За край познания — шаг робкий, И сразу чудится порой, Что жизнь — две запертых коробки, И в каждой — ключик от второй.
Глава двадцать первая
Сон: я заблудилась в лесу, где нет никого, кроме меня. Я слышу странные перешептывания, за которыми пытаюсь следовать, хотя знаю, что это бессмысленно. Вскоре я набредаю на коттедж: снаружи — дикие розы, стены — зеленые от плюща. Я думаю: это сон, поэтому я могу войти в этот коттедж: самое обычное дело поступить так во сне. Войдя, обнаруживаю, что изнутри стены покрыты буквами и символами. Алеф-нуль — тут как тут, повторяется, как узор на обоях по всей прихожей. Числа из моего кулона — тоже здесь: 2,14488156Ех48. В остальном прихожая как попало украшена образами и идеями прошедшей недели: Зеленый Человек, код «Попс», диаграмма с семинара Марка Блэкмена.
Войдя в гостиную, вижу, что она обставлена как библиотека. Вдоль стен — DVD, видеокассеты, книги. Мне вспоминается какой-то разговор: я заявляла, что у меня нет таких коллекций и что я ничьими не интересуюсь. Однако эта меня впечатляет. Все фильмы — мои любимые, или моих стариков. Математические фильмы, военные фильмы, дешифровочные фильмы и фильмы, от которых плачешь, потому что мир изменился и люди больше не помогают друг другу. Я смотрю на одну из полок и понимаю, что вижу дедушкину коллекцию книг. Книги о Гёделе, книги об астрологии, цветах и алфавитах. Биография человека, восстановившего древний язык по жалким обрывкам, и дедушкина самая зачитанная «кодовая» книга: «Секретно и срочно: история о кодах и шифрах» Флетчера Прэтта. В этой монографии, опубликованной в 1939 году, есть дедушкина любимая таблица частот букв в английском языке.
На другом стеллаже — тоже книги, и до меня доходит, что все они — мои. Мэри Шелли, Эдгар Аллан По, Г. Дж. Уэллс, Жюль Верн, Сэмюэл Беккет, Рэймонд Чендлер, Уильям Гибсон, Умберто Эко, Мардж Пирси, Маргарет Этвуд. Наборы, созданные мной для «Попс», тоже здесь, но они другие. Вместо цветастых коробок с логотипом компании материал теперь содержится во взрослых книжках с моим именем — Алиса Батлер — на корешке. На миг я ощущаю себя писателем; всегда хотела узнать, каково это. А потом вдруг все становится странно. Я осознаю, что этот коттедж находится внутри моего мозга, и думаю: внутри своего мозга, скорее всего, бродить опасно, даже если он замаскирован под коттедж, а ты объективно находишься внутри сновидения.
На полу лежит одинокий деревянный кубик, на двух гранях — буква «А». Остальные четыре пусты. Если не считать кубика на полу, здесь абсолютный порядок, но я думаю: надо прибраться! Надо, чтобы во всем этом появился какой-то смысл! Надо сматываться отсюда. Я изо всех сил сосредотачиваюсь, почти медитирую, и комната плавится, превращаясь в код. Я недоумеваю, куда они улетучиваются — коттедж и его содержимое, — а потом осознаю, что они заполняют пустые грани деревянного кубика. Непонятно, как это происходит; чуток погодя я моргаю и обнаруживаю, что процесс завершен, коттедж исчез, и я снова одна в лесу. Я трогаю кулон, как делаю всегда после каких-нибудь драматических или опасных происшествий, и обнаруживаю, что он изменил форму. Я в бешенстве вытаскиваю его за цепочку и вижу, что теперь на ней вместо фермуара с числом внутри — маленький деревянный кубик, и на шесть его граней нанесена вся информация из коттеджа. И хотя я наизусть знаю код кулона и ничего, по сути, не потеряла, я кричу нет! так громко, что голос мой эхом разносится по лесу, и птицы слетают с деревьев, точно пыль, выбиваемая из старого дивана.
Я просыпаюсь среди ночи. Дрыхла несколько часов. С мутной головой и сиплым горлом я подумываю встать, но у меня почему-то не выходит, так что я просто лежу пластом на своей кровати в комнате 23, скорбя по себе. Интересно, заглянет ли хоть кто-нибудь утром, или, как обычно случается в наши времена, мне придется болеть в одиночестве без чьей-либо помощи и утешения? Даже Атари чаще всего не очень обращает внимание, если я больна. На языке Пауля Эрдёша, кошки — боссы, а не рабы. Фу, какая ты жалкая, Алиса. В любом случае, толку ноль. Быть жалкой полезно, только если кто-нибудь наблюдает. Все тело болит; я встаю и набираю стакан воды из-под крана. Беру с полки книгу и заваливаюсь обратно в кровать. Здесь холодно, а может, это просто лихорадка. Наверное, стоит что-нибудь от нее принять.
Что у меня есть с собой? Чуть-чуть Arsenicum, чуть-чуть Lycopodium, чуть-чуть Nux Vomica и чуть-чуть Gelsemium.[87] Хм-м-м. Не такой уж богатый выбор, учитывая, что существуют десятки тысяч гомеопатических снадобий. Но меня морозит, и по-прежнему все время хочется прибраться. Я что, нервничаю из-за будущего? Нет. Думаю ли, что могу умереть от этой болячки? Да, хотя это иррационально. Каждый раз, простыв, я боюсь умереть. Привередливость, как и холод, подразумевают и Arsenicum, и Nux. Однако я не особо сердита или раздражена (Nux), а страх смерти — это определенно Arsenicum. Я не так беспокоюсь, как обычно бывает от Arsenicum, но все равно принимаю 200 микрограммов и, даже не глянув на книжку, засыпаю опять.
К летним каникулам я факторизовала столько чисел, что чуть не спятила. Прошу двухнедельный перерыв. Однако, по мнению дедушки, я сделала достаточно, и он на неопределенный срок вообще снимает меня с проекта. Бабушка одобряет, что он освободил меня от этого титанического труда: теперь у меня будет «нормальное лето», как у «других детей». Я радуюсь: можно плюнуть на остаток работы, — но стоит каникулам начаться всерьез, и у меня внутри все ноет: я оставила что-то незаконченным. Ненавижу это чувство. Словно прогуливаешь школу в день контрольной: ни тебе испытания, ни приятного ощущения, что оно позади.
На день рождения старики преподносят мне празднично обернутые коробки: новую шариковую ручку для школы (в этом году я перехожу в единую среднюю, по поводу чего взволнована/нервничаю), книгу о пернатых в естественных условиях, выпущенную Королевским обществом защиты птиц, набор моих собственных столбиков для крикетной калитки, кружку с портретом Дэвида Гауэра,[88] кассетный плейер со встроенным радио и серебряные электронные часики. Это самый богатый улов подарков за всю мою жизнь! Может, все оттого, что мне простое число лет. В минувшем году дедушка объяснил, что я родилась простого числа простого месяца, но, разумеется, тогда мне было десять: 2×5. Теперь я вся насквозь простая! Я заканчиваю открывать свои подарки, и бабушка растолковывает, что за большущий ящик для чая дедушка затаскивает в гостиную.
— Это от твоей мамы, — объясняет она. — Книги. Дневники. Не знаю, может, ты еще слишком юна… но она очень настаивала, чтобы ты получила их в свои одиннадцать. Так что вот.
Дедушка доволакивает ящик до центра комнаты, разгибается и стоит, смотрит на него, слегка отдуваясь. Я не знаю, что творится с моим лицом. Мама? Умереть не встать.
— Ну что ж… — говорит дедушка.
И я думаю, это «ну что ж» означает, что мне придется ознакомиться с содержимым ящика прямо сейчас, причем оба они будут на меня смотреть. Вместо этого старики слегка озабоченно переглядываются и выходят из гостиной.
О боже. Я сижу и таращусь на ящик, сама не зная, что делать. Понятия не имела, что мама оставила для меня какие-то вещи. Почему мне раньше никто не сказал? Когда я еще жила с папой, я бы все отдала, чтобы прикоснуться хотя бы к локону ее волос. Если бы я нашла хоть что-то — одну сережку, тонкий браслетик, крохотный оторванный уголок старого списка покупок, — я бы хранила это бережнее, чем что угодно во всей своей жизни, бережнее даже, чем кулон. Но никогда ничего не находилось. Как будто моя мама была привычкой, которую папа бросил, каждый мельчайший след ее существования был уничтожен — и недели не прошло после ее смерти. Когда я вернулась в квартиру (я тогда гостила в старом доме бабушки и дедушки, в городе), все, связанное с мамой, исчезло. Все. Не осталось ни лифчиков, ни книжек, ни изжеванных старых шариковых ручек, ни серого хлеба из непросеянной муки, ни открыток с балеринами, ни жестянок с мятными конфетками, ни горшков с растениями, ни кассетника, ни пленок, ни записных книжек, ни яблочных огрызков, ни помады, ни скрипки, ничего. И он думал, я не замечу.
А теперь — вот это. Целый ящик вещей, которые она трогала; книги, которые она взаправду читала. Дневники? Представьте себе. Широко распахнув глаза, я приближаюсь к ящику. Крышка снята. Черт меня побери! Здесь не только книги. Здесь есть плюшевый мишка, старый и потрепанный, его голова торчит из стопки романов. Кассета, на которую, как я позже выясню, записана с радио серия скрипичных концертов. Остаток деньрожденного утра я провожу, медленно и осторожно перенося свое сокровище наверх — маленькими удобными кучками. Потом перетаскиваю пустой ящик и вновь наполняю его стопками книг. Мишка теперь сидит на моей подушке. Я слушаю кассету на своем новом стерео. Ни одну из книжек я еще не открывала.
Я вообще ничего не знаю про свою маму. Когда она умерла, спросить было не у кого. Все были ужасно подавлены — куда уж там я со своими вопросами! — поэтому я просто приучилась молчать. Может, все думали, что я слишком маленькая и не пойму. Вот отчего я удивляюсь, когда сегодня старики вдруг предлагают рассказать мне все, что я захочу о ней узнать.
— Правда, Алиса, — нежно говорит бабушка за ланчем. — Все, что угодно.
— Она любила математику? — Только это мне и приходит в голову.
Они оба смеются.
— Ох, нет, — отвечает бабушка. — Даже через свою музыку не полюбила. Ни на вот столечко ею не интересовалась.
Вид у дедушки слегка опечаленный, так что я больше ничего не спрашиваю. После ланча он садится за вычисления по «Манускрипту Войнича», а бабушка надевает шелковый шарф и отправляется к бабушке Трейси, чтобы приготовить «чай» для моей деньрожденской вечеринки.
Весь день я валяюсь на кровати, листая романы и книжки про музыку. Даже не уверена, что хочу теперь вечеринку, но здание ратуши забронировано, приглашения разосланы, «чай», поди, уже готов и едет к ратуше — фарфоровые тарелки в цветочек, обтянутые прозрачной пленкой, и кувшины с оранжадом. При одной мысли об этом у меня сводит живот. Я умоляла и умоляла о такой вечеринке, потому что у всех моих друзей они бывают, но из тех, кого я пригласила, мне вообще-то никто не нравится. Придет ли хоть кто-нибудь из школьных? Мне вернули семнадцать пригласительных открыток — все с узорчиками из божьих коровок, они мне очень понравились, когда я выбирала открытки в «Вулворте», хотя, по размышлении, слегка отдавали ребячеством, — а ведь разослала я всего двадцать пять. Плюс это было до того, как мы разбежались на каникулы, так что, может, все просто забыли. Старики не согласились на профессиональную дискотеку, только на ратушу, поэтому за музыку будет отвечать дедушка — крутить пленки (в основном одолженные у Рэйчел) на моем кассетном плеере. Не обернется ли это катастрофой? Мальчики тоже придут. А это не обернется? Сколько разных катастроф может случиться на одной вечеринке? Хоть бы это чья-нибудь вечеринка была, не моя.
В конце концов на мне мое синее платье и красные теннисные туфли. Не уверена, что они сочетаются, но мне как-то все равно. Я расчесываю волосы и аккуратно заплетаю их в две косички, как делала всегда лет эдак с шести. Потом протираю лицо фланелькой и иду вниз. Дедушка все корпит над «Манускриптом Войнича».
— Пора, — говорю я.
Деревенская ратуша — словно ведьмин домик: маленькая, серая, островерхая и вся увита ползучими растениями. Входишь через огромную, скрипящую деревянную дверь, которую можно держать открытой на здоровенном медном крюке (это хорошо, потому что дверь такая тяжелая, а пружина такая тугая, что легко может пришибить ребенка насмерть, если захлопнется). Дверь ведет в крохотное фойе, темное, все в паутине, со ржавыми крючками для пальто и метлой в углу. Потом через другую дверь — тонкие деревянные филенки — попадаешь в самый зал ратуши. Он хранит в себе воспоминания о бинго, турнирах по бриджу, шахматном клубе (основанном дедушкой, но уже закрывшемся), «Брауни», скаутах, «гайдах»,[89] «Мальчишеской бригаде», «Девчоночьей бригаде», клубе «Лесной народец» — его тоже больше нет, — театральном обществе «Синий чулок», «Институте женщин» и «Любительском оперном клубе». Каждый вторник вечером здесь упражняется местная рок-группа. Даже наш дом, который в полумиле от ратуши, сотрясается от их грохота. В группе поет девушка, которая всегда одевается в черное. А еще она курит длинные тонкие сигареты. Когда я увидела ее в первый раз, мне так захотелось ею стать, что у меня две недели болел живот. Она тащила с собой электрогитару.
От солнца, сквозящего днем в окна ратуши, кажется, будто с небес опускается что-то огромное; так и представляешь себе, что внутри у этой громады — пыльная буря, и в ней ангелы играют на арфах. Прямо за дверью в зал, шагах в двадцати, находится сцена из темного блестящего дерева. Ребенок не смог бы вскарабкаться на сцену из зала; слишком высоко. Так что если совсем приспичит на ней оказаться, надо будет преодолеть лабиринт из маленьких задних комнат — кухню, гримерку, гардеробные, чулан с метлами и склад — и лишь тогда окажешься у двери на сцену, за которой — семь сияющих деревянных ступенек, ведущих наверх. Было время, я ходила сюда к «Брауни»; вот откуда я все это знаю.
На моей вечеринке все хотят попасть на сцену. В своем синем платье я — королева всех хозяек, потому что мне одной ведомы ее древние тайны. Пока взрослые, болтая, стоят вокруг раскладных столиков, а моя бабушка с видимым удовольствием созерцает геометрию деньрожденного угощения (прямоугольные сэндвичи с джемом, сырные футбольные мячики, идеально сферические, словно Римановы ноли, желе в эллиптических формочках), все мы дружно снимаем обувь и крадемся сквозь заколдованные переходы, поднимаемся по семи волшебным ступенькам, а затем с полчаса, скользя чулками, гоняем взад-вперед по сверкающей сцене. Мой дедушка врубает мой новый кассетный плеер и выбирает пленку из коллекции Рэйчел. Первые пять или шесть песен — свежие хиты, которые все знают из еженедельных радиочартов. Я и мои гости придумываем игру: стоим на самом краю сцены, дожидаясь кульминации песни, и все одновременно спрыгиваем вниз. Кажется, источником вдохновения послужило нечто под названием «Ребятки из царства славы», хотя я не знаю, что это такое. Спрыгнув со сцены, мы тут же снова наперегонки бежим через закулисье, почти забыв о тамошних призраках, готовые спрыгнуть в кульминационный момент следующей песни. Даже мальчики с нами играют! Неужели у меня лучшая вечеринка в жизни?
Рэйчел, вернувшаяся на лето из интерната, — однозначно самая изощренная личность из собравшихся. Она — аутсайдер и единственная, кто не ходит в мою школу (из которой, как и из «Брауни», я вообще-то ушла, хотя еще сама не освоилась с этим фактом), и, по неписаным детским законам, она не должна быть «своей»: никто не должен с ней разговаривать или подходить слишком близко — вдруг еще подумают чего. Однако за время, проведенное в интернате, в Рэйчел появилось что-то особенное. Она ходит легко, будто плывет, и иногда подводит глаза тушью. Она — словно ребенок-призрак из кино. Когда начинается первая из двух медленных песен, Рэйчел идет выбирать мальчика для белого танца. И поскольку она и Роберт, самый приметный парень из моего класса (у Рэйчел еще и безупречный вкус), пускаются медленно кружиться, все остальные занимаются тем же. При мысли так близко прижаться к парню мне делается как-то не по себе, но моим партнером по белому танцу вдруг оказывается единственный мальчик из класса, который мне нравится. Его зовут Алекс, и он соображает в математике. Вдобавок он — русский!
— У тебя совсем нет родителей? — спрашивает он.
Мы топчемся на одном месте, акцент у Алекса круглый и мягкий, как пончик. Положив голову ему на плечо, я шепчу в ответ:
— Да, совсем.
— У меня тоже, — говорит он. — Совсем никаких.
Позже Алекс целует меня в щеку. Рэйчел, конечно, целует Роберта в губы.
Той ночью я засыпаю с маминым мишкой, и я счастлива.
Часов в десять утра в воскресенье я просыпаюсь оттого, что кто-то колотит в дверь. Это Бен с подносом в руках.
— Завтрак, — объявляет он, входя за мной в комнату.
Я заваливаюсь обратно в постель, а он ставит поднос на столик и начинает сновать вокруг меня, словно какая-то приходящая домработница — раздергивает занавески, приоткрывает окно, и, наконец, склоняется, чтобы слегка взбить подушки у меня за спиной. Потом кладет поднос мне на колени. Я еще толком не проснулась и таращусь на Бена сонными глазами, не понимая, почему он это делает, но я все равно благодарна. По правде сказать, настолько, что в глазах слезы. Не плачь, Алиса. Никогда не плачь.
— Спасибо, — говорю я.
— Зови меня просто Сестра Бен, — говорит он с ухмылкой. — И прости, вчера у меня было дерьмовое настроение. Разумеется, я по-прежнему хочу подцепить все твои болезни.
Он вчера был в дерьмовом настроении? Вот ведь: я так расхворалась, что даже не заметила.
Я смотрю на поднос. Заварочный чайник с крутым кипятком, несколько разных пакетиков чая, кружка, два узеньких кувшинчика молока, пиала, две мини-коробки овсяных хлопьев, тарелка с двумя тостами из непросеянной муки, крохотное блюдце с двумя подушечками масла, маленькая банка мармита и несколько джемов на выбор.
— Я не знал, ешь ли ты мясо, или ты вегетарианка, или вообще веган, — говорит Бен. — Тут есть молоко — простое и соевое. Соевое — в бледно-голубом кувшине. Еще я не знал, надо ли масла, так что на всякий случай принес. Вроде ты вчера мазала им булку, хотя я не вглядывался.
— Я вегетарианка, — говорю я, сонно поливая водой из чайничка один из пакетиков: зеленый с лимоном. — Новообращенная, и все благодаря тому непристойному рагу, которое давали в прошлую субботу.
Бен улыбается:
— На вид была та еще дрянь. А на вкус?
— Ой, я даже не пробовала. Я вообще-то стала вегетарианкой именно потому, что заявила, будто ею являюсь, лишь бы меня пощадили и не заставили это есть. Это было в тот день, когда мы с Дэном пили красное, а ты смотрел на меня с осуждением.
— Я хотел взглядом сказать не «я тебя осуждаю», а «я хочу с тобой переспать».
— Правда?
— М-м-м.
— О. — Я улыбаюсь, потом неловко смотрю на два кувшинчика с молоком. Интересно, на что похоже соевое? — Судя по всему, тут полно веганов, — непринужденно замечаю я; разум упорно не желает просыпаться — знает, что его ждет полное осознание того, как ужасно я выгляжу и пахну, почти сутки провалявшись в коме.
Кажется, от этого известия он слегка вздрогнул.
— Кто тебе сказал?
— Шеф-повары.
— Я — веган.
— Ох. — Я принимаюсь намазывать тост маслом. — И что это на самом деле означает?
— Что я вообще не ем продуктов животного происхождения.
— Как, ни сыра, ни молока, ни масла?
— Верно.
Я собираюсь было сказать что-нибудь вроде: ну а что же ты тогда ешь? Или: разве это не задалбывает? Или: я бы никогда не смогла отказаться от сыра. Однако подозреваю: такие замечания веган наверняка сочтет довольно тривиальными. С точки зрения логики, Бен должен есть кучу всего, иначе зачахнет или вовсе умрет либо от голода, либо от скуки, так что я ничего не говорю и в смутном недоумении мажу тост: что может быть дурного в масле? Потом вдруг думаю о Гёделе, заморившем себя голодом насмерть, и представляю старика в сером домашнем халате: он рассматривает содержимое кладовки и понимает, что ни к чему не может притронуться. От Гёделя я перехожу к Вирджинии Вулф, и размышляю про ее метод суицида — безмолвный и влажный. Что она ела перед тем, как войти в воду? Или ей было все равно? В голове у меня бардак. Я могла бы весь день думать про самоубийства или безвременные кончины гениев, но, наверное, это не очень хорошая идея. Впрочем, мозг оказывается не так легко переключить, и я вспоминаю про беднягу Рамануджана, индийского математика, работавшего в Кембридже с Г. Г. Харди. Он был так несчастлив, так тосковал по родине, был так измучен попытками жить как вегетарианец в Кембридже двадцатых годов, что попытался броситься под поезд. От этой смерти его спасли, но потом его доконал туберкулез. Люди по сей день расшифровывают удивительные формулы из его записных книжек. Потом я думаю про Георга Кантора, выгоревшего в сороковник[90] и затравленного до сумасшествия людьми, не согласными с его идеями насчет трансфинитности.
Нездоровые мысли. Они у меня постоянно, когда я больна. Сегодня по крайней мере хоть горло не болит. Зато ноют руки-ноги, и голова тяжелая. Может, этого бы не было, прими я вовремя мышьяку? Вдруг до меня доходит: Гёделю не помешала бы чуточка мышьяка. Бен — в ванной, дверь закрыта. Слышу, как журчит и звякает стекло. Пару секунд спустя Бен возвращается в комнату со стаканом воды и тремя небольшими стеклянными склянками.
— Что это? — спрашиваю я.
— «Цветочные снадобья доктора Бака». Если засмеешься или назовешь меня хипом или пижоном, я уйду, — предупреждает он. — Когда я рос, мама давала мне цветочные снадобья, вот откуда я знаю, как они действуют. Я не увлекаюсь никакой безумной альтернативной медициной для среднего класса… я просто знаю, что эта штука работает, вот и все.
