ибо не видел таковых своими глазами.
Лично у меня Мексика совсем иная. Это очень строгое и серьезное здание, водопроводные трубы в котором размечены тремя разными цветами, а в лабораториях чуешь запах, характерный для научных лабораторий в любой точке земного шара. Моя Мексика — это совместная работа с моим другом-физиологом. Имени его я не называю по ряду причин, которые вскоре станут вам очевидными. Моя Мексика — это группа умных и образованных молодых энтузиастов разных национальностей, которые не прочь иногда пошутить друг над другом, прилежно и упорно двигая химию, физиологию и множество других наук. А еще это Себастьян.
Себастьян служит у нас уборщиком. И боже упаси меня предположить, что он обыкновенный уборщик. О нет, наш Себастьян всем уборщикам уборщик. Когда я впервые его увидел, он располагал весьма пышной манерой изъясняться и такими же пышными усами. Увы, ныне от этих усов остались лишь воспоминания, хотя есть у меня основания заподозрить, что они вовсе не канули в Лету, а были украдены одним из наших юных химиков. Почти уверен, что они мелькали на ком-то в коридоре.
Так вот, когда мы познакомились, Себастьян умел пышно изъясняться лишь на одном языке. Замечу, когда очередная научная статья обсуждалась в лаборатории перед отправкой в печать, первым делом задавался вопрос: «А сказал бы так Себастьян?» С тех пор прошло много времени, и в этих стенах побывало немало иностранных ученых — преимущественно из Северной Америки. Английский сделался в лаборатории вторым языком, и Себастьян уже наловчился строить на нем формулировки не менее рафинированные, чем на испанском. Он крайне высокого мнения о международной науке и говорит о ее представителях с большим пиететом.
То есть взглядов Себастьян придерживается интернациональных, но его никак не назовешь безродным космополитом. Он мексиканец до мозга костей и, как положено мексиканцу, весьма набожен. В маленьком чуланчике, где хранятся метла, у него оборудован алтарь, на манер тех, что мексиканские шоферы устраивают у себя под лобовым стеклом. Стоит ли говорить, что святой, которому он возносит молитвы — это именно святой Себастьян? Конечно, на алтаре у него найдется и изображение Святой Девы Гваделупской напомню, речь все-таки идет об истинном мексиканце, — однако главная фигура, разумеется, это пронзенный стрелами римский легионер со страдальческим лицом, что вполне понятно, учитывая обстоятельства.
Теперь же я перейду к изложению одного печального события, которое имело место несколько лет назад и чуть не погубило наше небольшое, но преуспевающее заведение.
Все началось с того, что шефу пришла в голову фантазия заглянуть не куда-нибудь, а в государственный ломбард. На вопрос «зачем» ответа я дать не могу, это находится за пределами моего понимания. Вероятно, не обошлось без влияния американских подружек его супруги, уверенных, что ломбард — кладезь всякого рода колониальных украшений. В числе выставленных на продажу лотов был набор разномастных скобяных изделий — совершенно никому не нужных и потому отдаваемых за бесценок. А в лаборатории, надо сказать, таким штукам всегда найдется применение — тут прикрутить, там зажать; словом, когда шеф увидел эту кучу металла за полпесо, он счел ее выгодным приобретением.
В куче был преимущественно хлам вроде рамок для фотокарточек, огрызков меди и дешевой бижутерии, но шеф положил глаз на железные пруты. Как раз такие были нужны ему для сборки нового осциллографа. Осциллограф этот расположили ровно напротив двери в чуланчик, который Себастьян использует для хранения своих рабочих принадлежностей и отправления культа.
Атрибутом идеального ученого является совершенная беспристрастность суждений, однако на протяжении всей своей карьеры — а это более сорока лет на трех континентах — я идеального ученого не встречал. Меньшее из желаний, кои движут человеком науки, — получить результат, пригодный для публикации. Но главное из желаний — доказать, что профессор такой-то из Патагонского университета с последним своим заявлением сел в лужу.
Как бы я ни восхищался своим мексиканским коллегой, не могу не признать, что и ему эта человеческая слабость присуща в полной мере. О нет, он любит позлорадствовать не меньше любого другого человека, а за долгую и успешную научную карьеру поводов для злорадства у него было предостаточно.