— Ладно тебе. Мне знакомы цветочные снадобья, — говорю я с улыбкой.
Разумеется, знакомы. Одна из дедушкиных ранних теорий насчет «Манускрипта Войнича» заключалась в том, что она — трактат о цветочных снадобьях, и моей работой было все про них выяснить для дедушки в местной библиотеке. Однако, став гомеопаткой, я к ним несколько охладела. Отчего-то гомеопатия казалась мне труднее и интереснее, плюс в ней были одновременно и математика, и поэзия. Только в гомеопатии существуют специфические лекарства для людей, которые считают себя стеклянными или имеют бредовую идею, будто торгуют свежими овощами, или будто бы обладают способностями к математике или, наоборот, ее боятся. Использование гомеопатии для решения проблемы (болезни) похоже на использование функций в математике. Если знаете, как это делается, можете ввести данные и получить толковый результат. В гомеопатии вы записываете все симптомы заболевания, выбираете самые важные (особенно ключевые ментальные), а потом ищете их в огромном «репертуаре» — как бы словаре симптомов и соответствующих снадобий. Симптомы в «репертуаре» разбиты по «рубрикам». В каждой — список средств, излечивающих описанный в ней симптом. Вы должны постараться найти то, что присутствует во всех выбранных вами рубриках. Потом сверяетесь по перекрестным ссылкам с materia medica — списком всех снадобий и их свойств, как бы обратной версией «репертуара», — и выбираете то, что лучше всех «подходит» пациенту.
Вот примеры рубрик из раздела «Разум» в моем «репертуаре»: «Умственное напряжение, беспокойство от», «Развлечения, отвращение к», «Зло, страх, что тебе причинят» и «Шум, склонность производить». От этих инверсий и характерного стиля девятнадцатого столетия (каким написаны все «репертуары») процесс выбора снадобья становится похож на взлом кода. Для того чтобы выбрать верную рубрику, прежде всего нужно обладать поэтическим воображением. «Принц, иллюзия, будто являешься» не означает, что пациент считает себя именно принцем. Необходимо проанализировать идею и понять, какой человек стал бы так про себя думать. Может, это очень амбициозная личность? Или, скажем, мегаломаньяк? Или бедняга, от которого родные ждут великих достижений? «Стекло, считает, что сделана из» не означает, что эта женщина думает, будто в самом деле состоит из стекла, а скорее подразумевает, что она ощущает себя хрупкой и ломкой, будто вот-вот рассыплется. Может, это несчастная, которой постоянно кажется, будто с ней вот-вот случится что-то плохое, или, скажем, она «слезает» с наркотиков и чувствует, что может «сломаться». Ментальные симптомы настолько важны в гомеопатии, что даже если вы лечите человека, ушибившего колено, нужно постараться оценить его психическое состояние, а уж потом что-нибудь прописывать. После дедушкиной смерти у меня начались ужасные мигрени. Около месяца я буквально жила на «игнации», классическом снадобье от чувства утраты и разочарования. Скорбеть о дедушке я меньше не стала, но мигрени и впрямь прошли.
Бен добавляет в стакан с водой по две капли из каждой склянки.
— Ну, так что же меня ждет? — спрашиваю я.
— «Рескью Ремеди», «Шиповник собачий» и «Яблоня дикая», — отвечает он.
Точно: у меня же в сумке есть «Рескью Ремеди»; я про него напрочь забыла.
— Потому что?..
— Потому что, э-э, ну… «Рескью Ремеди» я во все кладу. «Шиповник собачий» — это от покорности и апатии. «Яблоня дикая» — это для детоксикации, очень помогает при простудах и гриппе. А еще она полезна людям, которым постоянно хочется прибраться.
— Откуда ты все это знаешь? — удивляюсь я. — В смысле…
— Ну, я думаю, все мы тут слегка покорные и апатичные, — объясняет Бен. — Наверное, эту штуку стоило бы подмешать в цистерну.
— А про желание прибраться? — настаиваю я. — Откуда ты…
— Вчера, перед тем, как отрубиться в пабе, ты аккуратно поставила пиалу на тарелку и отодвинула их в сторону.
— Это потому, что я хотела положить голову на стол.
— Ох. Значит, ты не…
— О нет. То есть да. В смысле, когда я болею, у меня бывают приступы чистки и уборки. Я просто не поняла сначала, как ты мог об этом узнать. Я… Мы же друг о друге не так уж много знаем, правда?
Бен чуть печально улыбается:
— Да. — Судя по его лицу, он собирается сказать что-то интересное, а потом встает с кровати. — Пойду напущу тебе ванну.
— Ты вовсе не обязан… — начинаю я.
Но он уже скрылся.
Почему он так обо мне заботится? Я этого заслуживаю? Вероятно, нет. Наверное, скоро это закончится. Точно. Он еще несколько часов этим прозанимается (если мне повезет), а потом ему надоест. Обязательно постараюсь не слишком привыкнуть к его заботам. А кто, собственно, для меня Бен? Я думаю о том, что еще вчера списала его со счетов как парня с потрепанными научно-фантастическими романами рядом с матрасом на полу. Как «сестра Бен» вписывается в эту схему? Неужели я классифицировала его точно так же, как Киеран пытался классифицировать меня — всего лишь как коллекцию культурных объектов? Может, мне теперь стоит задать ему кучу вопросов про политику? Я зеваю. Я слишком устала. Когда моя ванна готова, я сползаю в нее, как будто она — новая форма сна, а потом читаю роман о сновидениях, пока Бен сидит у моей кровати, читая что-то про философию. То и дело он прерывается и спрашивает — как ты там? — и я заверяю его, что я о'кей. Однако он не уходит до самого ужина, а потом возвращается с новым подносом.
Глава двадцать вторая
В ночь с воскресенья на понедельник я никак не засну. Может, слишком долго продрыхла днем. Как бы то ни было, мозг отключаться не желает, и меня одолевают разные мысли. Например: от моего неизвестного корреспондента до сих пор нет ответа. Болезнь как-то ослабила мою уверенность, что все эти игры мне по плечу. Пытаясь поудобней устроиться в кровати, я представляю себе, что бегу, и немедленно захожусь кашлем. Бегать в таком состоянии я бы не смогла. Пока я тащилась до ванной, мне чуть не стало дурно. Когда я знаю, что не смогу убежать, я чувствую себя уязвимой. По мне, гораздо лучше умереть на бегу, чем, скажем, во сне или стоя в полной беспомощности. Мне бы хотелось быть личностью, которая сопротивляется до конца. В этом состоянии сопротивление невозможно.
Я тоскую по своим старикам. Тоскую по коту. В параллельной вселенной я — дома, я сплю, и мне снятся тревожные сны о завтрашней презентации эскизов моего набора для выживания. Какая вселенная реальнее? Та или эта? Где я сделала выбор, после которого, крутясь, влетела в эту версию своей жизни — вместо той, что была раньше? Пришлют ли мне завтра тайное послание? Придет ли Бен? Смогу ли я вернуться к семинарам по идеации или по-прежнему буду слишком хвора? Не то в три, не то в четыре я наконец вырубаюсь, но у меня такой жар и так расходились нервы, что нормально спать вообще не получается.
Около половины восьмого Бен является с очередным подносом, а потом уматывает на первый утренний семинар. Сонными словами я прошу его сказать «им», что я заболела. Не знаю, кому он это передаст и как они отреагируют. К завтрашнему дню я вполне поправлюсь и вернусь; я в этом уверена. Но сегодня я прочно увязла в кровати со своим кашлем, нездоровыми мыслями, парочкой книжек и коробкой бумажных салфеток. На ближайшее время мой мир — эта койка.
В одиннадцать раздается стук в дверь. Бен! — думаю я, но — черт! — это Жорж, стоит у порога в дорогом на вид сером костюме и черной рубашке «поло». Я вдруг ощущаю, какая неряшливая и маленькая у меня комната — словно вагон поезда, куда он войдет, даже не обратив внимания. Я кажусь себе наркоманкой или бродяжкой, которую он даже не заметит.
— Привет, — говорит Жорж.
Чувствую, что краснею. Глупо, глупо.
— Извините, — говорю. — Я немного…
— Мне сказали, вы нездоровы.
Я забуриваюсь обратно в постель; укрыться бы так, чтоб только нос торчал.
— Да. Слушайте, я…
— Жаль это слышать, — твердо перебивает он.
Что я собиралась сказать? Наверное, мягко намекнуть, что, мол, «потеряла» номер его мобильника. Может, это хорошо, что он меня заткнул. Всем известно: люди никогда не теряют номер, который хотят сохранить. Если кто-то вам скажет, что потерял ваш номер, — значит, ему было наплевать и он его куда-то засунул, или, если тут замешан секс, это значит, что у него вроде как было предложение получше, но что-то не срослось. Обычно ваш номер спрашивают снова, если вы — запасной вариант, и если кто-то не желает чуть-чуть напрячься и сохранить ваш телефон, тогда он вас вообще-то не достоин. Жорж, разумеется, все это поймет. Чего он не поймет и чего я никогда не смогу ему объяснить — что я сожгла его номер из-за легкого умственного расстройства, комбинации страха и желания все поджигать. Я хочу (хотела) Жоржа, но знаю, что не хочу/не могу его хотеть. Что за хуйня творится с мозгом? Господи Иисусе, хреново мне.
— Я еду назад в Лондон, — говорит Жорж. — Потом — дальше, в Нью-Йорк. Я подумал, может, вы захотите присоединиться.
— Прошу прощения? — Я странно дергаю головой, присматриваясь получше. — Но я… я не могу… — Тут у меня начинается припадок кашля, и я тяну руку к стакану. — Жорж… — Теперь опять мягко.
В этой комнате ему не место. В своем костюме он выглядит как администратор, каковым и является. Он — учитель, пришедший к ученику, родитель, пришедший к ребенку, врач, пришедший к больному. Он хмурится.
— Жорж, я не могу… — вновь начинаю я.
— О боже, Алиса. Пожалуйста, давайте без драматизма. Мы оба знаем, что… ну, с этим все кончено. Я знаю, теперь вы встречаетесь с Беном, и это замечательно. Мои поздравления! Вы — прекрасная пара. Я просто предлагаю подбросить вас в Лондон, предлагаю как ваш босс, которым по-прежнему остаюсь. Вы больны и, судя по всему, больше не сможете участвовать в процессе. Компания организовала мне машину на вторую половину дня. Водитель довезет меня до аэропорта, а потом может закинуть вас домой.
— Я лучше останусь, — смущенно выпаливаю я. — Я… у меня возникла идея. Я хочу над нею здесь поработать.
— Идея?
— Да. Товар для девушек-тинейджеров. Я думаю… думаю, из этого может что-то выйти.
Тут уж я точно хватаюсь за пустое место. Да, у меня мелькнула смутная идея — ночью, когда я беспокоилась о своем таинственном корреспонденте, нет, чуть позже, но до того, как затосковала по коту. Но в самом деле, почему я хочу остаться? Мне что, нравится эта комната? Я наслаждаюсь заботливостью Бена? Боюсь одиночества? Может, я просто ощущаю себя особенной — раз меня выслали сюда, в Дартмур. А может, кайфую от свежего воздуха. Сама не знаю. Но я не хочу ехать домой и определенно не хочу оказаться в очередной служебной машине с Жоржем, особенно когда я в таком виде/состоянии. Может, меня остается только пожалеть, но такие вот, блин, дела. Может, мне и впрямь досадно, что я сожгла его номер. А может, и нет. В данный момент я точно не в том положении, чтобы судить.
— И она, эта идея, будет впечатляющей? — говорит Жорж.
— Возможно.
Он подходит к тумбочке у кровати и берет одну из Беновых бутылочек с цветочными снадобьями. Разглядывая ее, морщится, потом ставит на место. Философская книга Бена — тоже тут, и я замечаю, что Бен отметил место закладкой, а не подогнул угол страницы. Я вдруг понимаю, что он устроил тут себе маленькое пространство из своей книги и своих цветочных снадобий, а это означает, что он определенно вернется. Он вернется со своим серьезным лицом и темными бровями, и будет за мной ухаживать.
— Примите каких-нибудь антибиотиков, ради бога, — говорит Жорж. — Я организую вам врача. Если через пару дней не поправитесь, вам придется оставить этот проект. О'кей?
Он рассматривает эту комнату точно так, как я мысленно рассматривала комнату Бена. Я что, ненавижу его за это? Ненавижу ли я его за то, что он фривольный, а не серьезный, властный, а не асоциальный, практичный, а не загадочный? Что же в нем все-таки есть? Жорж — из тех, кто уходит и больше не возвращается. Это читается в его глазах. Однако в его глазах можно прочесть кое-что еще: существует и исключение. В этом мире есть женщина, к которой Жорж всегда вернется, ради которой сделает что угодно. Наверное, быть этой женщиной, вдруг доходит до меня — все равно что быть первым Римановым нолем, обнаруженным не на линии. Будь вы этой женщиной, Жорж искал бы вас год за годом. Вы стали бы решением немыслимо сложной задачи, причем с вероятностью меньшей, чем шанс одновременно выиграть в лотерею и получить подряд несколько ударов молнии. Возможно, это-то в нем и влечет. Представьте, что значит стать для кого-то столь ценной. Наверняка это было бы невероятнейшее ощущение. Я нарочно смотрю на Жоржа пустыми глазами, надеясь, что он заполнит эту пустоту чем-нибудь интересным или теплым.
— О'кей? — повторяет он.
— Ладно, — отвечаю я.
— Хорошо.
— Жорж?
Он уже на пути к двери.
— Да, Алиса?
— Боюсь, я потеряла номер, который вы мне дали, и…
— Возможно, оно и к лучшему, — говорит он. — Постараемся ограничиться работницей и боссом, ага?
Рабыней и боссом, думаю я, когда он выходит. Опять Эрдёш. Конечно, я упустила шанс сделать так, чтобы я была боссом, а он — рабом. А может, такого шанса вовсе и не было. Со слезами на глазах я оседаю в кровати, душу будто режут лезвия бритвы. Слезы = унижение. Лезвия бритвы = предательство (где предатель — я, и я даже не знаю, почему). Когда во время ланча приходит Бен, я притворяюсь, что сплю.
В моей новой школе — четыре дома. У каждого есть название и свой условный цвет. Названия географические, почему — непонятно. Ни в одном из этих мест я никогда не бывала; думаю, их и поблизости-то нет. «Глостер» — желтый, «Виндзор» — красный, «Йорк» — зеленый, а «Букингем» — синий. Я учусь в «Виндзоре». Алекс — не то чтобы я так уж сильно этим интересовалась, — в «Йорке». Названия классов — особый код. Мой зовется 1ВП; это значит, что я учусь первый год в «Виндзоре», а мою классную руководительницу зовут миссис Пирсон (отсюда «П»). Я очарована этим методом нумерации и много о нем думаю. Если миссис Пирсон умрет (а она ездит на такой ржавой развалюхе, что, пожалуй, это вполне вероятно) — что, придется искать другую классную с фамилией на «П»? Или класс переименуют?
Моя школьная форма — трапециевидная темно-синяя юбка чуть ниже коленок, белая блузка, джемпер цвета «электрик» и полосатый галстук — «электрик» и желтый. В третьем классе нам разрешат носить темно-синий джемпер. Жду не дождусь! Почти все девчонки в моем классе, как и я, неуклюжие и чуть потерянные. А вот некоторые, кажется, умудренные — дальше некуда. Юбки у них не трапециевидные, до коленей, а короткие, плиссированные. А еще они пользуются ароматическими ластиками (похоже, все они их коллекционируют), блеском для губ с запахом фруктов (то же самое), пеналами в форме зверушек или плиток шоколада, и джемперы у них мешковатые, а не такие, какие носим мы, — специально для 11–12-леток, слишком в обтяжку, слегка царапучие. Откуда эти девчонки набрались таких премудростей? Может, все они еще до школы были друг с дружкой знакомы? Хотя это вряд ли, потому что я точно знаю: Эмма, с которой мы вместе учились в начальной, никого из своей нынешней компании раньше в глаза не видела. Наверное, они отродясь — элита, эксперты моды, которые знают, как достичь популярности и где купить нужные штучки.
За первую неделю я совершаю все, о чем меня предупреждали бабушка с дедушкой. Я теряю авторучку и — о чудо! — нахожу ее снова. У меня еле получается найти классные комнаты, номерами которых я аккуратно заполнила расписание. А еще я учусь вещам, о которых старики не говорили. Ни у кого нельзя спрашивать, как куда пройти, — оказывается, иначе тебя наверняка пошлют в какое-нибудь абсолютно идиотское место. Честное слово. Эта школа — словно живое воплощение всех парадоксов о лжецах, какие я только слышала. В Гроувзвудской школе есть два ученика: один всегда говорит правду, другой всегда врет. Оба стоят перед тобой, и ты можешь задать лишь один вопрос только одному из них. Тебе нужно найти свой класс математики. Что делать? Ответ, разумеется, следующий: надо спросить у любого, куда бы тебя отправил второй, и пойти в противоположную сторону. Однако в реальности не существует такой диковины, как ученик Гроувзвудской школы, который всегда говорит правду, поэтому лучше искать класс самой. Я заметила: план школы нигде не висит. От тебя ждут, что методом проб и ошибок ты усвоишь: комната 401, класс английского на верхнем этаже, — вовсе не рядом с комнатой 400 (которая вообще-то — просто жилой вагончик на кафедре краеведения, а та находится в чистом поле).
Класс, где у нас по средам математика, находится на третьем этаже, рядом с лингафонным кабинетом. Я в этой школе уже вторую неделю учусь, а математики у меня так толком и не было. На прошлой неделе было сплошное «введение», во время которого мы знакомились с учителями, учились пользоваться библиотекой и еще всякой всячине. Во вторник на третьем этаже у нас французский, так что, спасибо господи, я знаю, куда идти. Больше в этом коридоре почти ничего и нет, и лампы, судя по всему, не работают. Окошко только одно, притом закопченное, так что тут довольно темно. Жалко, не с кем дотопать до класса — друзей в своем у меня пока не завелось. Я обнаружила, что ключик к дружбе — найти девчонку, как можно больше похожую на тебя, и поболтать о том, как вы обе ненавидите всех остальных. Потом, если все пройдет нормально, одна пойдет к другой в гости после школы пить чай. Чуть не полсуток я приглядывалась к девчонке по имени Бекки, но оказалось, что она слишком глупая. Ужасно жалко, ведь во всем остальном она само совершенство. Уши у нее тоже не проколоты, и она, как и я, носит длинную юбку. Я слышала, ее родители в разводе, а в нашей школе это почти так же плохо, как быть сиротой. Бекки тоже не ходит в столовую, а носит ланч в коробке. Но, как я уже говорила, она тупая.
Так что я иду на математику одна. Я думала, это будет мой любимый предмет, но здесь все совсем по-другому.
— Итак, — говорит мистер Бил, учитель математики. — Добро пожаловать, маленький народец первого года обучения. — (Пока неплохо. Не безумней и не нормальней остальных учителей.) — В моем классе мы не будем болтать, смеяться, жеваться, есть, пить, передавать друг другу записки, расчесывать волосы, пукать, лизаться… — При этом слове все нервно смеются. Вместо «лизаться» некоторые учителя вроде говорят «сосаться». Здесь на это дело мода — но не у первоклашек же! Мы для этого слишком маленькие. Мистер Бил продолжает: — Лизаться в классах этой школы возможно потому, что мальчиков перемешали с девочками. Если бы это была моя школа, девочки к мальчикам не смогли бы подойти и на расстояние плевка. Женщины — надеюсь, девочки меня простят, — женщины портят всё. Будь моя воля, вы, девочки, учили бы весь год домоводство в двойном объеме. Мы можем вычислять суммы, пока вы печете пироги. А что, я не прав? Ха-ха-ха…
Он принимается хохотать, а все мы тем временем в замешательстве на него смотрим.
Я сижу рядом с Эммой. Она поднимает руку.
— Это сексизм, сэр, — храбро говорит она. Кое-кто из ее банды одобрительно бормочет.
— Немного сексизма не повредит, — возражает Бил. — Прежде чем начать урок, я должен сказать вам про шахматный клуб. По средам во время ланча, в библиотеке. А компьютерный клуб — по вторникам после занятий. Дошло? Зашибись. Отлично. Тогда начнем урок. Итак, сложение дробей.
Он отворачивается к доске, а мы с Эммой переглядываемся. Она пишет мне записку на клочке бумаги. Вот идиотище!!! — написано там. Не успевает она мне ее передать, как Дебил (а мысленно я его уже называю так) поворачивается и сердито вздыхает:
— Девочки. Я так и знал, что из-за вас будет беда. С девочками это вечно происходит. Дайте-ка сюда записку.
Он переводит взгляд с меня на Эмму.
— Какую записку? — удивляется она.
— У меня нет никакой записки, — пожимаю плечами я.
— Прекрасно. Вы обе, вон.
Раньше меня ни разу в жизни не выгоняли из класса. Будь я одна, определенно бы заплакала — но я не одна. Я с Эммой.
— Спасибо, что не наябедничала, — говорит она.
— Да все нормально, — неловко отвечаю я.
— Хочешь во время ланча потусоваться с нашенскими?
«Нашенские» — это все те популярные девчонки в плиссированных юбках и с блеском на губах. Чтоб я сдохла!
— Да, — говорю я, хотя подумывала сходить в шахматный клуб.
Что добавить к «да», я не знаю, и потому прислоняюсь спиной к стенке темного коридора. В голову приходит разное — типа, а не спросить ли «как ты думаешь, здесь водятся призраки?». Но боже упаси такое ляпнуть. О призраках говорить — совсем уж детство. Конечно, дома все читают книжки про призраков, ведьм и отважные банды детишек. Но то дом. Школа — его полная противоположность, и что бы ты ни делала в одном мире, в другом это копировать вообще-то нельзя.
В этой школе куда больше правил, чем в моей старой. Эти дополнительные правила придумали не директриса и не учителя, а сами дети. Это не просто «не говори о призраках и прочих пережитках младенчества». Если ты девочка, с мальчиком общаться не можешь. Никак. Если заговоришь с парнем (и я это знаю, потому что лопухнулась на прошлой неделе — поздоровалась было с Алексом), он весь покраснеет, а его дружки тем временем будут ржать, свистеть и чмокать, будто «лижутся» («сосутся»). Потом девочки прямо тебя спросят, с этаким презрением — чего это ты с мальчиком болтаешь? Если заговоришь с парнем, привлечешь к себе слишком много внимания, а последнее, чего хочется в школе, — это его привлекать. Именно поэтому, если поднимешь руку в классе, чтобы ответить на вопрос, или по-настоящему хорошо выступишь на физре или еще на каком уроке, все надуются. Никому не нравится показуха.
Если вправду хочешь заняться чем-нибудь эдаким, помогает быть членом банды. В банде все канает. Эмма смогла сказать то, что сказала Дебилу, только потому, что вся ее шарага была в классе и ее поддерживала. Если ты в банде, можешь делать буквально что угодно — в разумных пределах. Единственное, чего стоит опасаться: тебя могут вышвырнуть из банды за то, что ты «чудила» (скажем, прическа у тебя не такая, как у остальных девчонок), «трепачка» (разговариваешь с мальчиками), «бегемотина» (носишь вещи из секонд-хэнда или штопаные-перештопанные), и т. д., и т. п. Если ты в банде и хочешь поговорить с парнем, посылаешь к нему кого-нибудь еще из банды. Никогда, ни за что нельзя приглашать парня на свиданку самой. Если миссия твоей подружки успешна и ты идешь лизаться, разговаривать с парнем все равно запрещается. Конечно, маловероятно, что это случится со мной. И однако же эти правила ставят меня в тупик.
Банда не называется бандой. Если ты в ней, ты «тусуешься» с «нашенскими». Поверить не могу, что Эмма пригласила меня в свою. Это только на время ланча — или навсегда? У меня неправильная юбка. Уши не проколоты. Дома нет телевизора (что показалось бы ребятам из моей школы настолько странным и отвратительным, что это уже — мой главный секрет). У меня нет блеска для губ. Как будто читая мои мысли, Эмма вынимает из кармана баночку блеска.
— Хочешь капельку? — спрашивает она.
Может, это трюк? В понедельник я видела, как одна девочка, Кали, предложила другой — Лиз — сэндвич из своей коробки.
— Хочешь? — сладко спросила она.
Как только Лиз протянула руку за сэндвичем. Кали убрала его подальше и вместе со своими подружками принялась хохотать, изображая отвращение.
— Что за жадина-бегемотина, — сказала Кали.
И с тех пор все зовут Лиз «жадиной» и «бегемотиной». Вдобавок она жирная, отчего не легче. Этих трюков надо остерегаться. Скорее всего, данная транзакция с Эммой совершенно безопасна, так как публика отсутствует, но я все равно должна быть осторожной. Интересно, попользовавшись чьим-нибудь блеском, станешь «бегемотиной» или «тухлятиной»? А если я откажусь — не буду ли «зазнавшейся» или «зажравшейся»?
— Ты уверена? — спрашиваю я наконец.
— Да. Это со вкусом винограда, — улыбается она.
— Спасибо, — говорю я, беря у нее маленькую розовато-лиловую баночку. Сую туда палец, зачерпываю чуточку и мажу губы. Теперь понятно, почему эти «нашенские» так любят блеск для губ. Он и правда со вкусом/запахом винограда! И губы уже стали мягче. Если я собираюсь быть в ихней банде, придется мне купить свой блеск. Как это сделать? В каких магазинах он продается? У меня своих денег совсем нету. Может, выйдет попросить у стариков? Что-то сомневаюсь. Я в жизни не смогу им объяснить, почему он мне нужен, так что, скорее всего, ответят они что-нибудь типа: «Ну вот еще, Алиса. Странных ты хочешь вещей. Знаешь, такие штучки тебе на самом деле не нужны».
Я постигаю, что быть ребенком — парадоксально. Смотрите сами: в школе тебе отчаянно стыдно за все, что ты делаешь дома. Но дома странные правила и условности твоих школьных друзей приводят тебя в такое же замешательство. Неужто у меня впереди еще семь лет этого ада? И все же прямо сейчас я больше всего на свете хочу тусоваться с Эммой и «нашенскими». Я придумаю, как раздобыть блеск для губ и плиссированную юбку.
Мое сердце быстро бьется всю физру — а это последний урок перед ланчем. Пора. Я беспокоюсь, что Эмма забудет про свое предложение, но когда звенит звонок, она подходит к моей парте.
— Ну ты как, идешь?
Некоторые едят ланч из коробок в столовой, вместе с ребятами, кто кормится прямо там. Но Эмма и ее подружки обнаружили способ тайком залезть в «портакабинку» на кафедре краеведения. Одна из этих девчонок, Мишель, принесла с собой в сумке маленький портативный кассетник, так что мы сможем послушать в кабинке музыку и придумать для песен танцевальные номера. Это правда класс! Над одним хитом они особо работают, но я его не знаю. Сегодня я умудряюсь выпутаться, но завтра, если меня снова пригласят, я буду просто обязана знать эту песню. Сегодня я знакомлюсь с новыми друзьями. Мишель — маленькая, белобрысая, ходит после школы кататься на коньках. У нее есть настоящий, реальный тренер! Она хочет когда-нибудь поучаствовать в Олимпиаде, но берет с нас клятву об этом молчать. Если другие ребята узнают, они решат, что Мишель — ужасная снобка/показушница. Сара и Таня обе любят лошадей и вместе ездят по выходным. Обе хотят работать на местном ипподроме, когда закончат школу. Люси — балерина. И Эмма, и я ничем таким особенным, кроме школы, не занимаемся. Люси и Мишель не понарошку сидят на диете, хотя обе и так очень худые. Никто не ест во время ланча свой ланч из коробки; странное дело. Люси и Мишель вообще ничего не едят, а остальные — только шоколадные батончики, которые купили в фургоне по дороге к кабинке.
Фургон — «бургерный», паркуется на школьной стоянке во время ланча; в нем продаются хот-доги, гамбургеры, мороженое, шипучка и шоколад. Можно пойти к этому фургону и купить сладости и напитки — и это о'кей, — но если купишь там реальную еду, будешь бегемотиной. Все это так сложно.
В среду у меня так и не получается съесть ланч, так что я выкидываю его, прежде чем сесть на автобус до дома. Я выкидываю его потому, что не хочу задеть чувства дедушки (это он всегда готовит мой ланч), но стоит мне это сделать, и я сразу начинаю угрызаться: вина — как булыжник в желудке. Едва зайдя домой, я сбегаю на второй этаж вместо того, чтобы поговорить с дедушкой о «Манускрипте Войнича» — я заявляю, что у меня куча домашних заданий (еще одна ложь; еще один камень). Потом я ложусь на кровать с одной из маминых книжек, слушаю радио и жду той самой песни, для которой нужен танцевальный номер. Когда наконец ее объявляют, я записываю ее на кассету и к утру выучиваю наизусть.
Глава двадцать третья
Моя записная книжка наполняется… Деревянный кубик с буквой «А» на грани. Киеран спрашивает: кто ты такая? Идентификация. Коллекции DVD. Мой сон. Я пишу так быстро, что болит рука. Раньше у меня никогда ничего так ярко не рождалось из сна, но для меня он вполне осмыслен. Кулон, несущий идентификацию, доказательство; фермуар с локоном волос. Не обязательно кулон. Возможно, браслет. Чего только на браслетах не носят — подробности из медицинских карточек, личные данные для прохода на фестиваль, заклинания, подаренные вашей тетей. Но эти сведения, этот хаос идентификации можно сжать — точно так, как мой дедушка сжал для меня всю, по его мнению, нужную информацию о «рукописи Стивенсона-Хита». Ее можно сжать и носить на себе, и тогда все (или только те, кто вам нужен) будут способны понять, кто вы. Культурная ДНК. Коллекция DVD о вас много чего может сказать, это само собой, но вы ведь не станете с ней везде таскаться. У девушек-тинейджеров, пожалуй слишком юных для идентификации личности по DVD, есть масса неуклюжих приемов самовыражения. Кое-какие штучки можно и носить — черный лак для ногтей, заколки «Хелло Китти», рваные сетчатые трико, «клевые» юбки из шотландки — и некоторые люди получат о вас определенное представление. Но сказать «вот кто я» можно гораздо проще.
Вот базис моей идеи.
Можно носить свою идентификацию. Разумеется, можно. Но почему не пойти дальше? Если вам нравится какая-то поп-звезда, не наклеивайте на стену постер: носите код, сообщающий, что он/она — ваш кумир! Допустим, вы — лучшая подруга самой популярной девушки в школе? Не просто говорите об этом всем — носите код! Например, какой-то ее подарок. Точно! Эти штучки можно дарить — вот вам и автоматическая трансмиссия! Даете кому-нибудь «фенечку» (я представляю что-то вроде предмета из моего сна, крохотный деревянный кубик, шесть граней для символов, внутри пустой), которая значит «ты — моя подруга» или «лучшая подруга».
В конце концов у вас образуется цепочка из этих «фенечек» (как молекула ДНК или компьютерный код). Может, использовать цветовую кодировку? Скажем, розовый — дружба. Синий для вещей, которые вам нравятся? Мятно-зеленый — воспоминания. Черный — политика. Даже не знаю. Но, посмотрев на человека, вы сможете сразу понять, каковы его жизненные приоритеты. Одинокая активистка, защитница окружающей среды, могла бы носить одну-единственную черную фенечку с картинками животных снаружи и щепоткой земли внутри. У популярной, но скучной девушки (типаж «соседка по двору») был бы браслет из разных розовых фенечек от ее подружек. Меган, Джеки или Салли — каждая подарила бы ей по штучке: на шести гранях — маленькие фотки, где они вместе на каком-нибудь празднике, а внутри — Камешек Дружбы (Камешек Дружбы?.. хм, неплохая фишка). Может, полость кубика — «частный уголок», где хранится нечто, связанное с изображением на гранях. Так сказать, определение. Девушки-тинейджеры могли бы прятать в этих фенечках наркотики! Так у фенечек появился бы культовый статус. (Волос с лобка бойфренда. Миниатюрная версия любимого стихотворения.)
Осовременить фермуар и браслет из бусин в расчете на крутое-как-яйца постпанковое поколение. Наш… (Алиса, думай над названием) — уникальный способ создать и обнародовать вашу личную особую идентификацию. Говорят, что современные тинейджеры думают только об одном: о самих себе. Кто я? — их вопрос номер один (а вопрос номер два, конечно же — кто ты?) Девушки-тинейджеры покупают товары, сообщающие всем об их личности, — шмотки, косметику, компакты, DVD. Подобный товар мы им тоже можем дать.
Я уже вижу свои наборы. Тут все нужно будет сделать как надо — возможно, стоит использовать концепцию зеркального бренда. Наборы должны выпускаться под спецзаказ и обладать встроенным органическим потенциалом, т. е. ребята смогут подгонять эти фенечки «под себя» способами, которые нам даже в голову не придут. К каждому набору будут прилагаться несколько разных видов веревочки, чтобы носить на руке или на шее. Можно выбрать цепочку, ленточку, кожаный ремешок… Что угодно. Девушка может сплести веревочку сама или где-нибудь найти. Это без разницы. Покупаешь «стартовый» набор — скажем, десять розовых кубиков и еще горстку всяких разных цветов (розовые — самые важные, так как именно их ты даришь и таким образом распространяешь товарную концепцию). У каждого кубика есть шесть граней и полость внутри. У граней есть либо миниатюрные дверцы, либо прозрачные «слоты», так что внутрь можно засунуть маленькие картинки или вообще что захочется (локоны, магические символы, инициалы, математические формулы…) Это будет уголок секретов. Может, тинейджеры придумают свой язык — объяснять, что это такое?.. К наборам могли бы прилагаться разноцветные «шарики» или «камешки» (типа крохотных камешков для «го»). Возможно, стоит построить веб-сайт с руководством по «таинственным значениям камешков»? (Насчет этого пункта не уверена).
Мы могли бы продавать всевозможную миниатюризированную технику — наверное, тут-то и пошла бы реальная прибыль. Например, мини-камера — такая, а-ля «Кодак» — которая сама печатает фотки точно по размеру граней. Или, может, микросвитки, на которые можно переписывать любовные письма и стихотворения? Делать, скажем, крохотные наборчики ламинированных букв, чтобы девушки могли выложить из них тайное послание и носить его с собой внутри кубиков/фенечек.
Люди испокон веков носили на шее разные формы идентификации. Столько распятий, как раньше, нынче уже не носят, но то был очевидный знак, сообщавший всем о вашей вере (и вашем вкусе в церковных украшениях). Люди, у которых аллергия на пенициллин, обязаны носить кулон, об этом предупреждающий. Все это — и многое другое — будет в моих наборах… Может, запустить их в Японии, с японским названием? Или Япония — это слишком «улетно»/слишком отдает «К»? Это будет «Покемон» для девушек-тинейджеров. Фенечками можно будет меняться. Берешь и выстраиваешь свой кулон/браслет уникальным способом. У них будет сильный мультикультурный шарм.
Потенциал для продаж с нагрузкой: каждый раз при запуске нового товара (вне пределов «Попс» — я думаю о новом шипучем напитке, поп-группе, фильме) можно бесплатно раздавать какую-нибудь новую фенечку (лимитированный тираж?). Другим корпорациям тоже захочется раздавать кубики, которые можно будет присоединять к нашим кулонам/браслетам, ведь концепция станет так популярна… (а мы сможем выпускать кубики для этих других корпораций). Фаны какого-либо бренда смогут носить специальный кубик, говорящий об этом (вместе с остальными кубиками, чтобы подчеркнуть свою уникальную идентификацию). Можно будет с легкостью распознать еще одного фаната «Матрицы»: он/она будут носить такой же кубик, как и вы (может, на это и парни клюнут? Скорее всего, нет, но тут может быть кое-какой потенциал…). Люди смогут носить фенечку любимой группы, пока она им не надоест, и тогда они просто выкинут кубик. Нет! Фенечки можно сделать многоразовыми. Вынимаешь фотки певца номер один за прошлую неделю и вставляешь кумира нынешней. А если вы — не такая, как все, можете годами носить один и тот же кубик. Многим это действительно придется по душе.
Ориентирование на потребителя заключается в том, что люди всегда смогут самовыражаться, делая фенечки настолько культовыми или, наоборот, мейнстримовыми, насколько им заблагорассудится. Приборы для изготовления значков и нанесения картинок на футболки потому и стали популярны, что людям хочется создавать послания, ориентированные на собственную личность. Но у моей идеи потенциал покруче. Допустим, вы сможете скачивать темы из Интернета? Точно так, как нынче скачиваете картинки на «рабочий стол» своего компьютера с фан-сайтов, можно будет скачивать картинки для кубиков/фенечек (обязательно придумать хорошее название). «Попс» (ну, или зеркальный бренд) создает «железо». Люди создают свой собственный «софт». Мы продаем им орудия для изготовления этого «софта». Тут все дело в самовыражении. «Попс» не говорит вам, кто вы такие. Мы даем вам чистый холст и говорим: «Вы и так знаете, кто вы. Нарисуйте себя и покажите другим». Таким образом мы сможем покорить разные демографические прослойки девушек-тинейджеров. Если нам удастся позиционировать эти фенечки как то, что должно быть у каждого (используя вирусный маркетинг, теорию сетей и т. д.), никто даже не заметит, что мы их продаем. Это не будет модой, которая появится, а потом исчезнет. Она останется навсегда. Сами «кубики» могут появляться и исчезать, но мы будем выпускать не их, а только наборы для их изготовления, пустые бумажки и приспособления для миниатюризации.
Представьте, что вы объединили шарм татуировок, пирсинга, значков, футболок со слоганами, постеров, определенных стилей одежды, браслетов дружбы… Да, это новая концепция (тут вставляется название).
Вот какова моя идея. Я перечитываю только что набросанные заметки. Потом иду в ванную и блюю в унитаз.
Где-то в полпятого приходит врач. У меня уже возникло характерное для болезни ощущение, что время движется очень медленно. С утра, когда Бен принес мне завтрак, до половины пятого, кажется, прошло две недели. По-моему, денек там, снаружи, выдался жаркий, хотя здесь, в комнате, всегда прохладно. День за окном протекал почти молча, разве только время от времени пела одинокая птичка. Жалко, у меня с собой нет гитары.
Врач — мужик слегка за сорок, в дорогих очках, «чинос»[91] и полотняной сорочке.
— В чем проблема? — спрашивает он.
— Ни в чем, — отвечаю я, кашляя. — Всего лишь простуда.
Ненавижу врачей. Последний врач, которого я видела, сообщил мне о смерти дедушки. За всю мою жизнь врачи дважды говорили мне, что у меня астма (у меня ее нет) и трижды предлагали пить антидепрессанты (хотя депрессии у меня не было). Где-то в семнадцать у меня была очень трудная полоса, и мне попытались скормить прозак. В таблетках я не нуждалась, мне надо было всего лишь крепче стать на ноги. Но это еще ничего; я недавно читала, как десятилеток пичкают пилюлями из-за того, что они, дескать, гиперактивны. И это не единичные случаи; в репортаже говорилось, что примерно каждый седьмой школьник сидит на этих таблетках — риталине или чем-нибудь подобном. В некоторых школах журналисту сказали, что дети не допускаются до занятий, если не согласятся принимать лекарства из-за своего «проблемного поведения». В статье был намек: дети обречены быть гиперактивными, таков уж их стиль жизни — телевидение, видеоигры, неполноценная пища. Если я посмотрю телевизор больше пары часов, мне становится дурно. Только представьте, как хреново должно быть детям. Живут на сахаре, соли и жире, подвергаются чрезмерной стимуляции трах-тарарахтящей визуальной культурой. И ответ — пилюли? Не думаю, но что я знаю, в конце концов?
Врач хочет прослушать мою грудь.
— Вы сильно хрипите, — говорит он.
Ну, это я и сама знаю.
— Я принимаю гомеопатические снадобья, — замечаю я.
Ноль внимания.
— А вас нет аллергии на лекарства? — спрашивает он и тянется к своей сумке.
— Нет, — угрюмо роняю я, думая: у меня аллергия на врачей, на работу, на современную жизнь. Прямо сейчас я хочу жить в стеклянном пузыре на далекой планете, если угодно знать.
— Хорошо. Я могу выдать все препараты, которые вам сейчас нужны.
Он роется в сумке и достает белые коробочки с незаполненными ярлычками, на которых пишет мое имя и инструкции. Для этого он склоняется к столбику кровати, будто он такой занятой человек, что и присесть-то некогда.
— Вот антибиотики. Не знаю, есть ли у вас инфекция, но лучше поберечься. Вы не астматик?
Ну вот, опять. Я качаю головой:
— Нет. Определенно нет.
— Что ж, я вам все равно дам ингалятор — так, на всякий случай. И немного обезболивающих — вот эти очень хорошие, сильные, обычно их у нас в стране не достать, — а также капли в нос и…
Я читаю ярлычки на коробочках.
— Это не на викодин все время подсаживаются голливудские звезды? — спрашиваю я. — И вот эта дрянь… — Я смотрю на «капли в нос». — По-моему, из-за нее у людей на Олимпийских играх бывают положительные тесты?
Он вздыхает:
— Вы планируете участвовать в Олимпиаде?
— Ну, нет…
— Тогда вам не нужно опасаться тестов на наркотики, а? В этой штуке — просто чуточка амфетамина, вот и все. Его добавляют во все капли в нос. И если боитесь викодина, не принимайте его. Но, думаю, вам от него станет лучше. Он не только обезболивает, но и подавляет кашлевые центры, потому я вам его и прописал. — Он одаряет меня улыбкой. — Может, еще чего-нибудь хотите, пока я здесь?
— Прошу прощения? — говорю я.
Снаружи снова поет птица. Обожаю птиц.
— Ну, может, мне вам еще что-нибудь дать?
«Государственная служба здравоохранения» такими делами не занимается.
— Что, например?
— Амфетаминов? Ваш босс упоминал, что вы хотите поскорее вернуться на работу. Если хотите амфетаминов, у меня еще есть чудесное снотворное — понимаете, от стимуляторов вы перестанете спать.
Он стоит, чуть наклонившись надо мной, будто собирается меня прооперировать. Я смотрю на его сумку, стоящую в изножье кровати, и представляю, что она битком набита пилюлями — розовыми, голубыми… Пилюльная кондитерская.
Я хмурюсь на него.
— По-моему, вы сказали, что амфетамин есть в каплях в нос?
— Ну да, только капелька — лабораторная крыса и та пробегает с нее от силы минут пять. — Он смеется и тянется к сумке. — Значит, так. Вам потребуется вот это и… — Он вынимает очередную коробочку.
— Нет, правда, — говорю я.
— Возьмите. Если не станете пить сами, всегда можете дать другу…
— Но…
— А вот снотворное.
— Подождите-ка…
Теперь у меня на кровати — целая аптека.
— Вообще-то, — говорю я, — мне действительно кое-что нужно.
— Да?
— Никотиновая жвачка. Я бы от нее правда не отказалась, если у вас есть.
Он нахмуривается.
— Никотиновая жвачка? Нет. Извините. — Он качает головой и поправляет воротник рубашки. — Раньше у меня ее никто не просил. — Он уже снова залез в сумку. — У меня есть транквилизаторы, эффект у них может быть похож на никотин. Скажем, валиум?
— Валиум нынче слегка устарел, вам не кажется? — говорю я. Я думаю о «Маленьком мамином помощнике»[92] и прочих делах такого рода. Это было в 60-х. Прошлый век.
— Нет-нет. Старина все так же хорош. Действует через час или около того. Чувствуешь приятную расслабленность. Люди того и хотят. Не таращит три недели кряду, как с этих новых лекарств. Хотя, если б у вас и вправду была депрессия, я бы нашел что-нибудь посовременнее…
— У меня нет депрессии, — быстро говорю я. Кашляю снова, смотрю на коробочки на кровати. Господи Иисусе. — А что случится, если я сразу все это приму? — спрашиваю я. Лицо у него тут же делается встревоженное. — Не вообще все, — торопливо объясняю я. — Я просто хочу сказать, все эти штуки разве не конфликтуют друг с другом?
Он улыбается:
— Нет, конечно нет. Если примете все эти лекарства как надо, в соответствии с инструкциями, вам просто сильно полегчает. Любая инфекция погибнет. Не будет никакой боли. Сможете вернуться на работу. Получится спать ночью. В этом чуде — сила лекарств, правильных лекарств. А теперь подпишите вот здесь.