Незадолго до событий, которые я намереваюсь описать, профессор Хальбвиц — прежде работавший в Шпицбурге, но после вынужденного отъезда с родины принятый в Патагонский университет — опубликовал работу о нервной проводимости. Ряд ее положений вызвал у моего друга резкое несогласие. И оспаривать их он начал с того, что в патагонском эксперименте использовался усилитель немецкого производства, который не выдерживает никакой критики по сравнению с применявшимся у нас американским аппаратом.
Действительно, несовпадение результатов, полученных у них и у нас, было совершенно очевидно. Также он выразил сомнение в качестве применявшихся Хальбвицем электродов. Надо заметить, что «плохие» и «поляризованные» электроды были и остаются излюбленным аргументом в спорах электрофизиологов.
Вскоре уже вся лаборатория знала, что битва между шефом и герром профессором Хальбвицем развернулась не на жизнь, а на смерть. Самые циничные из наших молодых коллег делали ставки на исход, причем ставки немалые — очевидно, потому, что шеф чаще всего выходил в таких случаях победителем. Однако Себастьян наш, как человек степенный и благородный, не мог выражать чувства по поводу происходящего столь примитивным и недостойным путем. Шеф, вверенный попечению Себастьяна, шеф, являвшийся национальным достоянием Мексики, шеф, к которому Себастьян не раз приглашал цирюльника и чистильщика ботинок прямо в кабинет — к немалому его, шефа, смущению, — так вот, этот шеф не мог быть не прав и вместе с тем, вопреки всякой логике, остро нуждался в помощи небес для доказательства своей правоты. Не мне рассуждать о красноречии, с каким Себастьян взывал к своему святому — где уж с моими скромными лингвистическими способностями отдать должное красотам его испанского. Так или иначе, результаты истовых молитв не заставили себя ждать. Мексиканские электроды работали превосходно, американские усилители функционировали так, что целая комиссия Эдисонов не нашла бы, к чему придраться. Работа шла гладко, и герр Хальбвиц, казалось, уже был обречен низвергнуться обратно в надмирную тьму, откуда и явился.
Увы, как бы ни были убедительны получаемые нашей лабораторией результаты, они не имели никакого эффекта на поток публикаций из Патагонии. Герр профессор Хальбвиц штамповал одну статью за другой, упорствуя в своих совершенно бездоказательных утверждениях. Противостояние растянулось на долгие месяцы и наконец привлекло внимание наших коллег из нью-йоркского Института Морганбильта. У шефа там был старый друг, доктор Шлималь, и он вызвался повторить наш эксперимент. Мы пребывали в полной уверенности, что наши результаты полностью подтвердятся, однако вскоре получили из Нью-Йорка весьма неожиданное письмо. Доктор Шлималь, рассыпаясь в извинениях, писал, что не смог воспроизвести наших показателей, вероятно, ошибочно поняв условия нашего эксперимента, и его результаты совпадают с теми, что фигурируют в патагонских публикациях. Подробное письмо с нашей стороны ничуть не улучшило ситуацию — выяснилось, что Шлималь с самого начала все верно понял и действительно повторил наш эксперимент. Положение было чудовищным. К тому моменту противостояние двух ученых уже перешло на личности. В аргентинской газете вышла статья о тлетворном влиянии Северной Америки на мексиканскую науку и о том, что государственной задачей Аргентины должно стать утверждение своего превосходства во всех сферах интеллектуальной деятельности. За ней последовала довольно шовинистическая статья в «Вестнике американской медицинской ассоциации», содержащая пренебрежительную оценку всех успехов латиноамериканских стран на научном поприще.
А мы продолжали получать те же результаты. Нервы у шефа натягивались все сильнее. И не избежать бы взрыва, если бы не удачное стечение обстоятельств: как раз в этот момент другой наш эксперимент в совершенно иной области увенчался успехом, и это спасло репутацию лаборатории. И все же по сей день имя профессора Хальбвица здесь стараются не упоминать, слишком уж это унизительно.
Тогда у нас не было ни намека на понимание, как все это могло произойти. А потом вскрылся любопытный факт. Шеф заглянул в ту самую приобретенную в ломбарде коробку со скобяным ломом, намереваясь перебрать содержимое и выкинуть ее к чертям, и вдруг обнаружил на дне пожелтевший листок, завалившийся меж двух металлических пластин.
Из написанного на листке следовало, что коробка принадлежала мексиканскому священнику и заключает в себе то, что он извлек из развалин од