Он предлагает мне распечатанную страницу, откуда вычеркнул те немногие лекарства во вселенной, которых мне не дал. Мои имя и адрес уже напечатаны вверху, и я недоверчиво всматриваюсь, пока не понимаю, что мои координаты, скорее всего, просто взяли из базы данных отдела кадров. Счет за всю эту радость, конечно, отправится прямо к ним, или к Жоржу в офис, или на какую-нибудь темную, далекую окраину «Попс». Я уже устала, так что подписываю бумагу без лишних вопросов. Я просто хочу, чтобы он поскорее ушел.
Когда он исчезает, я смотрю на груду лекарств, в которых не нуждаюсь и которых не хочу. Интересно, что будет, если и вправду все это выпить одновременно? Тихая смерть? Сонная смерть? Безболезненная смерть? Параноидальная, полная страха смерть? Открываю бутылочку викодина и разглядываю опрятные белые таблетки. Может, какое-нибудь серьезное обезболивающее мне бы сейчас и не помешало. Пить их я не хочу, но теперь, раз они у меня есть, я, пожалуй, дам им шанс. Только один. Может, слегка пройдет тоска по сигаретам. Или это валиум должен так действовать?
В дверь стучат, я подпрыгиваю. Слезаю с горы медикаментов и открываю дверь.
Бен входит, виду него усталый.
— Ебать-колотить, — говорит он, увидев валяющиеся повсюду лекарства. — Кто притащил всю эту дрянь?
— Доктор Смерть,[93] — отвечаю я, залезая обратно в постель. — Не знаю, кто он, может — официальный доктор «Попс». Его Жорж прислал.
На упоминание о Жорже Бен не реагирует, за что я ему благодарна. Вместо припадка ревности он присаживается на край кровати и начинает рассматривать коробочки.
— Черт. У тебя тут викодин. Настоящий наркотик. Ты же ничего этого не выпила, а?
Я трясу головой:
— Нет. Я их не хотела. Он знай подсовывал мне еще и еще. Если честно, не знаю, что со всем этим делать. Может, просто смою в унитаз.
— Нет. Я их отнесу к химику, он от них избавится как положено. Ты же не хочешь, чтобы вся эта гадость попала в водопровод. — Он кривится. — Чтоб я сдох. Это ж чистый рэкет. Спорим, он получает комиссионные от фармацевтических компаний каждый раз, когда выписывает какое-нибудь из их лекарств. Это, наверное, здорово — быть частным врачом и работать на крупные корпорации. Можешь раздавать это дерьмо тоннами и быть уверенным, что казначейство без вопросов оплатит твои счета, и фармацевты тоже выложат кругленькую сумму.
Бен берет коробочку с ингалятором.
— У тебя астма? — озабоченно спрашивает он.
— Нет! Я пыталась ему сказать, но…
— Нынче они выдают ингалятор каждому второму пациенту. Если тебе подобные препараты не нужны, принимать их просто вредно. Господи.
Кажется, Бен сердится все сильнее, но, похмурившись еще пару секунд, смотрит на меня и смеется:
— Прости. Может, я начитался параноидных конспирологических романов. Во всем вини мою работу и гребаные исследования, которыми я должен заниматься.
— Нет, я думаю, ты прав, — говорю я. — Вполне логично.
— Однако выводы угнетающие.
Тут я улыбаюсь:
— Ну, если у тебя депрессия, могу предложить… о, даже не знаю. Валиум? Спидов?
— Не соблазняй меня. Еще недавно я бы с радостью навалился на эти коробки. Особенно на спиды. Можно глянуть? — Он берет лекарство. — О да. Можно несколько развеселых ночей программировать, себя не помня. М-м-м.
Я забираю у него коробочку.
— А что случилось? — спрашиваю я. — Почему ты?..
— Что? Почему все это бросил? Фиг знает. Наверное, слишком старый стал.
— А сколько тебе? — До меня доходит, что я даже этого про него не знаю.
— Тридцать один, — вздыхает Бен.
— Все еще молодой, — замечаю я.
— Да, но… О'кей. Может, дело было не только в возрасте.
— А в чем тогда?
— Не знаю. В куче всего… Как бы объяснить? Год или два назад многое для меня изменилось. Я бросил наркотики, снова занялся здоровьем, стал веганом. — Он потерянно смотрит мимо меня в стену. — Я… Ой, я правда не могу тебе все рассказать, но… Занимаясь разработками «Сферы», я прочитал несколько интересных книг и с тех пор по-другому смотрю на то, как устроен мир. Отчеты об экологических исследованиях, о правах животных, мусорной пище, о крупных корпорациях. Читать начал из-за центральной идеи «Сферы» — мол, существует злокозненная фирма, которая дурит публику, чтобы та поверила, будто для нее делается только добро. Мы смоделировали «Тюрьму Мечты» на основе данных о птицефабриках, о лабораторных экспериментах над животными и о предприятиях с потогонной системой. — Бен отрывает глаза от стены и качает головой, глядя на меня. — Когда знаешь, что происходит в мире, волей-неволей просыпаешься. Но с людьми об этом трудно разговаривать — они решают, что ты спятил или что все выдумываешь. В смысле, многие реальные вещи действительно кажутся выдумкой.
— Да и в любом случае, люди гораздо охотнее верят тридцатисекундному маркетинговому вранью, чем стопроцентной правде, — говорю я. — Гораздо проще слушать то, что хочешь услышать.
Я знаю это, потому что сама такая. Я тоже попадаю в эту категорию. Мне не нравится, сколько «Попс» использует пластиковой упаковки, но каждый раз, когда они рассылают всем по электронке письмо — мол, мы это дело сокращаем, или мы на 80 процентов выполнили наш «экологический план», — я как-то оттаиваю. Хотя в глубине души знаю, что все это пиздеж и мы по-прежнему все заворачиваем в твердый пластик.
— Это правда, — говорит Бен.
— Но я не думаю, что ты спятил, — говорю я. — И что, получается, ты из-за этих книжек стал веганом?
— Да, — кивает Бен. — В том, как мы обращаемся с животными, есть что-то… ну, я не знаю… что-то из антиутопии: будто современная жизнь — какой-то замудренный научно-фантастический роман. — Он одаряет меня серьезным взглядом, который мутирует в ухмылку. — Знаешь, я читал о такой серии экспериментов, где животных, когда проголодаются, заставляли нажимать кнопки. Птицам приходилось балансировать на рычаге. Другие животные, вроде свиней и коров, жали кнопки носом. Ученые обнаружили, что коровам нравится, когда их гладят, — настолько, что они готовы нажимать кнопку, чтобы это случилось. Свиньи оказались особенно продвинутыми и научились всем трюкам до единого. Они с радостью жали кнопки ради пищи, ласки, игрушек. Я посмотрел на фотки этих животных, сидящих перед компьютерами, и подумал: «Да гореть мне в аду, я не могу съесть животное, умеющее играть в видеоигры», — и тогда же стал вегетарианцем. Вообще-то с тех пор, как у меня появилась собака, мне было как-то неприятно есть мясо, и эта книга лишь подтвердила мое мнение. Потом, чуть позже, я додумал до конца и стал веганом. Вот тебе моя доктрина, в восьми словах. — Он смеется. — Не ешь тех, кто умеет играть в видеоигры.
— Ну а масло-то почему нельзя? — спрашиваю я, тоже смеясь. — В смысле, зачем ударяться в полный веганизм?
— Ты правда хочешь знать? — спрашивает он, внезапно посерьезнев.
— Да. Почему бы и нет? — откликаюсь я.
— Ну, ты знаешь, как производится молоко?
Знаю ли я? Не уверена. Сканирую мозг в поисках картинок, но нахожу лишь сцену из какого-то маркетинг-материала для «Дружочков-фермеров», где румяная доярка сидит на скамеечке рядом с Маргариткой или Лютиком посреди зеленого пластикового поля. Но молоко ведь нынче не так производят, а? В сознании всплывает зернистая фотка: коровы у доильных станков — но на этом все. По-дурацки получается. Я постоянно пью молоко. Как я могу не знать, как его производят?
— Жизнь у дойных коров совершенно ужасная, — говорит Бен, врываясь в мои мысли. — Их вынуждают непрерывно беременеть и убивают, стоит их производительности чуть упасть — обычно когда им только два или три года, — и вдобавок к этим нескончаемым мучениям они тоскуют по телятам…
Я нахмуриваюсь:
— Тоскуют по телятам?
Бен кивает:
— Да. Ну, телят же отбирают, как только те рождаются. Потом их забивают на телятину или просто приканчивают. Это… это так печально — коровы зовут и зовут малышей, ищут их… Я не знаю. В общем, меня пробрало.
Несколько секунд мы сидим молча, я перевариваю услышанное.
— А где твоя собака? — спрашиваю я наконец.
— У моего кузена. Мы вместе живем. Он присматривает за ней, пока я здесь.
— Скучаешь по ней?
— Господи, да.
— У меня есть кот, — говорю я. На миг задумываюсь. Потом: — Я не очень много об этом знаю, но ведь на обычных фермах больше нет скотных дворов, правда? Они ведь не похожи на «фермерские» наборы, которые мы продаем? В смысле, не только удойных коров дерьмовая жизнь?
— Нет, не только. — Он качает головой. — Нет. Нынче фермы как тюрьмы.
Обычно, когда я слышу слово «ферма», в голову приходят игрушечные коровки, свинюшки и маленькие заборчики. Наверное, представлять, что мир игрушечный, облегчает жизнь (даже заборы — клевые!). А может, и нет. Что происходит, когда понимаешь: решетки — настоящие? Я знаю одну вегетарианку (Рэйчел), а теперь еще и одного вегана. Но быть, как они — это же не «нормально», а?
И тут мне приходит еще одна странная мысль. А не маркетинг ли в этом виновен? Не маркетинг ли заставляет нас думать, будто быть вегетарианцем — так же глупо, как носить подкладные плечи и использовать слишком много румян? Не один ли маркетинг заставляет нас с удовольствием ковыряться на ланче в куске мертвой коровы ценой 99 пенсов? Он самый, плюс, наверное, тот факт, что все остальные тоже так делают. Кто недавно про это говорил? Марк Блэкмен, на семинаре по сетям. Чем больше людей что-то делают, тем вероятнее вы последуете за ними.
И мне любопытно. Правда, что ли, коровам нравится, когда их гладят?
— Я думаю, ты храбрый, — говорю я в конце концов.
— Это я-то? С чего ты взяла?
— Большинство людей решат: раз ты веган, значит, спятил, — отвечаю я. — Но почему? Я вот задумалась, и теперь мне кажется, это они все слегка спятили.
Он ложится рядом со мной на кровать.
— Да. Ну что ж.
Бен медленно гладит мои волосы, мы оба смотрим в потолок.
— Ты счастлив? — спрашиваю я. Ты счастлива? Я думаю о шифрованной записке. Я по-прежнему не знаю ответа. Как бы то ни было, какая разница, счастлива ли я? Пожалуй, это самый логичный ответ. Какая разница?
— Что, прямо сейчас? — говорит Бен.
— Да.
— Да, я счастлив. Прямо в этот мимолетный миг времени я очень счастлив.
— Но все так через жопу.
— Да, но ты просто делаешь, что должен. Делаешь, что можешь, и будь что будет. Поверь мне, иначе можно буквально рехнуться.
— Делаешь, что можешь? Типа, становишься веганом?
— Да. — Он вздыхает. — И все остальные фишки. Я… Я так хотел бы с тобой обо всем поговорить.
— А почему не можешь?
Он закусывает губу.
— Просто не могу.
Я на секунду замолкаю.
— Ну, а веганизм помогает?
— Да. Ну, по-моему.
— А как? В смысле, разве он помогает больше, чем, скажем, просто вегетарианство?
— Думаю, да. Я имею в виду, ты не покупаешь ничего, что было бы связано с мясной промышленностью, и это хорошо. Поищи как-нибудь книжки и почитай, что они делают с гусями, свиньями и курами. Став веганом, ты не даешь наживаться сволочам из этих отраслей. Ты… я не знаю… начинаешь потихоньку отключаться от Матрицы. — Он пожимает плечами.
Я снова думаю про Марка Блэкмена.
— Но ты ведь одиночка. Все остальные продолжают покупать животные продукты.
— Да, но я трачу в год, ну… десять тысяч фунтов или около того на еду. Как минимум. Мы все столько тратим, ну, те, у кого такая зарплата. Ни пенса из этих денег теперь не идет в мясную промышленность. Я же говорю — делаешь, что можешь, и будь что будет. Это — то, что я могу сделать.
— И «остальные фишки».
— Да. И остальные фишки.
— А это законно?
— Чего? О да. Это не то, что ты подумала. Я правда не могу об этом сейчас разговаривать.
— Бен?
— Что?
Я смотрю на лекарства на своей кровати.
— Может, нам просто обдолбаться как следует?
— Нет, нам только хуже станет.
— Ты уверен?
— Да.
— Мне бы сигарету.
Глава двадцать четвертая
На физру в моей старой школе переодевались в удобной теплой комнате рядом с актовым залом, в котором мы занимались «самовыражением» (танцевали с ленточками) и «танцем» (танцевали без ленточек). Либо мы шли играть в нетбол на кортах сразу за школьными корпусами. Никаких травматических воспоминаний о физре у меня не осталось.
Здесь физра не такая. В прежней школе, если забудешь дома спортивную одежду, просто сидишь себе тихо и книжку читаешь, пока остальные упражняются. А здесь приходится делать зарядку в нижнем белье. Это не шутка! Однако сама спортивная одежда тут чуть ли не хуже, чем нижнее белье. У девчонок — коротюсенькая синяя плиссированная юбочка, синие спортивные трусы и топик из «аэртекса» под цвет твоего школьного корпуса. Удобной переодевалки с отоплением тут нет. Вместо этого — бетонная пристройка, поделенная на «Мальчиков» и «Девочек». Девчоночья половина — сырая пещера, полная темных металлических крючьев, хлипких деревянных скамеечек и — ужас из ужасов — общих душевых кабинок. Физра — одно из самых зловещих и тупых изобретений человечества. В одиннадцать лет, учитывая все строгие кодексы и условности этого возраста, оказаться голой перед одноклассницами — последнее дело. Предпоследнее дело — быть вынужденной гулять по холоду в юбке столь короткой и откровенной, что, попытайся ты носить ее в любой другой нормальной жизненной ситуации, люди стали бы таращиться, шептаться и, вероятно, арестовали бы тебя за непристойное поведение. И все же нас заставляют делать и то и другое три раза в неделю.
— Я в этом на улицу не пойду, — говорит Эмма на первой нашей настоящей физре, а именно, в пятницу второй недели занятий — столько времени отняло «введение». — Мисс? — Она машет рукой, пытаясь привлечь внимание физручки, мисс Хайнд. — Мисс?
— В чем дело? — откликается мисс Хайнд.
— Мы в этом должны идти на улицу?
— Как вас зовут? — резко спрашивает мисс Хайнд.
— Эмма.
— Что ж, Эмма, да, вы должны.
— Но это отвратительно, мисс.
— Прошу прощения, Эмма? Как вы сказали?
— Это отвратительно.
— Да, — поддерживаю я.
— Там же мальчики, мисс, — присоединяется Мишель.
Потом я выясню, что, катаясь на коньках, Мишель носит кое-что куда откровеннее наших отстойных физкультурных юбок. Но еще я узнаю, что она бы скорее сдохла, чем допустила, чтобы ее увидели в этих костюмах.
— А почему мальчики не обязаны носить юбки? — говорит Таня. — Одно слово — сексизм.
— Почему нам нельзя ходить в спортивных костюмах? — говорю я.
— Профессиональные спортсменки носят такие же юбки, — замечает мисс Хайнд.
— Но мы не… — начинает Таня.
— А если они занимаются атлетикой, то носят просто трусы. Вы что, не видели по телику?
Наши одноклассницы смотрят на нас с обожанием и ужасом. Как круто тусоваться с этой кодлой. Раньше на меня никто так не смотрел. Но все равно, пока что мы — единственные девчонки, готовые выступить против учителей, так что, по-моему, мы и правда заслуживаем какого-то уважения.
— Вообще-то, — говорит мисс Хайнд, — в трусах пойдете вы, если еще хоть раз пожалуетесь. Вы все. Понятно?
— Если она попытается выкинуть такой номер, мы забастуем, — шепчет мне Эмма.
Но мы и впрямь прекращаем жаловаться. В глубине души мы знаем: в таких ситуациях сопротивление бесполезно, и учителя в конце концов всегда добиваются своего.
— Отлично, — говорит мисс Хайнд. — Все драгоценности сюда, пожалуйста.
Она обходит нас с покоцанной картонной коробкой. На это уходит целая вечность. Многие девочки только недавно прокололи уши и не могут вынуть «гвоздики», иначе дырочки зарастут. Этим несчастным выдаются кусочки «скотча», чтобы обклеить «гвоздики». Выглядит очень глупо. Хотя у всех моих подружек уши уже сто лет как проколоты, я свои портить не собираюсь до праздников (и то — если старики позволят). Привлекать к себе внимание, разгуливая со «скотчем» на ушах — это уж увольте. У других девчонок на шеях — ценные распятия, которые они не хотят класть в коробку, несмотря на то, что мисс Хайнд уверяет их: на время урока та будет заперта в сейф в подсобке. Когда она добирается до меня, я так занята разговором с Эммой, что едва замечаю физручку.
— Кулон, пожалуйста, — говорит она твердо.
Все смотрят на меня. Чувствую, что краснею.
— Кто, я? — говорю я тупо.
— Кулон, пожалуйста. Поторопитесь.
— Но…
— Кулон!
— Мне его снимать не положено, мисс.
Теперь она рассердилась:
— Вы, девочки, меня уже достали. Положи кулон в коробку, пожалуйста.
— У меня была записка от родителей… — Я не могу сказать «от бабушки с дедушкой». Никто не знает, что я не живу с родителями, как все нормальные дети. Никого из этой комнаты не было на моей деньрожденкой вечеринке, а если бы кто и был, они бы не поняли, как у меня все устроено дома, так как увидели бы только зал ратуши. Алекс — единственный человек в мире, обративший внимание, что у меня нет родителей. — …В моей прежней школе. Мне просто нужно, чтобы они написали новую записку. Я…
— Ты когда-нибудь видела, как людям отрывает голову из-за того, что они занимались спортом, не сняв с шеи цепочку? Не очень приятное зрелище. А может, видела, как лицо у них синеет, когда их до смерти душит распятие, которое они «должны носить ради Иисуса»? Я не собираюсь терять работу из-за того, что одна из вас, девочки, слишком тупая и не хочет слушаться и следовать правилам. Никаких исключений. Кулон в коробку.
Чуть не плача, я вожусь с застежкой кулона. Я даже не знаю, как она работает, потому что ни разу в жизни кулон не снимала. В конце концов мне помогает Эмма, за что я ей очень, очень благодарна. Я иду, чтобы бросить его в коробку, но мисс Хайнд хватает его, когда он уже падает.
— А это что такое? — спрашивает она, открыв защелку и посмотрев внутрь фермуара. В этот момент маленькая фотография (портрет моей мамы) выпархивает на пол. Я хочу ее поднять, но мисс Хайнд проворнее. Теперь у нее в одной руке — фермуар, в другой — фотография. Я думала, она посмотрит на фотографию, но уже слишком поздно. Она увидела код.
Слезы так и подступают к глазам; определенно, через минуту я разревусь. Зачем она это делает?
— Да что же это такое?
Будь я взрослая, невозмутимо сказала бы что-нибудь вроде «О, это от моего бойфренда. Зашифрованное признание в любви». Или: «О, давным-давно мой дедушка интересовался криптографией. Здесь просто секретным шифром написано: Алиса, я тебя люблю». Но я — ребенок.
— Это портрет моей мамы, — говорю я, изображая дурочку.
— Не это. Вот эти цифры и буквы. 2,14488156Ех48, — медленно читает она вслух. — Что они значат?
— Я не знаю, — говорю я.
— Ты не знаешь? — Мисс Хайнд язвительно мне ухмыляется. — Ты же носишь это на шее. Ты должна знать, что это значит.
Все пялятся на меня. Даже мои новые подружки таращатся, будто я чокнутая или не знаю кто.
— Я не знаю, — едва умудряюсь повторить я; на глазах у меня набухают слезы. Если б только мне было что ответить. Но ответить нечего. Я не могу сказать, что это номер телефона, чей-то день рождения или типа того. Никто не носит на шее кулон с путаницей цифр внутри. Ни единая душа. Не могу же я перед всем классом рассказать физручке историю о том, как этот фермуар у меня оказался. Мало того что история дикая и отчасти неловкая; дедушка велел мне никому ничего про кулон не говорить. Вот зачем я туда фотографию вставила. Но я никогда не думала, что кто-то всерьез примется его изучать, как мисс Хайнд вот сейчас. Молчание, кажется, длится вечно.
— Ну и? — говорит она.
Найду ли я когда-нибудь выход?
— Это, может, пробирное клеймо, конечно? — вдруг произносит кто-то со странным акцентом. Я оборачиваюсь и вижу, что это Рокси, та самая француженка, с которой вообще никто не разговаривает. В этой школе быть из Франции — даже хуже, чем быть сиротой. Не спрашивайте, почему. — Наверное, вы ни одно не видели раньше? — говорит она мисс Хайнд. — Если это парижское пробирное клеймо, тогда вы могли бы его видеть, если бы покупали самые эксклюзивные драгоценности, что я нахожу сомнительным…
О Рокси я знаю лишь, что раньше она ходила в англоговорящую школу в Париже и в совершенстве владеет английским и французским. Она на год старше всех нас, и каждый день ее на изящной черной машине забирает после уроков симпатичный мужчина в синих джинсах. Я думаю: да, я скажу, мол, мой папа купил мне эту штуку в Париже, но мисс Хайнд уже потеряла интерес к кулону. Где-то через секунду он уже в коробке, а физручка — в углу комнаты, пришпилила Рокси к ржавой санитарной машине для стирки полотенец.
— Ты маленькая… — начинает мисс Хайнд.
— Отпустите ее, мисс. — Это Эмма. — Мисс, не стоит этого делать.
Бледное лицо Рокси все так же полно вызова.
— Ударьте, если хотите, — говорит она со своим мягким французским акцентом. — Но тогда мой папа позаботится, чтобы вас уволили.
Этот урок физкультуры определенно не задался.
Мисс Хайнд ослабляет хватку.
— Вы трое, — говорит она, имея в виду меня, Эмму и Рокси. — Убирайтесь на хрен с глаз. Быстро!
Учителя обычно не говорят «на хрен». Мишель, Люси, Сара и Таня смотрят на нас с сочувствием и недоверием.
— И куда нам идти? — спрашивает Эмма.
— В кабинет директрисы. Немедленно.
Мы уходим из раздевалки, на нас по-прежнему физкультурная форма. Пока мы топаем по бетонной игровой площадке к главному корпусу, у меня в голове крутится лишь одна мысль: мой кулон — там, в той коробке. И как я его теперь получу обратно? Без него я не могу пойти домой, не могу оставить его здесь на все выходные. Я хочу, чтобы на мне была моя нормальная школьная форма, а не эта гадость. Но плакать я не собираюсь.
— Спасибо, — говорю я Рокси.
— Гореть мне в аду, — вздыхает Эмма. — Мы в большущей беде.
Но в каком-то смысле это приятно будоражит.
— Знаете, парижских пробирных клейм не бывает, — замечает Рокси.
Мы дружно смеемся. Мы в беде, но мы свободны. С моим смехом только одна проблема — за ним скрывается ужасная тревога. Я должна вернуть кулон.
Директрису зовут мисс Питерсон.
— Что это вы трое тут делаете? — спрашивает она, когда мы оказываемся у нее в кабинете. Он примыкает к свежеотремонтированному школьному фойе, которое рядом с актовым залом. Тут жарко, душно и пахнет клеем и школьными обедами.
— Понятия не имеем, — сладко тянет Рокси. — Вышло небольшое расхождение во взглядах с мисс Хайнд, и…
— Мисс Хайнд чуть не расплющила Рокси об стену, — выпаливает Эмма.
— Мы сильно перепугались, — добавляю я.
— Хорошо, — говорит мисс Питерсон. Вздыхает. — Я совершенно уверена, что вы преувеличиваете, у девушек вашего возраста есть такая склонность. Мои штатные сотрудники не плющат людей об стены. Рокси?
— Да, мисс, — кивает та. — Думаю, имело место расхождение во взглядах.
«Расхождение» она произносит так, что, кажется, это тянется вечность. «С» у нее превращается в «з», «р» раскатывается так, что становится неловко, а уж когда она добирается до «ждение», то произносит его как «ждениэ». Болтая со мной и Эммой, она говорила нормальнее. Интересно: может, она просто выделывается, подчеркивая акцент, когда сталкивается с людьми вроде мисс Питерсон? Я бы так и делала, будь я Рокси и будь я чуточку храбрее, чем есть.
Мисс Питерсон снова вздыхает.
— Вы пробыли здесь меньше двух недель, — говорит она. — Тот факт, что я вас тут увидела так быстро, является дурным знамением. Дурным знамением. — Терпеть не могу, когда учителя повторяют такие штучки. Ощущение такое, будто они думают, что исполняют Шекспира, а не беседуют с одиннадцатилетками. — Я буду присматриваться к вашей троице, — продолжает она, показывая на нас пальцем. — Понятно? Если я вас увижу здесь снова до конца четверти — всё, пишите письма. А теперь вон с глаз моих.
Мы строем выходим в глянцеватое фойе. Такое чувство, будто уже выходные. У столовки в дальнем конце холла опущены серебристые жалюзи, и луковых запахов готовки не ощущается. Двое мужчин, похоже, затаскивают в школу какое-то оборудование из фургона. Должно быть, это для дискотеки старшеклассников, она будет сегодня вечером. У младших классов ее не будет еще две недели, но все мои подружки планируют пойти. Даже не знаю, как у меня получится. Мне не разрешат вернуться домой на автобусе, а если меня должен будет забрать дедушка на машине, проблем не оберешься. Как бы то ни было, париться по этому поводу я не могу. Я должна вернуть кулон.
— Почему ты не пожаловалась на мисс Хайнд? — спрашивает Эмма Рокси, когда мы выходим через парадные двери на автостоянку.
Рокси закатывает глаза.
— Нельзя ябедничать на учителей, — говорит она. — Если они узнают, что ты про них сплетничаешь, они костьми лягут, лишь бы превратить твою жизнь в ад. К тому же директрисы всегда поддерживают учителей. Лучше придумать, как отомстить тоньше.
До конца физры, а стало быть и до конца уроков, остался час. Мы покидаем территорию школы и бредем вокруг пустующих раздевалок.
— Как думаете, может, нам теперь стоит одеться? — говорит Эмма.
Рокси уже напяливает школьную юбку.
— Да, — пожимаю плечами я. — Других вариантов не вижу.
Нам очень трудно понять этот потерянный час, в который мы провалились. В школе все так спланировано и структурировано. Ты никогда не оказываешься в свободном полете, свободной от графиков, расписаний и надзора. Но мы почему-то свободны, за нами не наблюдают. Следующие две-три минуты мы втискиваемся в школьные униформы и боимся: вдруг сейчас кто-то сюда придет и случится еще какая-нибудь беда. Потом недоуменно смотрим друг на друга. Пока идут уроки, ни в библиотеку, ни в столовую (которая все равно закрыта), ни на игровые площадки нам ходить нельзя.
— Вот дерьмо, — говорит Эмма. — Может, нам просто разбежаться по домам?
— Мне нужно дождаться отца, — замечает Рокси.
— А мне автобуса, — говорю я. — И еще я должна забрать кулон.
— Мисс Хайнд настоящая корова, — говорит Эмма. — Что же нам делать?
— Взломаем сейф, — предлагает Рокси.
— Она узнает, — возражает Эмма. — И тогда пишите письма.
— Да, — киваю я. — Она поймет, что мы его забрали.
— Если нам вообще удастся туда залезть, — вставляет Эмма.
Готова поспорить, я бы сейф открыла, но решаю про это молчать и взамен говорю:
— Мне придется дождаться конца урока и попросить у нее кулон.
От одной мысли об этом у меня мурашки по коже.
— Мы с тобой тут побудем и ее дождемся, — говорит Рокси. — С этой сукой нельзя оставаться одной. Ты не знаешь, что она может сделать.
Мы с Эммой переглядываемся. Никто из наших сверстниц не произносит слово «сука», тем более с таким кинозвездным акцентом. Рокси из тех, с кем нам не стоит водиться. Слишком уж странная. И все же мы знаем, что будем с ней водиться. Особенно я. Я тоже странная, это само собой, хотя у меня получше выходит это скрывать.
Ожидание мисс Хайнд оказывается сложным предприятием. До нас доходит, что если мы так и будем тут, в раздевалке, одетые, когда остальные девочки вернутся, нас определенно обзовут лесбиянками. Ты просто-напросто не имеешь права смотреть, как другие принимают душ и переодеваются, если сама этого не делаешь. Так что в конце концов мы совершаем странное турне по самым дальним школьным окраинам, пока не оказываемся на вершине холма, в самом центре кафедры краеведения, где держат коз. Судя по всему, на третий год нам придется учиться их доить. Отстой! А на биологии придется резать всякую живность. Мы с Эммой уже говорили о том, чтобы устроить забастовку, когда это случится. Нынче в школе стало очень модно говорить про забастовки — наверное, это из-за шахтеров. Эмма постоянно поднимает эту тему.
Мы умудряемся так рассчитать время, что возвращаемся в раздевалку через две минуты после конца занятий. Теперь все надо делать быстро, потому что автобус уже ждет на автостоянке, да и отец Рокси скоро должен прийти. Мисс Хайнд тут как тут, одна, сортирует хоккейные шайбы в ящике.
— Прошу прощения, мисс, — начинаю я.
Она оборачивается:
— Да?
— Я пришла за кулоном.
— Ну конечно. Я вижу, вся троица заявилась. Что, без этого никак? Ты младенец, что ли, боишься подойти одна?
Я хочу на нее наорать. Хочу сказать, что она жестокая и неуравновешенная, и сегодня уже чуть не расплющила об стену одну из моих одноклассниц. Надо спятить, чтобы подойти к ней одной. Вместо этого я говорю лишь:
— Пожалуйста, можно мне взять кулон?
Она вздыхает и достает картонную коробку.
— Я собиралась конфисковать его на все выходные, но неохота суетиться. На, забирай.
Она швыряет кулон, а я торможу и не успеваю поймать. Он падает на пол, почти как в замедленной съемке. Мой бедный кулончик! Наклоняясь за ним, я взвизгиваю.
— Ну и что надо сказать? — осведомляется мисс Хайнд, пока я пытаюсь стереть с кулона грязную воду. Говорит она таким тоном, каким обычно тебе намекают сказать спасибо.
— Что? — говорю я в ответ.
— Что надо сказать? — Теперь построже, но она и правда хочет, чтобы я ее поблагодарила.
Я смотрю на нее с ненавистью, потом оглядываюсь на подружек.
— Ну что, по домам? — говорю я им.
Я не стану благодарить эту женщину. Ни за какие коврижки. Я не самая храбрая личность в мире, но меня всем этим не запугать. Наплевать, в какой ад она превратит мою школьную жизнь. Если придется, я убегу в Россию, может быть, с Алексом. Не промолвив больше ни слова, мы трое выходим из раздевалки.
Почти все выходные я торчу у себя в комнате. Школа теперь кажется одной длинной путаницей происшествий, о которых я не могу рассказать старикам. Уж точно я не могу объяснить им случай с кулоном; хотя вряд ли я теперь обязана, раз его вернула. Но все, что там творится, — вся эта болезненная неадекватность, — объясняется тем фактом, что я ненормальна. Я ненормальна, потому что живу в этой дурацкой деревне, с бабушкой и дедушкой, в доме, где нет телевизора. Я представляю, каково было бы жить там, где живет Эмма, в доме прямо напротив школы, с нормальной мебелью, домашними чипсами, папой, мамой и шмотками из каталогов. Это была бы райская жизнь. Тогда я смогла бы пригласить Эмму на чай. Смогла бы помечтать, что вот, Алекс зайдет в гости и не будет надо мной смеяться. (Может, он и сирота, но наверняка у него дома есть и телевизор, и нормальные книжки.) В общем, нынче мне всерьез захотелось, чтобы дедушка, бабушка и всё, что я люблю, исчезло без следа — и все из-за того, что думают ребята из школы.
Если твои друзья спрыгнут со скалы, ты тоже спрыгнешь? Ну уж дудки. Если они спрыгнут со скалы, мне больше не придется беспокоиться, что они обо мне думают, так что это глупый вопрос. Не вижу выхода. Старики оба слишком поглощены работой и не могут взять меня в город. Плиссированной юбки к понедельнику у меня не будет. Блеска для губ тоже. Я должна что-то предпринять. Но что? Буду ли я еще неделю нравиться своим подружкам без этих вещей? У меня есть план: спросить стариков, нельзя ли мне вместо ланча в коробке брать с собой деньги на обед? Тогда я смогу покупать шоколад в фургоне, как мои подружки. Может, удастся скопить сдачу и купить блеск для губ? Так что следующую неделю мне придется мучиться виной еще и из-за этого. В кого я превращаюсь?
Оказывается, моя мама вела свой дневник в 60-х, когда была тинейджером. Однако между ее тогдашней жизнью и моей нынешней, кажется, расстояние в миллион миль. Она ходила в среднюю классическую школу для девочек и до одержимости любила свою скрипку. В каждой записи дневника упоминается, сколько она в этот день занималась и есть ли у нее прыщи! Хотела бы я ходить в классическую школу. Почему мне никто не сказал, что все вот так получится? Я думала, мамин дневник откроет мне тайный путь в ее разум, но в нем, по сути, ничего и нет, кроме заметок о ее скрипичной практике и домашних заданиях. У меня такое ощущение, что дневник меня чуть ли не обманул, и из-за этого меня грызет совесть (больная совесть нынче — моя новая лучшая подруга). Я искала в дневнике секретные послания или код, но ничего не нашла. Впрочем, кое-что утешает: некоторые романы в коробке очень интересные. В паре из них есть даже грязные кусочки! Я решила понять свою маму не через дневник, а через эти книжки. Хоть мне и не холодно, я сижу, закутавшись в одеяло, и читаю романы все воскресенье напролет, стараясь не думать о том, что придется вернуться в школу. Я хочу заболеть какой-нибудь смертельной болезнью, чтобы не пришлось туда завтра тащиться. Где-то в шесть вечера у меня начинает болеть живот, и я совершенно не могу слушать, что там говорят мои старики.
Мы с Беном просыпаемся во время ужина. С всклокоченными волосами он выбирается из постели и уходит в ванную. Я слышу, как он писает, потом журчанье крана.
— Что хочешь на ужин? — спрашивает он, вернувшись.
— Ты не обязан… — начинаю я.
Он улыбается:
— Заткнись. Просто скажи мне свой заказ.
— О. Ну, принеси мне то, что будешь сам.
— Ты не против, если я тоже тут поем?
— Конечно нет. — Я зеваю. — Вот гадство. Я и не думала, что можно столько продрыхнуть, сколько я за последнюю пару дней.
— Тебе нужен отдых, — говорит Бен, направляясь к двери. — О. Тут что-то есть. — Он наклоняется и поднимает белый конверт. — Снаружи ничего не написано. Хочешь, я его…
— Нет, — быстро говорю я, протянув руку. — Все о'кей.
Он передает его мне.
— Хорошо. Ну, до скорого.
— Ага.
Может, это и есть «послание подлиннее» от моего неизвестного корреспондента? Я вскрываю клапан и вытаскиваю содержимое конверта. Определенно это не то, что я подумала. Тут только белая визитная карточка с номером мобильника. На обороте — записка синими чернилами. Алиса, прости мою ревность. Если когда-нибудь передумаешь…??? Ох, ладно. Все равно, вот еще раз телефон на всякий случай. Ж.
Сердце мое колотится. Черт. А если бы это увидел Бен? Это не только тайное послание от другого мужчины; это доказательство, что у меня были/будут какие-то романтические запутанные отношения с одним из членов совета директоров «Попс». Это не просто смехотворно, это убийственно, убийственно убого и неклево. Разумеется, мне почти всегда наплевать, клевая я или нет, но это — единственный вопрос, в котором, я думаю, без клевости никак. Креативщики — это креативщики, боссы — это боссы. Вот в чем фишка. Их нельзя смешивать. Хотя еще я вспоминаю, как Жорж стоял тут в своем костюме, глядя на меня сверху вниз. Вспоминаю Доктора Смерть с его викодином. Потом думаю о Бене. И вдруг понимаю, что у нас с ним не просто секс. Со странным ощущением déjà vu и больше об этом не думая, я встаю с постели, нахожу зажигалку и сжигаю визитную карточку.
— Что это за запах? — спрашивает Бен, вернувшись.
— Какой запах? — говорю я.
— Ой, неважно. — Бен ставит на кровать два подноса.
— Ну, и что у нас на ужин? — интересуюсь я.
— У нас… Хм-м… Липкие пирожки с луком, обжаренная красная капуста с яблоком и соусом из красного вина, плюс пюре из картошки, петрушки и сельдерея. Была фасоль с жареной картошкой, но я решил шикануть. Вместо пудинга — лимонный пироге листьями мяты. Кто-то из шеф-поваров сказал, что этот пирог называется «Пусть едят пирожные». Что-то из репертуара Марии Антуанетты. Думаю, они тут слегка скучают. А еще я тебе принес зеленого «порохового» чая.[94] В последнее время я им сильно увлекся.
— Люблю зеленый чай, — говорю я. Бен передает мне поднос. — Просто загляденье. Наверное, все это…
— В смысле, веганское? Ага.
— Клево.
— Может, включим радио?
— Да, — говорю я. — Оно вон там, на подоконнике.
Бен встает.
— Какую станцию?
— Э-э… Ну, еще слишком рано, на «Радио 3» ничего хорошего нет. Не знаю. Может, «Радио 4»? Сам выбирай.
Бен крутит ручку настройки, переключая прием с FM на короткие волны. Радио долго трещит и гудит, а потом внезапно прорываются жесткий басовый нойз и неземные звуки флейты. Две мелодии, высокая и низкая, обвивают друг друга, точно щупальца марсиан.
— Круто, — говорит Бен. — Они работают.
— Кто это «они»? Что это вообще?
— «Радио Сион».
— Пиратское?
— Да, типа того. Как и всё на коротких волнах.
— Сион — как в «Нейроманте»?[95]
— Да. Это двое аспирантов из Польши. Гоняют математический рок, экспериментальный джаз, классику, драм-энд-бейс и… о, вот, пожалуйста.
На фоне музыки все громче и громче звучит женский голос.
— Она говорит по-польски, — замечаю я.
— Подожди, — говорит Бен.
Она замолкает, а потом снова начинает говорить, на сей раз — по-английски. Тихим аккомпанементом вступает новая тема. Это одна из фуг Баха — ее моя бабушка постоянно слушала. Но сквозь нее наплывами прорезается что-то еще, еще какая-то дорожка; это едва слышные барабаны. Женщина продолжает говорить, английские слова смягчены ее акцентом. Я понимаю, что она читает какую-то книгу, и быстро догадываюсь, что это Гибсон, вот только не соображу, какой роман. Потом слышу слово Уинтермьют[96] и улыбаюсь.
— Она читает «Нейроманта», — ошеломленно говорю я.
— Ага. Они это почти каждый вечер делают. Читают книгу не целиком, да и вообще перепрыгивают с одной на другую — просто гоняют музыку и читают отрывки, что в голову взбредет. Блестящая идея.
— Просто кайф, — киваю я.
Это странное ощущение — когда садишься поесть, а полячка читает тем временем Уильяма Гибсона по коротковолновому радио, — но очень, очень по-хорошему странное.
— Ой, вкуснятина, — говорю я, попробовав пюре. — Удивительно.
— Классные ребята эти шеф-повара.
Мы молчим, слушая радио и смакуя пищу.
— Бен? — наконец говорю я.
— Что?
— Спасибо, что обо мне заботишься.
Он улыбается в ответ.
— Всегда к твоим услугам, — говорит он. Приканчивает луковый пирожок. — Тебе это правда нравится? — спрашивает он.
— Что?
Он машет рукой в сторону радио:
— Эта фишка с Гибсоном.
— Господи, ну еще бы. Особенно то, как все сделано. Я в универе диплом по киберпанку писала.
— Это по какой специальности?
— Английский.
— Я думал, ты математикой занималась или чем-то вроде того.
Я улыбаюсь:
— Ты не одинок. Вайолет тоже так думала. У меня бабушка была математик, поэтому я кое-что знаю.
— Была?
— Она умерла. Сразу после того, как я закончила универ.
Я кратко рассказываю ему, как жила со стариками, когда была маленькая, и как здорово у них получалось меня растить, пусть я и не всегда это ценила. Рассказываю, как умерла мама и пропал отец. Даже короткая версия занимает почти час; тем временем снаружи темнеет, птичка наконец прекращает петь, и Бен курит сигарету в окно (а я наслаждаюсь пассивным курением). Мы пьем «пороховой» чай.
— Значит, твой отец просто ушел?
— Ага.
— Вообще без объяснений?
— Да.
Я не рассказываю Бену про кулон и всю эту историю. Для этого есть куча причин, но главная сейчас, похоже, такова: я хочу, чтобы он был заинтригован и очарован лично мной, а не моим прошлым. Если это невозможно, тогда программа смело может закончиться. Я не буду искусственно закольцовывать эти отношения до бесконечности. Алгоритм уже хромает, но, по крайней мере, закольцован в нужной точке. Я не хочу, чтобы он хотел меня ради интриги/денег.
— Это ужасно, — говорит Бен про моего отца.
— Да. — Я хочу сменить тему. — А ты чем в универе занимался?
— Философией и теологией.
Этого я не ожидала.
— Ничего себе.
— Да. Не очень-то очевидно, что станешь хорошим наемным работником. Хотя было интересно.
— Ну и как ты оказался в отделе видеоигр «Попс»?
— Довольно длинная история.
Бен принимается убирать подносы. Наливает нам еще «порохового» чая и передает мне чашку. Я ощущаю дымный, зеленый чайный аромат. В последний раз я пила «пороховой» чай миллион лет назад. Изумительно.
— Слишком длинная?
— Наверное. Но костяк таков: мне срочно требовались деньги, по разным причинам. Я всегда занимался шифровкой, с тех пор как в 80-х у меня появился мой первый микрокомпьютер «Би-Би-Си». Для развлечения я создавал игры «Отелло»[97] и маленькие текстовые «бродилки». Ну и, само собой, ребенком я мощно увлекся научной фантастикой и фэнтези. Я был настоящий мелкий «гик». Начал думать о параллельных мирах и иных формах сознания. Гонял на компьютере эти чокнутые астрономические программы и убедил предков купить мне телескоп. Это… — Бен смеется. — Да, я же говорю, это длинная история. По сути, я стал одержим идеей контакта с параллельными мирами. Потом, где-то лет в пятнадцать, я вдруг подумал обо всем совершенно иначе. Если бы параллельные миры и впрямь существовали — что бы это значило? Появится ли когда-нибудь у компьютеров сознание? Как определить понятие «жизнь»? Когда пришло время выбирать предметы для экзаменов категории «А», я решил попробовать религиоведение, философию и психологию. Я забросил науку. А еще была одна девчонка…
— Ну, они же всегда есть, а? — Мне непривычным образом некомфортно. Это что, ревность? Какая она была, эта девчонка? Она его бросила — или он ее? Может, он до сих пор о ней мечтает?
— В универе я заинтересовался мыслителями типа Делёза, Бодрийяра, Вирильо. По-моему, я сделал то же, что и ты, — забросил точную науку, а потом вспомнил ее и сделал частью диплома по гуманитарной дисциплине.
— Ага. Я именно так и поступила.
На миг все возвращается ко мне — как быстро это произошло. Только что я все время играла в шахматы и решала задачки, и вдруг переориентировалась на «нормальные» девчачьи занятия — стала читать, писать рассказы и нервничать из-за шмоток.
— Как ты это сделал? — спрашиваю я. — Какими вещами ты интересовался?
Он прихлебывает чай.
— Искусственный интеллект, машины, контрольные экраны… Я все это обожал. По теологии очень много занимался индийскими религиями. Типа, старался вернуться к корням. Я наполовину индус, но индийскую сторону годами подавлял, особенно в школе, где пытаешься не слишком-то выделяться. Все думали, я грек, или, может, итальянец. Я их не поправлял. В дипломе я рассматривал Искусственный Интеллект, Инаковость и Порабощение Сознания. Это было связано с прочтением капиталистической экономики как программы для ИИ. К тому времени я перестал искать инопланетян. Как бы то ни было, сразу после выпуска я начал учиться на магистра искусств в области педагогики, поскольку не собирался работать на истэблишмент, который сам критиковал, но потом отца сократили, и мне пришлось быстренько уйти из аспирантуры, постричься и устроиться на работу.
— Тебе пришлось уйти?
— Ну, я был не обязан. Предки меня не просили, ничего такого, но у них был огромный ипотечный кредит, а доходов ноль. Нужно было им помочь. Так что я начал рассылать свое резюме, ну, всем подряд. Очень многим ребятам с таким же дипломом пришлось стать диспетчерами или рекламными агентами, и казалось, это единственные специальности, которыми можно заняться, имея гуманитарный диплом и никакого реального опыта работы. Я даже пытался устроиться в фаст-фуды, представляешь, а? У меня была смутная идея получить самую прокапиталистическую работу в мире и попытаться подорвать систему изнутри. Но этим шарашкам хватает ума не нанимать свежеиспеченных философов. В общем, я послал резюме нескольким видеоигровым компаниям. Как ни удивительно, одна меня пригласила. Мои программерские навыки к тому времени слегка подзаржавели, но конторе понравился мой диплом, а также история моей жизни. Они посадили меня придумывать сюжетные линии, работать над логикой и готовить чай для команды ролевиков. Через год компанию купила «Попс», и я с премии заплатил половину кредита предков. Фирме я понравился, и вскоре меня запрягли в тандем с Хлои и велели создать и спродюсировать нашу собственную игру. Так мы придумали «Сферу». И вот теперь я здесь.
Я уже успела допить чай, и теперь тянусь за бутылочкой Arsenicum. Гомеопатические снадобья нужно класть в чистый рот, так что неплохо подождать минут пять после того, как попьешь чай или что угодно. Я вытряхиваю крохотную таблетку в крышечку, потом закидываю на язык. Полячка продолжает читать «Нейроманта», на сей раз под Майлза Дэвиса.[98]
— Я рада, что мы здесь, — говорю я.
— Я тоже.
— Если б только мне не было так хреново…
— Что это ты приняла?
— Мышьяк. Это гомеопатия. Не думаю, что это правильное снадобье, но из тех, что у меня есть, оно самое близкое к идеалу.
— Что случается, если оно неправильное, но близкое?
— Э-э, просто не действует, как надо. Но у меня больше ничего нет.
У Бена озабоченный вид.
— А где брать правильное снадобье?
— В Интернете. Или, если оно не сильнодействующее, в магазине здоровой пищи. Но я не знаю, какое средство тут правильное. Мне нужно записать все симптомы и посмотреть в справочнике. А книжек с собой у меня нет, так что…
— А есть другой способ?
— В общем, да. Существуют онлайновые «репертуары». Но поскольку здесь нет Интернета, мне придется обойтись чем есть. — Я улыбаюсь. — Все могло быть много хуже. Знаешь, я бы также не отказалась от никотиновой жвачки. И… — Вздыхаю. — Я правда, правда хочу сладкого. Не знаю. Плохо, что тут нет магазинов.
— Я могу сходить.
— Нет, правда…
Бен встает и поправляет свои очки в черной оправе.
— Погодь, — говорит. — По-моему, у меня есть идея. Может, получится устроить тебе Интернет. Сейчас приду. — И выходит из комнаты.
Если он собирается устроить мне доступ в Интернет (ума не приложу, каким образом), нужно иметь наготове мои симптомы. Как я себя чувствую? Это очень странно — подыскивать «репертуарные» аналоги своих симптомов и прописывать самой себе лекарство, — но выбора-то у меня, по сути, нет. Ну, как ты себя чувствуешь, Алиса? Говенно, вот как. А можно поконкретнее? Я задумываюсь, как поступила бы с пациентом. Разумеется, пациентов у меня никогда не бывало, реальных — точно. Я прописывала снадобья Атари, Рэйчел и Дэну. Так почти у всех гомеопатов. Учишься искусству, а потом время от времени практикуешься на друзьях, коллегах и родственниках, словно местная ведьмачка. Представляю себя в капюшоне, с пентаграммой на шее, и улыбаюсь. Это не помогает. Достаю записную книжку и ручку, открываю новую страницу и пишу сверху свое имя и дату. Листая в поисках чистого места, наталкиваюсь на свою идею: страницы за страницами заполнены итогами мозгового штурма и диаграммами. Хороша ли моя идея? А вот не пофиг ли? Сама не знаю.
Подход здесь такой: представляешь, будто бесстрастно наблюдаешь себя со стороны, и записываешь симптомы, какие заметила бы. Идея с фенечками, по крайней мере, доказывает, что разум мой активен. Однако можно ли сказать, что он необычайно активен? Не уверена. Может, стоит сначала записать «общие» симптомы, а уж потом ментальные. Меня морозит, и я страстно хочу пить теплое (особенно «пороховой чай», и — до сих пор! — мисо). Суп мисо еще и соленый. Если вдуматься, я тоскую по соли. Я представляю себе тарелки с чипсами и картофельной соломкой под соевым соусом. Лучше, если я неподвижно лежу на кровати, от движений мне плохеет. А от кашля или болтовни? Это ведь тоже формы движения. Ради эксперимента кашляю. Вот ведь. Ничуть не полегчало. Записываю. А еще от чего-нибудь мне делается лучше — или хуже? Меня отпускает, когда здесь Бен. Добавляю запись Компании, чувствует себя лучше в и размышляю дальше. Мой странный сон в субботнюю ночь — только птицы и снились; довольно чудно. Пишу: Птиц, видит во сне. Как трудно пытаться выяснить свои собственные ментальные симптомы. Ну же, Алиса. О чем твои мысли? Чем ты одержима, если одержима вообще?
Есть один момент. Чуть раньше, когда мы говорили с Беном про молоко, в мозгу что-то щелкнуло. Описать это я не могу, но что-то изменилось. С тех пор я думаю об одном: только из-за того, что решительно все совершают какой-то поступок, становится ли он правильным? Марк Блэкмен доказал, что люди покорно следуют за большинством. И меня не покидает недоумение: раз уж я посвятила почти всю жизнь тому, чтобы не поступать, как все остальные, отчего получается, что я одобряю столько неправильных вещей? Почему даже я решаю, что то-то и то-то — хорошо, лишь из-за того, что так думают все? Разумеется, я всегда знала, что в мире творится много зла. Я не идиотка. Но моя позиция всегда была такой: надо просто стремиться выжить как можно дольше, не принося с собою зла специально, но в то же время сознавая, что улучшить ситуацию никак не можешь. В конечном итоге, скорее всего, нет никакого четырехмерного существа, которое смотрит на нас — а правильные ли выборы мы совершаем? Нет судии. Ты живешь своей жизнью и надеешься, что ни в каких войнах тебе воевать не придется, — и дальше-то что? Все, финал, ты превращаешься в перегной.
Война. Когда был Гитлер, было вполне понятно, кто враги. Но с кем — или с чем — люди сражаются сейчас? Подозреваю, что они попросту ведут свои личные, индивидуалистические войны с назойливыми соседями, или со своей привычкой к наркотикам, или со своим мобильником, копаясь у себя в огороде (но не с мобильником в соседнем городе, и ничего не делают, чтобы прекратить несправедливую войну, ведущуюся в тысяче миль от них). Может, мир кажется слишком огромным — куда уж там его спасти, особенно если в нем столько всяких врагов? Слишком поздно! Спасайся сам! А разве в этом больше смысла? Я всегда ощущала, что неспособна ничего «спасти» — ни себя, ни мир, никого. Один в поле не воин. Один и не может им быть, если это не глава государства. Я думаю о дедушке и о маленьких персональных битвах, в которых он сражался. Он был против алчности, стяжательства и тех, кто разоряет окружающую среду ради сокровищ, которые, возможно, она хранит. Если его плохо обслуживали в магазине, он никогда не ругался с продавцом. Вместо этого он топал домой и писал длиннющее письмо главному менеджеру этой компании, жалуясь на то, что дирекция эксплуатирует свой персонал, и заявляя: раз уж эксплуатация эта настолько очевидна, что привела к дурному обслуживанию, теперь он больше никогда в этот магазин не пойдет. Однажды я намекнула ему: а может, продавец-то и виноват? Уж конечно люди должны нести хоть какую-то ответственность за свои поступки? Если их корпорация так плоха, разве не может работник просто уволиться? «Мы все должны бороться с системой, — ответил он мне. — Иначе никто не будет».
Еще одно странное воспоминание: эссе, что я написала в университете. «Не является ли „Буря“ расистским текстом?» Помню, как трактовала значение слова «текст», следуя за Бартом и утверждая: текст живет в своем собственном измерении, а не застряв в своей исторической эпохе, и нуждается в читателе, который соотнесет его с чем-то; иначе текст лишен смысла. «Буря» — расистское произведение, если прочитать его как историю о Калибане, аборигене острова, который порабощен колонизатором Просперо. Но что сказать о театральных труппах, изображающих Калибана скорее как двусмысленное магическое существо, а не «монструозного» аборигена? Эти прочтения — расистские или нет? Нормально ли порабощать магических существ? В конце концов, похоже, всем наплевать на то, что Просперо господствует над Ариелем. В то время как я писала эссе, у нас был семинар, где кто-то заявил, что «Бурю» нельзя рассматривать как расистский текст, ибо в шекспировскую эпоху люди не были обучены распознавать расизм и выступать против него. Нельзя винить Шекспира и его зрителей за их позицию, сказал этот человек, потому что они не были обучены и не могли занять другую. А кто должен был их обучить? Корпорация «Дисней»? Я возразила, что все способны к логическому мышлению и моральным суждениям. Тот факт, что большинство считает что-то нормальным, еще не означает, что нужно думать так же. Рабство никогда бы не отменили, если бы все просто сели, расслабились и сказали: «Ох, все остальные говорят, что оно прекрасно, и в конце концов, оно так удобно, просто красота…» Я помню, что хотела упомянуть Фрэнсиса Стивенсона, который был против рабства, когда оно еще даже не было популярно. Но никто не слыхал про Фрэнсиса Стивенсона, да и (официально) не было доказано, что он существовал, так что я промолчала.
И все же вот она я, здесь, и я сражаюсь с ничем, абсолютно ничем. И вдруг перестаю понимать, правильно ли это. И я не знаю, что навело меня на эти мысли — моя простуда, или Бен, или Жорж, или «Детская лаборатория», или Марк Блэкмен, или Киеран, или Доктор Смерть… И еще я не имею понятия, что со всем этим делать, и по-прежнему не знаю — кто он, враг.
Как бы то ни было, в список симптомов я это не включаю.
К возвращению Бена список выглядит так:
Холод > тепло
< Прикосновение
< Движение
Жаждет соли, сахара
Жаждет общения
Страх смертельной болезни
Видит птиц во сне
Бен притащил с собой Эстер. У нее в руке ноутбук в кейсе. Они буквально вваливаются в комнату.
— Ради бога, — говорит Эстер.
Бен смеется:
— Мы уже пришли.
— Никто не должен знать, что у меня есть эта штука. Привет, Алиса.
— Привет, — говорю я. — Что происходит? Что это?
— Доступ в Интернет, — объясняет Бен. — Обеспеченный тебе нами.
Эстер ставит кейс с ноутбуком на кровать и садится рядом со мной.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает она.
— Довольно дерьмово, — отвечаю я. — Спасибо, что принесли… — Я машу рукой в сторону кейса. — Не знала…
— Никому не говори, что у меня это есть, — говорит она. Наклоняется и расстегивает «молнию» кейса. Внутри маленький, тонкий, серебристый ноутбук. Эстер открывает и врубает его. — Я тебя подключу, — говорит она, — а потом мы пойдем, достанем тебе чаю или еще чего.
— Спасибо.
Эстер нажимает на кнопки. Не понимаю, что она делает.
— Вот, — говорит она.
— Как это? — говорю я. — Он же никуда не подключен.
— Всё в стенах, — говорит Эстер.
— Беспроводная технология, — объясняет Бен. — Во всем имении есть беспроводной широкополосный канал связи. Просто открываешь ноутбук в любой комнате и сразу подключаешься к Интернету. На самом деле зверски клево. Жалко, у меня с собой ноутбука нет.
— Это будущее, — говорит Эстер. — И оно уже здесь. — Она смеется. — Ну, в общем, развлекайся. Бен? За чаем.
Они оставляют меня наедине с ноутбуком.
Дома на вход в Сеть уходят века, а потом каждая страница грузится секунд двадцать. С этой штуковиной все происходит мгновенно. Мой любимый сайт по гомеопатии — французский, с английской секцией. Там есть электронные версии всех важнейших словников и вся materia medica — если их покупать, потратишь сотни фунтов на несколько толстенных томов. Я загружаю «репертуар» Кента и ищу свои симптомы. Для «Компании, желания быть в» и «Болезни, страха подцепить» перечислено много снадобий, в разной степени значимости. Однако два из них, карбонат калия и фосфор, наиболее серьезно рекомендуются в обоих случаях. «Прикосновение, страх чужого» лечится только пятью снадобьями: арникой, кофе, карбонатом калия, лахесис и теллуром.
«Птицы, видит во сне». Я ищу это в разделе «Сон, сновидения», но ничего не нахожу. Порой при работе с «репертуарами» такое случается. В ожидаемом месте нужного не находишь, и приходится изощряться. Я уверена, что раньше встречала в этом «репертуаре» упоминания о птицах. Когда мне чудится, что я видела нечто в «репертуаре», но не могу вспомнить, где, эта штука часто оказывается в разделе «Разум, иллюзии», поскольку именно туда я чаще всего заглядываю. Иллюзии похожи на поэзию. «Иллюзии, хор, слыша музыку, думает, что в соборе». «Иллюзии, существование, сомневается в собственном». Обожаю раздел «Иллюзии». Наверняка сейчас найду там что-нибудь про птиц. Кликаю со страницы на страницу, и вот оно. «Иллюзии, птицы, видит». Видит птиц. Это то же самое, что видеть их во сне? На самом деле не важно. Если лейтмотив — птицы, нужно использовать любое упоминание о них в «репертуаре». Я записываю снадобья в этой рубрике: белладонна, карбонат калия, «лак канинум».
Поискав по перекрестным ссылкам в разделе «Общие симптомы» ощущения холода, жара и так далее, а в разделе «Желудок» — желания и неприязни, нахожу карбонат калия во всех соответствующих рубриках, кроме «Жаждет соли». Здесь упомянут фосфор, как и сама гомеопатическая соль — Natrum Muriaiicum. Как бы то ни было, карбонат калия лечит почти все мои симптомы, даже самый диковинный («видит птиц»). Вот что мне нужно, точно.
Я вбиваю в браузер название любимой гомеопатической аптеки, и передо мной тут же возникает ее сайт. Кликаю, дохожу до «К» и выбираю карбонат калия в дозировке 20 °C и 1М. Нажимаю «положить в корзину». Потом, радуясь, что пошла в магазин (ну, типа), захожу на страницу «Ф» и заказываю такие же дозировки фосфора — просто на тот случай, если карбонат калия не подействует. Потом — тюбик органического крема для рук, чтобы на душе полегчало. Кликаю на платежи и вбиваю номер своей кредитки (который знаю наизусть, мне свойственно заучивать длинные числа). Трали-вали-пум. Клик, клик, клик. О. Адрес доставки. Мгновение колеблюсь и вбиваю: комната 23, Восточное крыло, Заячья Усадьба (чуть не написала «Цитадель Попс»), Дартмур, Девон. Ну уж, наверное, хватит информации? А может, и нет. Подозреваю, мы давно миновали те дни, когда можно было нарисовать паб, который по соседству с вашим другом, стрелочку, указывающую на его квартиру, плюс название города, и «Королевская Почта» каким-то образом доставляла туда письмо.
Бен и Эстер стучат в дверь, а я все раздумываю, нажать ли «ввод». У Бена в руках поднос с чайником и несколькими чашками.
— Кто-нибудь знает, какой тут адрес? — спрашиваю я.
Бен качает головой.
— Это Заячья Усадьба, — говорит он. — Больше ничего не знаю.
Он ставит поднос на стол.
Эстер роется в карманах куртки с капюшоном, потом — юбки из денима.
— Хм, мне казалось, у меня где-то есть эта штука, — бормочет она. — А, вот. Держи.
Она протягивает мне поздравительный бланк «Попс».
— Здесь все написано, — говорит Эстер.
Рокси остается в Гроувзвудской единой средней еще на неделю. В это время она прикрепляется к нашей группе, словно неизвестный вирус к носителю. Занимается она тем, что дует губки, курит (в натуре!) и объясняет, как воровать в магазинах. А потом исчезает. Позже мы услышим, что она поступила в городе в частную дневную школу для девочек. Она вырвалась отсюда, и я ей завидую.
Всю эту неделю я использую Рокси как прикрытие, чтобы никто не догадался, что я по-прежнему совсем не такая, как надо. Теперь старики каждый день выдают мне 1 фунт 75 пенсов на обед, и я коплю эти деньги, притворяясь, будто сижу на диете, как Люси и Мишель. Не думаю, впрочем, что они на меня похожи. Как-то раз я на пару минут опоздала в портакабинку и обратила внимание, что, едва я зашла, общий говор смолк. Позже я спросила у Эммы, о чем они там болтали. «Я за тебя встала, — загадочно ответила она. — Но сама знаешь, какие они». Знаю ли я, какие они? Не уверена. Знаю, что они докапываются до девчонок, от которых воняет, до жирных, до тех, что носят неправильные шмотки, слишком много трещат на уроках, не чистят зубы, не бреют ноги, едят продукты, которые по размерам больше (или пахнут сильнее) шоколадных батончиков, не пользуются дезодорантами и не делают перманент или стильные прически. Я прогнала телегу, что у меня перманент, и это вполне проканало. Я не жирная, и от меня не воняет. Но мне нужна другая юбка.
В среду на математике мистер Бил объявляет тему урока: теория множеств. Рокси вздыхает и красит ногти «Типпексом». Может, она уже знает, что покидает нас. Мы не сдаем тест, чтобы выяснить, в каких подмножествах класса должны быть; на остальных предметах мы такие тесты писали. Вместо этого Бил («Дебил») решил разбить нас на подмножества, основываясь на результатах двух домашних работ, которые мы пока что успели сделать, и нашего общего поведения в классе. Эмма и я попадаем в подмножество 2 вместе с четырьмя другими девочками, которых совсем не знаем. Все наши подружки оказываются в подмножестве 4 — кроме Рокси, опущенной аж в подмножество 5. Я разочарована, что не удостоилась первого подмножества. Мальчики оттуда все пойдут в шахматный и компьютерный клубы; это неудивительно. Наверняка они настоящие умники. Впрочем, может, и к лучшему, что я не попала в элиту. Представьте: оказаться в классе изгоем, вообще без подружек. Это было бы ужас что. Вот что, в числе прочего, я постигла за эту неделю: чем больше тусуешься с подружками, тем меньше у них времени на разговоры за твоей спиной. В школе и вправду нужно постоянно быть начеку. Я была подозреваемой № 1 после инцидента с кулоном, который, хоть и мог закончиться много хуже, все равно подчеркнул: я — странная.
Меня поместили в первое подмножество по английскому, вместе с Эммой и Сарой. Это было решено на основании теста, включавшего правописание, понимание текста и небольшое эссе на тему «моя любимая книжка». Моя новая любимая книжка — «Граф Монте-Кристо», она была в коробке с мамиными вещами, поэтому о ней я и написала. В своем эссе я повторила то, что дедушка говорил о мести. Эта книга показывает, что мстить — дурно. Но, как и дедушка, я не уверена, что на самом деле с этим согласна. Я хочу, чтобы Бил-Дебил получил по заслугам — и мисс Хайнд тоже, да и Люси с Мишель. Учительница английского, миссис Джермейн, написала на моем сочинении «очень зрело» и поставила мне А с минусом. Мне она нравится гораздо больше остальных учителей.
Остаток недели я провожу, строя планы по приобретению юбки. Мне удалось узнать у Эммы, за сколько та купила свою. Так как я не была уверена — может, только «бегемотихи» о таких вещах спрашивают, — у меня ушло двое суток только на то, чтобы сформулировать вопрос. Зато теперь я знаю: цена — 6 фунтов 99 пенсов. А еще мне нужны толстые черные колготки; их, я заметила, Таня и Эмма носят в холодную погоду. Думаю, к субботе денег у меня накопится на обе эти вещи, но остается открытым вопрос: как попасть в город и купить их, чтобы старики ни о чем не пронюхали? Я знаю, кое-кто из класса каждую субботу ездит в город. Однажды они меня пригласили, но я сказала, что живу слишком далеко, и больше приглашений не было.
— Я бы хотела съездить в субботу в город со всеми нашенскими, — говорю я Эмме в четверг. — Дома жуть как скучно.
— Ну так почему бы тебе не прийти ко мне в пятницу на чай и не остаться с ночевкой? — говорит она. — В субботу съездим все вместе. Будет зашибоновско.
Эмму никто за язык не тянул, хотя эта идея у меня первой появилась.
— А твоя мама не будет против? — спрашиваю я.
— Не-а, я уверена. Слушай, дай мне свой телефон, и я попрошу ее позвонить твоей маме.
Мое сердце бешено колотится, когда я вырываю клочок бумаги из тетрадки.
— Я сейчас у бабушки с дедушкой гощу, — спокойно говорю я. — Так что ей придется с кем-нибудь из них переговорить.
Нынче моя жизнь — сплошные враки. Но по крайней мере мне больше не нужно беспокоиться, что я могу испугаться одна в темноте. У меня столько других причин для волнения, что этот страх выдавился из меня, как последний плевок зубной пасты из старого тюбика.
Мы с Эммой придумали план. В субботу встанем пораньше и отправимся в город, пока остальные ребята туда не попали. Купим мне юбку с колготками в магазинчике, который она знает, а потом пойдем и позависаем с нашенскими. Будет одна заморочка: весь день таскаться с пластиковым пакетом — но так удастся избежать другой: вести с собой в магазин всю шарагу.
Приготовления к этой операции так сложны, что в четверг у меня совсем не хватает времени на домашнее задание. Я решаю наверстать в выходные. Осматриваю весь свой гардероб — что бы такого эдакого надеть в город в субботу. Вообще-то нечего. Я не знаю, что они все носят, когда не в школе, но логично предположить, что ничего подобного у меня нету. Может, что-нибудь взять наугад — или просто сделать вид, что забыла? Если я сделаю вид, что забыла, одолжит мне Эмма что-нибудь или нет? Если нет, придется мне вернуться домой — не могу же я по городу в школьной форме разгуливать. Если я попрошу одолжить мне шмотки — стану от этого бегемотихой или чудилой? Не уверена. И все же лучше пусть Эмма зовет меня бегемотихой или чудилой пять минут, чем все нашенские весь день так обзывают меня в городе. Решаю ничего не брать.
В пятницу, на дневной перемене, улучив минутку наедине с Эммой, я вдруг вижу отличный шанс. Прикрыв глаза рукой, я прикидываюсь, будто на меня снизошло озарение.
— Ох, чтоб мне пусто было, — говорю.
— Чего такое? — спрашивает она.
— Я с собой никакой одежды на завтра не взяла.
Она смеется:
— Алиса, ты такая рассеянная. Да все нормально. Можешь надеть что-нибудь мое. Я у сестры все время шмотки одалживаю.
Сердце мое поет.
Юбочный магазин — в той части города, где я раньше почти не бывала, возле Мельничной улицы. На первом этаже — сплошные излишки армейского обмундирования, какие носят тинейджеры постарше: штурмовые брюки, армейские ботинки, зеленые рубашки. В магазинчике темно, и мужчина за кассой похотливо лыбится на нас.
— Привет, цыпочки, — говорит он сквозь гнилые зубы.
Мы с Эммой переглядываемся и, хихикая, взбегаем по лестнице. Здесь, на втором этаже, никого, кроме нас, нет. Слегка пахнет дождем и школьными шкафчиками для переодевания.
— Здесь можно тырить что хошь, и никто не заметит, — шепчет Эмма. После воровских россказней Рокси эта тема нас немного заинтриговала.
— Знаю, — говорю я.
— А ты… когда-нибудь?
— Нет. А ты?
— Я тоже нет.
Здесь рейки за рейками увешаны шмотками «а-ля школьная форма» и другими шмотками, какие я видела на ребятах в школе: куртками-парками, кожанами, дешевыми модными туфлями. Интересно, то, что на мне сейчас, — черная юбка и перламутрово-розовый джемпер — тоже тут куплено? Как я рада, что одета в чужое.
— Могу я чем-то помочь? — слышится девчоночий голосок.
Мы оборачиваемся. С виду — юная девушка, может, студентка. Волосы крашены ярко-синим, и на ней — женская версия тех шмоток, что на первом этаже: здоровенные «док-мартенсы», узенькие штурмовые брючки и мешковатая футболка со словами «Международная Амнистия»[99] на груди. Я хочу быть ею! Я слишком напугана и не могу говорить, так что Эмма просит юбку и колготки, уточнив, что это для меня.
— Наверное, ей надо на размер больше, чтобы можно было закатать? — говорит девушка, подмигивая.
— Ага, — кивает Эмма.
Я знаю: так юбки укорачиваются — видела, как девчонки переодеваются после физры. Эта девушка тоже знает и даже пошутила на этот счет. Меня мутит. Я знаю, что остальные из моей кодлы обозвали бы эту девушку чудилой, но прямо сейчас я бы что угодно отдала, лишь бы стать ее сверстницей (примерно восемнадцать) и работать вот в такой лавке, щеголять синими волосами и безумными шмотками.
— Тебе не показалось, что она клевая? — спрашивает Эмма, когда мы выходим на улицу.
— А тебе?
У меня такое впечатление, что Эмма, как и я, подумала — да, клевая девчонка, — но я хочу, чтобы она первая об этом сказала. Эмма колеблется.
— Нет. Я по-твоему кто, лесби? Не дури.
Мы идем в центр города, на рыночную площадь, высматривая Люси и Мишель. Сара и Таня, судя по всему, в конюшне, так что будем только мы четверо. Мы рановато приперлись, и Эмма предлагает заглянуть в «Бутс». У нее почти закончился блеск для губ, и она хочет купить новый. Интересно, хватит ли у меня теперь денег на эту штуку? Я знаю, что остальные нашенские всегда по субботам покупают чизбургеры в новом «Макдоналдсе», невзирая ни на диету, ни на что. Если я захочу к ним присоединиться, определенно придется забыть про блеск. Вот головоломка.
И вот мы в «Бутсе», смотрим на ароматизированный блеск для губ, и рядом — никого из персонала.
— Ты думаешь про то же, про что я? — спрашивает Эмма.
— В смысле?
— Ну, ты понимаешь.
Понимаю. Очень многие наши разговоры управляются сюрреалистическими, не-от-мира-сего принципами: ничего не говори первой, угадай, о чем идет речь, используй базовые навыки телепатии. Я знаю, о чем она, и она знает, что я знаю. Но никто не сказал первым. Никто не бегемотиха. Никто не в проигрыше.
— Да, — говорю. — Но… — Я сглатываю. — Что, если…
— Но ведь никто не смотрит.
— Точно.
— Тогда давай.
— Ты первая.
Мы хихикаем.
— Ладно, давай вместе, — говорит Эмма.
С объективной точки зрения, у меня, похоже, лучше все получается, и я замечаю, что Эмма наблюдает за мной и меня копирует. Я беру два бутылька с блеском — один большим и указательным пальцами, другой спрятан в ладони. Громко говорю Эмме, что, типа, у меня уже такой есть, а потом ставлю один бутылек на место, слегка чересчур театрально. Второй бутылек так и спрятан в ладони. Быстро сую эту руку в карман. И мы выходим.
Снаружи — лоток, за ним раздают листовки против экспериментов над животными; ребята говорили об этом в школе, но я раньше не понимала, что тут к чему. Я быстро оглядываю людей за лотком, смотрю на постеры — кролики с электродами в мозгах, собаки, которых мучают, заперев в клетки. Желудок мой переворачивается. Не может ведь быть, чтобы это и вправду происходило, а? Мне хочется плакать. Но на самом деле думать об этом я не могу, ибо теперь я — вор, и нам с Эммой надо убираться подальше от «Бутса». Мы вдруг бросаемся бежать и не останавливаемся до самого парка.
— Ты правда это сделала? — спрашивает Эмма.
— А ты?
— Да. Глянь-ка. — Она показывает мне украденный блеск.
Я улыбаюсь и достаю свой.
— Как думаешь, они нас станут искать? — говорит она.
Я нахмуриваюсь:
— Не знаю.
— Может, нам какое-то время в «Бутсе» не показываться, просто на всякий пожарный.
— Ага.
Мы храбрые. Мы беглянки. И у нас есть новый блеск для губ! Мы обещаем друг другу больше никому про наш подвиг не говорить. Чуть позже Эмма спрашивает, не буду ли я ее лучшей подружкой. Это логично — в нашей группе лучшие подружки Люси с Мишель и Сара с Таней. У меня такое подозрение, что Эмма привела меня в банду именно с этой целью, и теперь, после ее вопроса, я чувствую, что наконец все сделала как надо.
Позже мы встречаемся с остальными и идем в «Макдоналдс», где — хоть нам и страшно, что нас увидят/поймают, — не можем сдержаться и достаем свои блески. Конечно, мы не признаемся, как их добыли. Могу сказать одно: сегодня Люси и Мишель посматривают на меня чуточку одобрительнее. У меня есть блеск для губ. На мне модные шмотки. После ланча мы дружно жуем жвачку (чтобы дыхание посвежело), а потом двигаем в маленький шоппинг-центр и сидим на лавке, смотрим на группу мальчишек из параллельного класса — они сидят на лавке напротив и смотрят на нас. Мы хихикаем, а они время от времени чего-нибудь выкрикивают и стукают друг друга.
Где-то около трех, как раз когда я собираюсь уходить, чтобы попасть на автобус, один из мальчиков подходит к нам. Его зовут Майкл, и каждая собака знает, что он хочет гулять с Люси. Он подваливает к Эмме, отводит ее в сторонку и что-то шепчет ей на ухо. Она возвращается, ухмыляясь.
— Тебе нравится Аарон? — спрашивает она меня.
— Это который? — интересуюсь я.
— Блондинчик.
— О. — По-моему, на уроках истории он сидит в моем классе.
— Ну? Так нравится?
Это потенциальное минное поле. Если я скажу «да» и Эмма передаст это парням, очень может быть, что они примутся насмехаться над нами и орать что-нибудь вроде «Ни единого шанса!» — или просто начнут пукать губами, в смысле, «ты отстойная уродка». В школе все так и бывает. Однако город — другое дело.
— А в чем дело? — спрашиваю я в конце концов.
— Он пригласил тебя на свиданку, — говорит Эмма.
Чтоб я сдохла. Парень пригласил меня на свиданку. Это что, шутка такая?
— Не тормозите весь день! — кричит еще какой-то мальчик со скамейки. Я бросаю туда взгляд и вижу, как Аарон дает ему тумака в плечо.
— Скажи ему «да», — быстро говорю я Эмме.
Она кивает парням, и трое из них улюлюкают; Аарон краснеет. Избегаю встречаться с ним взглядом. Мне уже почти пора двигать на автобус. Через Эмму и Майкла договорено, что мой новый бойфренд меня проводит. Всю дорогу до автобусной остановки, пока остальные топают сзади, приговаривая «ооо-оо» или «чмок-чмок», я расспрашиваю Аарона, нравится ли ему школа, да и вообще что в голову взбредет. У меня такая идея: если ходишь с кем-нибудь гулять, надо узнать человека получше. Аарон не очень-то разговорчив, но когда мы доходим до остановки, он оборачивается — не смотрят ли приятели? — а потом целует меня в щеку. Вспыхивает, бормочет «увидимся в школе» и бежит прочь.
Как только автобус трогается и мои подружки исчезают из поля зрения, мой желудок сжимается, как деталь в тисках в мастерской. На втором ярусе я одна-одинешенька, и здесь слишком тихо. Я закрываю глаза и вижу мешанину из образов: животные в клетках, ряды флаконов с блеском, улюлюкающие дети, гамбургеры с говядиной. Вижу лицо Аарона, как он наклоняется меня поцеловать. Он хотел в губы, но я отвернулась. У меня с собой сумка с контрабандной школьной формой (чтобы купить ее, я заныкала деньги на обед), а в кармане — блеск для губ (который я украла в магазине). Я лгунья и вор.
Идя домой с деревенской автобусной остановки, я смотрю на дом Рэйчел: жалко, что ее нет. Пожалуй, сегодня вечером напишу ей письмо. В кого я превратилась? И все же я теперь слишком глубоко увязла, не выбраться. Я не покажу старикам, что расстроена. Спрячу от них блеск для губ и новую школьную форму. Плакать буду только в одиночестве, когда никто не смотрит. Вспоминаю поцелуй Аарона — лучше бы это был Алекс. Лучше бы я ходила в шахматный клуб.
На подъездной дорожке — машина, раньше ни разу в жизни ее не видела. Это что, полиция? С дико бьющимся сердцем обхожу дом и проникаю в него с черного хода. Переступая порог собственного жилища, чувствую тошноту, как будто Алиса, которая здесь должна, по идее, жить, мертва, ибо я ее убила. Из-за этого я становлюсь самозванкой. Я не хочу, чтобы меня раскусили. Я хочу спрятаться на миллион лет.
— Ах, возвращение блудной внучки, — говорит дедушка, когда я вхожу в заднюю дверь. Голос у него счастливый, так что, наверное, к нам пожаловала не полиция. Гостья вообще-то на полицию и не похожа. Она сидит на кухне с дедушкой, пьет вино из бокала.
— Привет, — говорит она. — Ты, должно быть, Алиса.
Лет ей, по виду, как моим старикам, но выглядит она шикарнее. На ней черный кафтан и малиновый шелковый шарф. Ее губы того же оттенка, что и шарф, и блестят, как разрезанная свекла.
— Здравствуйте, — говорю я робко. Потом вспоминаю, что я самозванка и что мне нельзя слишком много болтать, а то меня вычислят. Фактически, я и должна выглядеть самозванкой, в Эмминых-то шмотках. Только я об этом подумала, как дедушка снова бросает на меня взгляд и недоверчиво хлопает ресницами.
— Мне что, вино в голову ударило, или в тебе что-то поменялось? — спрашивает он.
— Я одолжила одежду у Эммы, — бормочу я, пересекаю кухню и поднимаюсь по лестнице в свою комнату. Отсюда я слышу, как внизу смеются. Я ставлю сумку (которую, слава тебе господи, не заметили) на кровать и достаю блеск. Слегка мажу губы, но, судя по ощущениям, делаю что-то не так, и поэтому вытираю рот тыльной стороной ладони. Засовываю бутылочку в школьный пенал для карандашей и думаю, не заняться ли домашним заданием. Скрепя сердце достаю пару книжек и тетрадки, но жизнь моя сейчас — как открытая рана, и я не могу сосредоточиться на домашке. Вместо этого я следующий час или около того валяюсь на кровати, слушаю радио и пытаюсь убедить себя, что Аарон мне нравится. Потом в дверь моей спальни стучат. Полиция! Нет, вообще-то это бабушка.
— Думаю, ужин почти готов, — говорит она. — Хорошо погуляла с подружкой?
Я залезаю в голову к бабушке и представляю, как ей видится суббота, проведенная двумя подружками, — что они станут делать? Вижу, как две девчонки играют в «Лудо»,[100] помогают друг другу с домашкой, болтают про жизнь, свои семьи, мечты, сны и амбиции. Моя бабушка ни за что бы не поняла моих сегодняшних поступков.
— Да, спасибо, — говорю я.
— Джасмин останется с нами поужинать. Вы уже познакомились? Она — наш старый друг. Очень интересная женщина.
— Да, — говорю я. — Я с ней встретилась.
— Алиса? С тобой все в порядке?
Мои волосы мгновенно встают дыбом.
— Да, еще бы. А чего?
— Да так, ничего. Ну, тогда, значит, через минуту спускайся?
— О'кей.
Джасмин напоминает очень взрослую версию Рокси. Как я поняла, в последнее время она путешествовала — вот почему старики так долго ее не видели. Она побывала в Индии, Африке и даже в Китае! Никто толком не знает, что происходит в Китае, поэтому битую вечность она рассказывает старикам о том, что видела. Покончив вместе с нами с главным блюдом, Джасмин закуривает длинную черную сигарету и откидывается на стуле с таким видом, будто у нее вообще нет никаких проблем. Почему я не могу так расслабиться? Потом дедушка подает на стол свой знаменитый домашний торт «Черный лес», и в сцене этой есть что-то настолько уютное и мирное, что я чуть не реву. Я хочу разреветься и сказать им всем, что больше никогда не хочу ходить в школу.
— Ну, Питер, так как там, в мире криптографии? — спрашивает Джасмин.
— Ты, конечно, хотела сказать «криптоанализа». — Он смеется.
Она тоже.
— Никогда не была сильна в терминологии. Тогда декодирования — этот термин попроще. Ну, и как идут дела?
— Вполне себе. Я… ну, Алиса и я… у нас сейчас захватывающий проект. Покажу после ужина. Называется «Манускрипт Войнича»… — Его голос становится глуше. Каждый синапс в моей голове поет: «Алиса и я, Алиса и я!..» Дедушка представил это как наш проект! Я так горда, что сейчас лопну. Когда дедушкин голос вновь становится отчетливым, он уже собирается говорить о чем-то ином.
— Однако, раз уж ты спросила про криптографию, — говорит он Джасмин (искорки смеха все еще пляшут в его глазах), — я чувствую, придется рассказать тебе про последние достижения.
— Так что это значит? Не «де-кодирование», а «за-кодирование»? — Она улыбается. — Корень «графия» происходит от греческого глагола «graphein», писать.
— Верно. Ты слышала что-нибудь о «шифровании с открытым ключом» или «RSA-шифрах»?
Джасмин снова смеется.
— Питер, разве я когда-нибудь слышала о чем-нибудь научном, прежде чем ты или Бет мне об этом рассказывали? Давай, выкладывай. Судя по названию, это чертовски сложно.
Дедушка начинает как бы с введения в тему, объясняет проблемы криптографии и говорит, что история показала: даже предположительно неразрешимые шифры рано или поздно всегда поддаются криптоанализу. Рассказывает, как Чарлз Бэббидж сто лет назад взломал шифр Вигенера, а оперативники в Блэтчли-Парке победили «Энигму». В результате все трое принимаются по-всякому комментировать войну, а бабушка рассказывает что-то про Тьюринга и Блэтчли-Парк, пока мы приканчиваем торт.
— Таким образом, — говорит дедушка, встав, чтобы поставить кофе на плитку. — Криптографам был брошен вызов: придумать нечто поистине неразрешимое. После поражения «Энигмы» счет был однозначно не в их пользу. А теперь, Алиса, скажи Джасмин, какова величайшая проблема криптографии.
Это я-то? Нервно сглатываю. Какова величайшая проблема криптографии? Велю мозгу дать задний ход и пытаюсь вспомнить все беседы, которые мы имели по этому поводу.
— Распространение ключа? — неуверенно говорю я.
— Видите? Я же говорил, она гений, — ликует дедушка. — Совершенно верно. Распространение ключа. Большинство шифров кодируются и декодируются одним и тем же ключом — часто это случайный набор цифр и букв или какое-то слово. Я мог бы решить общаться с тобой, используя Вигенеров шифр или даже моноалфавитный. Мы оба знали бы, что слово-ключ — скажем, «лапсанг». Нет проблем. Я использую слово-ключ, чтобы закодировать послание, а ты его декодируешь с помощью того же слова.
— Как закодировать послание словом «лапсанг»? — спрашивает Джасмин.
Моя бабушка улыбается.
— Не спрашивай его. Мы тут всю ночь проторчим.
Мы дружно хохочем. Да уж, это правда.
И все же, чтобы Джасмин было понятно, он быстро объясняет, как составить шифровальный алфавит на основе слова «лапсанг» (только, разумеется, без второй буквы «а»), добавив к нему все остальные буквы алфавита в обратном порядке. Он пишет на клочке бумаге что-то вроде этого:
Если и отправитель, и адресат знают, что слово-ключ — лапсанг, любое послание будет легко расшифровать (впрочем, дедушка не объясняет, что любое послание, так зашифрованное, с легкостью расшифровывается частотным анализом).
— И вот вдруг, скажем, наш ключ попал в руки врага, — продолжает он. — Нам потребуется его изменить. Но как мне, отправителю, сообщить новый ключ тебе, адресату? Что, если, дабы не компрометировать ключ, мы решим менять его каждый день? Нам все равно придется сообщать его друг другу. Я мог бы позвонить тебе по телефону и сказать: «Теперь ключ — слово дарджилинг», но телефон могут прослушивать. Будь мы уверены, что он не прослушивается, могли бы обмениваться секретной информацией по нему, и не надо никаких шифров.
— Понимаю, — кивает Джасмин. — Чтобы отправить тайное послание, зашифрованное с помощью ключа, надо сперва передать адресату не-тайное послание, сообщающее, каков теперь ключ.
— Именно, — говорит дедушка. — И это — ахиллесова пята, точка, в которой враг может перехватить информацию.
— А что, если каждый день посылать шифровку, а потом тем же шифром сообщать новый ключ?
Дедушка переносит чайник на стол и достает из буфета лучшие кофейные чашки.
— Люди пользовались подобными методами, — объясняет он. — Но понимаешь, стоит в такой ситуации врагу расшифровать одно послание, и получается бесконечное кольцо. Взломав лишь один код, они смогут раз за разом взламывать их дальше.
— Ах, — сокрушается Джасмин. — Ну, и как же тогда быть? Я знаю, об этом ты и хочешь мне…
— Ну, есть пара способов. Первый, известный как «система обмена ключами Диффи — Хеллмана — Меркла» — его так назвали в честь изобретателей,[101] — основан на невозвратных функциях и модульной арифметике, о которых Бет знает побольше моего.
Бабушка улыбается:
— Поверь мне, Джасмин, тебе этого знать не надо. Но по сути, это сложный математический трюк: два человека задумывают числа, прогоняют их через функцию — гораздо сложнее, чем «возьмите число, удвойте и прибавьте пять», хотя и похожую, — а потом обмениваются результатами. Замечателен этот метод тем, что даже если оба результата будут перехвачены, враг не сможет взломать код, так как для этого нужно знать не результат, а хотя бы одно из первоначальных чисел. Объяснить это очень сложно, но трюк и впрямь жутко хитрый. Широкого применения он не получил, ибо оказался непрактичным. Отправителю приходится каждый раз загодя связываться с адресатом, если нужно отправить шифровку. Но по крайней мере с математической точки зрения это шедевр. Представь: можно обмениваться ключами не тайно, а на виду у всех; даже если враг подслушает ваши слова — все равно. Полный блеск.
Дедушка прихлебывает кофе.
— На самом деле людям был нужен асимметричный ключ вместо симметричного. Другими словами, система, в которой послание шифруется и дешифруется двумя разными способами. Если бы такая система имелась, ты могла бы послать человеку, пожелавшему связаться с тобой, не ключ, а замок. Лучшая аналогия — реальный висячий замок. Скажем, у меня есть для тебя ящик с тайным содержимым. Я мог бы купить замок и ключ, запереть ящик на замок и придумать, как передать тебе ключ, чтобы его не перехватили. Альтернатива: я мог бы сообщить тебе, что у меня есть для тебя тайный ящик, и тогда ты купила бы ключ с замком и послала мне один лишь замок. И неважно, кто перехватил бы замок — все равно он ничего не смог бы с ним сделать. Получив замок, я просто намертво привариваю его к ящику и посылаю ящик тебе. После этого даже я не смогу открыть ящик — потому что ключ от замка только у тебя.
— Очень умно, — кивает Джасмин. — Мне нравится.
— А вдруг кто-нибудь взломает замок? — говорю я. — Если его кто-нибудь перехватит, уж конечно он сможет подобрать ключ?
— Ну, тут-то собака и зарыта. Ключ и замок — это просто аналогия для… прошу прощения, для математических трюков еще мудренее. Фактически, концепцию асимметричных шифров придумали за много лет до того, как был создан нужный математический аппарат. Очень долго никто не мог измыслить функцию, которая давала бы искомый эффект. Но потом три бравых парня из Массачусетского технологического института ее нашли. Допустим, Алиса, я скажу тебе, что ключ в этой истории — это два очень больших простых числа. Каков тогда замок?
На миг задумываюсь.
— Не знаю.
— Ну, что получится, если перемножить два очень больших простых числа?
— Очень большое составное число, — отвечаю я. — С двумя очень большими простыми делителями… О! Поняла.
Ну конечно же. Если выберешь два достаточно больших простых числа и, храня их в секрете, перемножишь, то человеку, который решит факторизовать произведение, придется начать с 2, 3, 5, 7 — по-тупому, как всегда делается. Он не будет знать даже примерно, чему равны простые делители, а мне очень даже хорошо известно, что к факторизации нужно подходить методически. Бабушка однажды доказала мне, что на факторизацию достаточно большого числа N (где N — произведение двух больших простых чисел р и q) могут уйти тысячи лет, даже если проверять один простой множитель в секунду. Разумеется, это великолепный метод шифровки. Посылаешь человеку, который хочет с тобой связаться, большое составное число, он использует его для шифровки так, что тебе для декодирования нужны простые множители, и… дело в шляпе! Только ты сможешь прочитать послание. Ты можешь сказать всем на свете, чему равно N, но только ты будешь знать, чему равны р и q.
Следующие полчаса или около того мы наперебой объясняем Джасмин простые числа и факторизацию. Я присоединяюсь к лекции наравне со взрослыми, поскольку разложила для дедушки на простые множители тьму-тьмущую чисел. Наконец до Джасмин доходит.
— Но уж компьютеры-то наверняка с этим в считаные секунды справляются? — говорит она.
Бабушка качает головой:
— Если число N достаточно велико, можно заставить десять миллиардов компьютеров одновременно проверять по тысяче простых чисел в секунду, и все равно у них уйдет миллиард лет на то, чтобы получить ответ. Это при том, что любой из них получил бы N из р и q за одно мгновение.
— Поразительно, — говорит Джасмин.
— Мартин Гарднер, славный малый, который ведет колонку математических игр в журнале «Сайентифик Америкэн»… — начинает дедушка.
— Это вроде американской версии «Мозговой Мясорубки», — поясняет бабушка.
Дедушка продолжает:
— Да, так вот, еще в 1977 году он предложил людям взломать код с открытым ключом, который был длиной аж 129 цифр. Не забывайте: хотя в основе шифра и лежит большое число N, дело не только в нем. Кроме него тут еще используется всякая модульная математика. Однако безопасность этого шифра зависит от невозможности быстро факторизовать N. Таким образом, главная закавыка была в том, чтобы найти простые делители этого большого числа.
— Ну, и долго его взламывали? — спрашивает Джасмин.
— О, люди до сих пор над ним бьются. Бет приглашали в команду, работающую над этой проблемой. Но она слишком занята настоящей математикой.
— Я удивлена, что ты не посадил за это дело Алису. — Бабушка смеется. — Раз уж она так блестяще все для тебя факторизовала. И кроме того, по-моему, там приз в сотню долларов.
Приз в сотню долларов! Убираю в ящик памяти, чтоб осмыслить позже. Мы перебираемся в гостиную, и Джасмин принимается рассказывать о новых достижениях в своей области — психологии. Она говорит о человеке по имени Стэнли Милгрем и книге «Покорность авторитету», вызвавшей бурю споров; в ней он описывает серию экспериментов, затеянных для того, чтобы определить, как далеко люди могут зайти, если их действия одобрены авторитетной фигурой. Монографии уже десять лет, но, судя по всему, она вдохновила ученых на всевозможные увлекательные исследования.
— В этих экспериментах, — объясняет Джасмин, — испытуемый, он или она, думали, что пришли на серию тестов, проверок памяти. Милгрем ставил эксперимент разнообразными способами, но суть была такова: испытуемому показывали другого человека, «ученика», который был подсоединен к устройству, бившему его током. Испытуемому велели «учить» ученика, показывая тому серию словесных пар на карточках. Затем следовал тест на память. Ученик всегда был актером, получавшим инструкцию как можно скорее начать давать неправильные ответы. Когда ученик давал неверный ответ, испытуемому велели ударять того током, нажав на кнопку. Конечно, электрошок был видимостью, но при каждом нажатии кнопки актер вскрикивал что-нибудь вроде «уй-я!» или «боже, как больно». При каждом новом неверном ответе испытуемому велели ударить током посильнее. Милгрем хотел узнать, в какой момент испытуемый откажется продолжать эксперимент и как присутствие авторитетной фигуры повлияет на его или ее решение. У «авторитета» был установленный сценарий поведения. Когда испытуемый начинал жаловаться или сомневаться, стоящим ли делом занимается, авторитет говорил: «Пожалуйста, продолжайте». При следующей жалобе — «Для эксперимента необходимо, чтобы вы продолжали». Последним уровнем была фраза «У вас нет выбора, вы должны продолжать». Также были и другие варианты сценария, в которых, например, «ученик» заявлял, что у него порок сердца.
— Судя по описанию, это невероятно жестокий эксперимент, — замечает бабушка.
Джасмин улыбается:
— Ну, к сожалению или к счастью — смотря с какой стороны посмотреть! — нынче такой эксперимент провести бы не удалось. После эксперимента испытуемым все растолковали и спросили у них: что, как им кажется, они поняли в результате приобретенного опыта. Один человек, узнав, чем он на самом деле занимался, был так поражен, что попросил Милгрема взять его на работу.
— Ну, и что же выяснил этот Милгрем? — спрашивает дедушка, попыхивая трубкой.
— По сути дела, он обнаружил, что многие люди будут и дальше наносить ученику болезненные — как они считают, — очень болезненные или даже опасные для жизни удары током, если авторитетная фигура скажет им, что это нормально. Чтение этой книжки сильно отрезвляет. Милгрем начинает с обсуждения нацизма и представления о том, что любому жестокому режиму или армии нужен высокий уровень покорности авторитету, который и является предметом изучения. Это крайне, крайне интересный взгляд на человеческую жестокость, проясняющий, сколь часто она должна оправдываться авторитетной фигурой. Подозреваю, что, предоставленные сами себе, большинство людей добры и чувствительны. Но дайте кому-нибудь электрошоковую кнопку и скажите, что использовать ее — совершенно нормально, и человек запросто может превратиться в чудовище.
Тут дедушка заговаривает о разных вещах, которые, по его мнению, попадают в эту категорию. О людях, которые думают, будто полиция имеет право избивать бастующих шахтеров, потому что полицейские — авторитетные фигуры, а шахтеры — нет. О тех, кто считает, что нормально проводить эксперименты над животными, потому что правительство их одобряет, а те, кто их ставит — важные ученые в белых лабораторных халатах. О сторонниках мнения, что вполне о'кей держать другие страны под прицелом ядерных боеголовок, ибо некоторые политологи и логики утверждают, что так безопаснее. Потом все трое говорят о нацистских концлагерях и офицерах, которые «всего лишь выполняли приказы».
Но я думаю про школу. Вспоминаю инцидент на прошлой неделе, когда наша кодла набрела на Лиз — та в одиночестве ела свой ланч.
— Ну чё, нет у тебя друзей, да? — сказала ей Люси.
— Она слишком жирная, в столовую не влазит, — добавила Сара.
И все мы засмеялись. Даже я. Мне казалось, что смеяться над Лиз нечестно, но я все равно так сделала из-за Люси и Сары — они ведь считали, что это нормально. А еще потому, что я не хочу быть такой, как Лиз. Посмеявшись над ней, я от нее дистанцировалась. Я — та, кто смеется, а не та, над кем смеются другие. Такова на сегодняшний день моя самоидентификация.
Гуляя с популярными девчонками, я обретаю защитную оболочку. Я не могу себе позволить ее потерять. Во мне слишком много того, к чему они могут прицепиться, слишком много того, что не соответствует их понятиям. Я не могу себе позволить оказаться в положении Лиз, потому что тогда им будет слишком просто меня заклевать — им главное понять, как это сделать. В конце концов, лучший способ не иметь врагов — это присоединиться к ним. Впервые в жизни я понимаю, из-за чего люди на войне становились коллаборационистами. Каждый раз, читая историю о человеке, который продал своих друзей нацистам, я не могла врубиться — как так можно? Я всегда думала: уж я-то была бы храбрее. Я бы не заговорила, даже запытай они меня до смерти. И все же я стала предателем всего лишь из-за того, что не хочу, чтобы меня дразнили в школе. Да что со мной такое?
Я погружена в свои мысли, и до меня не сразу доходит, что все трое взрослых в комнате смотрят на меня, улыбаясь.
— Ну, и? — говорит бабушка.
— Простите, — бормочу я. — Я улетела на много миль.
— В этой комнате находится розовый слон, — говорит мне Джасмин.
Я правильно расслышала? Что происходит? Может, это начало какого-то анекдота.
— О'кей, — киваю я и жду, что будет дальше.
Они смеются.
— Я же сказал: с Алисой это не пройдет, — говорит дедушка.
— Есть ли в этой комнате розовый слон? — спрашивает у меня Джасмин.
— Нет.
— Ты уверена?
— Да, — говорю я. — Посмотрите кругом. Тут нету розового слона. Как он сюда попадет? К тому же розовых слонов не бывает, поэтому я знаю: тут его точно нет.
— А я говорю, в этой комнате — розовый слон.
— О'кей. — Я пожимаю плечами. Куда она клонит?
— Можешь доказать, что его тут нет?
Черт возьми. С минуту размышляю, сбитая с толку. Это не математика. Такие вещи нельзя доказать — это я сразу же понимаю. У тебя имеются лишь свидетельства органов чувств да врожденное здравомыслие, плюс склонная к ошибкам недологика, основанная на опыте. Я могла бы доказать теорему Пифагора, дай мне кто-нибудь листок бумаги, но доказать, что в комнате нет розового слона, я не смогу. Я думаю обо всем, чему научилась в школе за последние несколько недель, о странных играх, в которые я теперь умею играть, и смотрю Джасмин прямо в глаза.
— Да, я не могу этого доказать, — говорю я. — Поэтому я заключаю, как и вы, что в этой комнате и вправду есть розовый слон.
Оп-паньки! У меня такое ощущение, что так в эту игру играть не положено, но я понимаю, что выиграла.
Джасмин улыбается и качает головой:
— А знаешь, я никогда раньше не слышала такой ответ. Как странно.
— Вот такая у нас Алиса, — говорит бабушка.
— Я тестировала сотни детей, и все они рвали на себе волосы, стараясь убедить меня, что в комнате нет розового слона.
— А зачем вам было тестировать сотни детей? — спрашиваю я.
— Я проводила эксперимент, чтобы выяснить, как люди определяют реальность и как, по их ощущениям, эта реальность сконструирована, — отвечает Джасмин. — Тут все дело в логических формах, с помощью которых люди станут убеждать меня, что розового слона в комнате нет. Некоторые дети говорят: «Сами посмотрите — видите, нет ведь его тут». Тогда я говорю: «А если б я была слепая, как бы вы меня убедили?» Они перебирают способы восприятия один за другим. После этого я заявляю, что розовый слон невидим и поэтому они его не видят, и снова прошу доказать, что в комнате его нет. Большинство говорят, что невидимость — это обман, или что невидимое — нереально, но доказать это им трудно. Или они спрашивают: «А откуда вы знаете, что он розовый, раз он невидим?» — и тогда начинается совершенно отдельная заморочка.
— Что означает Алисин ответ? — спрашивает дедушка.
— Не знаю, — говорит Джасмин. — Алиса? Почему ты согласилась, что в этой комнате есть розовый слон, хотя очевидно, что его тут нет?
Теперь я устала, и мне охота перечить.
— Как это нет? — говорю я. — Мне показалось, вы говорили, что есть.
Джасмин смеется:
— Да-да. Мы обе знаем, что на самом деле его тут нет.
— Докажите, — говорю я.
И я думаю: я согласилась с ней потому, что устала, а еще сегодня воровала и врала, и вообще-то мне безразлично, есть в комнате розовый слон или нет. Если Джасмин угодно — что ж, отлично. Я даже с ней соглашусь. В конце концов, какое значение имеют реальность и истина? Прямо сейчас розовый слон, будь он в этой комнате, смог бы изменить мою жизнь лишь одним способом: сел бы на меня, чтобы я надолго загремела в больницу и больше никогда не увидела своих «подруг».
Взрослые снова смеются.
— Ну ладно, умники-разумники, — говорит дедушка. — Баиньки пора.
Глава двадцать пятая
Во вторник утром, вскоре после завтрака, в мою дверь стучат. За дверью незнакомая женщина и мужчина, похожий на инженера. У женщины в руках планшет и пачка журналов под мышкой, а мужчина толкает тележку с телевизором и видаком.
— Это вы Алиса Батлер? — спрашивает женщина.
— Да, — говорю я.
— Хорошо. Мы вот вам телевизор привезли.
Я нахмуриваюсь:
— Но мне не нужен…
— И еще кассеты. Так как материалы, презентуемые сегодня остальным делегатам, все в формате видео, кто-то намекнул, что ваша болезнь не помешает вам поучаствовать. Так что мы принесли вам записи. Это Джон, наш местный техник. Сейчас он вам тут все подключит. — Она расплывается в улыбке. — О'кей?
— О'кей, — говорю я. — Спасибо.
Она вытаскивает из-под зажима планшета несколько листков А4 и протягивает мне. Заголовок — просто номер: 14. Подзаголовок гласит: «Взрослый или ребенок?» Она отмечает что-то на листке, оставшемся на планшете, и вручает мне стопку журналов.
— Эти штуки всем раздаются. Для помощи в ваших исследованиях.
Забрав у меня журналы, она кладет их в изножье кровати, вновь одаряет меня широкой улыбкой и исчезает. Почему это у людей с планшетами всегда такие жизнерадостные улыбки? Может, мне стоит завести планшет.
Сегодня я себя чувствую точно так же, как вчера, отчего на душе совсем погано. Пару дней валяться больной в постели еще ничего, но потом это слегка надоедает. Я пыталась усилием воли поправиться за ночь, но по-прежнему кашляю, да и в животе такая тяжесть, что стоит мне только пересечь комнату, и я уже устала как не знаю кто. Проснувшись утром, я сделала то, что всегда делаю по утрам, если у меня гриппуха. Серия экспериментальных действий: глубоко подышать, покашлять, сесть в кровати. Когда я больна, меня никогда не покидает надежда, что однажды утром я проснусь и чудесным образом почувствую себя лучше, что мой кашель (или что у меня там) просто исчезнет, его заберут у меня во сне феи, что ли, или еще какие магические существа. Но сегодня перемен нет. И все же, пока я была в душе, кто-то приходил и поменял постельное белье, а еще принес из прачечной кое-что постиранное из одежды; это мило. Хотя белье поменять я могла бы и сама.
Мне неуютно оттого, что кто-то делает такие вещи за меня, что делать их за меня — чья-то работа.
Джон нажимает кнопки на дистанционном пульте, остальное оборудование он уже установил.
— Вот, пожалуйста, — говорит он, протягивая мне пульт. — Этим управляются и видео, и телевизор. Если устанете от корпоративных пленок и захотите посмотреть мыльную оперу или спутниковое ТВ, нажмите эту синюю кнопку. — Он ухмыляется. — Надеюсь, скоро поправитесь.
И тоже исчезает.
Журналы, глянцевые и пахнущие духами, как-то опасно балансируют на краю кровати, так что я пододвигаю стопку поближе к себе. Их штук семь-восемь, все выпущены в этом месяце. Пару названий я помню по тем временам, когда была тинейджером, но с тех пор все сильно поменялось. У некоторых более успешных женских журналов о стиле жизни теперь появились младшие сестренки, к названию бренда добавилось слово «девушка». Еще я вижу свежеизобретенные журналы для совершенно новой демографической группы — для девчонок младше четырнадцати, которым тоже охота читать про поп-звезд, косметику и секс. Ладно, решаю я, сначала видео.
Бен наполнил мой термос кипятком, так что я завариваю себе зеленого чая, потом нажимаю «Play» на пульте. Недавно кто-то мне сказал, что универсальная кнопка «Play» со значком > появилась только после того, как фирма «Сони» изобрела ее то ли в 60-х, то ли в 70-х — этот человек не помнил точно. Теперь, разумеется, это известная всему миру иконка. Я вспоминаю другие универсальные иконки: изображение мусорной корзины на рабочем столе компьютера, кнопку «mute», буквы www, «Золотые Арки»,[102] сокращение «txt», треугольные коробки для сэндвичей и значок @. Все эти вещи обосновались в реальности при моей жизни, как и электронные часы, видеомагнитофон, плеер «Уокмен», микроволновка, ноутбук, замороженные готовые блюда, спутниковая тарелка, компакт-диск, мобильный телефон, DVD, наклейки-напоминалки, торговые городки, блоги и даже дистанционный пульт. Я задумываюсь обо всем, что современный тинейджер принимает как должное и о чем никто не слыхал каких-то пятнадцать лет назад, — эсэмэсках, электронной почте, мгновенном обмене сообщениями. На свете есть дети, которые даже не помнят времена, когда Интернета в его нынешнем виде еще не было, когда за информацией нужно было топать в библиотеку, а свежий хит, услышанный на вечеринке, приходилось искать на виниловом сингле в лавке грамзаписи. Может, записать эти мысли? Неохота париться, хотя вон она, моя записная книжка, рядом со мной, вместе с журналами и гигиенической губной помадой. Пожалуй, зафиксирую пару идеек, когда кончится видео.
Программа вот-вот начнется, так что я взбиваю подушки, откидываюсь на кровать и лежу, прихлебывая чай. Из вступления узнаю, что этот цикл документальных короткометражек является частью исследования — «первого в своем роде», футы, ну-ты, ложки гнуты, — современных британских тинейджеров. Каковы их взгляды на секс, жизнь, деньги, школу, работу, порно? Дети они — или взрослые? Можно ли позволить им участвовать в выборах, бросать по своему желанию школу, заниматься сексом? Вспыхивает логотип продюсерской компании, и закадровый голос объясняет, что этот цикл документалок был частично финансирован одним из телеканалов, а спонсором выступила «Попс». Мелькает наш логотип, и программа начинается. Думаю, когда это будут показывать по ТВ, нашего логотипа уже не будет. Это скорее корпоративная версия, не рассчитанная на массовый рынок.
Первая документалка — про группу из десяти четырнадцатилеток (пять мальчиков плюс пять девочек), которые неделю живут вместе, без взрослых, в каком-то пригородном домике. Там нет ни телевизора, ни музыкального центра, ни видеоигр. Словно протестуя против того, что за ними не надзирают («А с нами не случится беда?» — «Тут же никого нет, ну совсем, так что можем делать, что хочем!..»), тинейджеры немедленно устраивают погром. Не могу сдержать улыбку, наблюдая, как они исписывают стены слоганами из баллончиков с краской. Две самые «популярные» девочки (те, что больше всех похожи на телеведущих) неделю заигрывают с мальчиками, несколько раз играют в «бутылочку», а потом решают — да ну это все на фиг! — и корешатся с остальными девчонками против мальчишек. В какой-то момент мальчишки вешают «Полосатика» одной из девчонок на фитинге люстры с петлей на шее. «Убить медвежатину!» — кричат они. Девчонка ревет, и они останавливаются. Девчонки критикуют внешность и шмотки друг друга, сплетничают о мальчишках и придумывают танцевальные номера, а мальчишки смеются над девчонками и изготавливают экстравагантные водяные бомбы. Все живут на чипсах и полуфабрикатах из микроволновки. На кухне воцаряется хаос.
В следующей программе показан сходный эксперимент, только на этот раз другая компания подростков помещается в роскошные апартаменты, где есть огромный домашний кинотеатр, несколько магнитофонов, большая стереосистема, джакузи и мини-аркада. Эту квартиру дети не громят. Первую неделю они буквально не отлипают от телевизора — сидят и смотрят клипы и рекламу, обсуждают, какие вещи купили бы, если б могли, на что это было бы похоже — стать знаменитостью, и кто на экране «клевый», а кто — нет. Они все равно устраивают на кухне свинарник, но организуются так, что видеть это чуть ли не жутко. Они решают, что по средам у них будет «ночной клуб», а по четвергам — «состязания по аркадным играм». Только на это время они отходят от телевизора — ну, и еще когда ложатся спать. Позже, на второй неделе эксперимента, две девчонки забираются в кровать к двум мальчишкам, и их родители, которым разрешили непрерывно наблюдать за детьми через скрытую веб-камеру, хотят было вмешаться, но сотрудники съемочной компании их отговаривают.
Я начинаю кое-что записывать. Меня заинтриговала гомогенизация молодежной культуры. Все смотрят одни и те же программы по ТВ, у всех, похоже, сходные устремления (по сути, вариации на тему «стать знаменитостью»), и большинство тинейджеров из южных графств говорят с абсолютно одинаковым лондонским акцентом. Это не полупародийный акцент «мокни» моей собственной юности, а «черный», южно-лондонский, хип-хоповый выговор. Не могу сказать, что мне он не нравится, но любопытно все равно. Откуда он берется? Может, это такой приятный пример мультикультурализма — что все эти детишки пытаются разговаривать одинаково, с акцентом, который моим старикам показался бы несомненно заграничным, — или это слабый протест против беззубости их культуры: типа, мы будем отличаться, но все будем отличаться одинаковым образом? Кажется, существуют даже региональные версии этого акцента. Ой, ладно — по крайней мере, люди больше не могут жаловаться на «эстуарный английский» (меня всегда упрекали, что я так говорю, хотя я в жизни не была рядом с эстуарием Темзы).
По-другому говорят только ребята из частных привилегированных школ, но даже в их голосах не различить «нормативного произношения», которое с такими школами обычно ассоциируется. Если остальные подростки выбрали своим языком «городской негритянский», то эти — «супермаркет в Беверли-Хиллз». В каждой программе образцовая «девушка из привилегированной школы» была самой худенькой, самой привлекательной и одевалась в самые «клевые» (на мой взрослый взгляд) шмотки. И все же у обеих этих девушек далеко не сразу получилось вписаться в «группу». Они почему-то казались более «обложечными», с их балетными юбками от известных дизайнеров, закатанными джинсами, полосатыми носочками, вязаными гетрами, противопотными ленточками, понтовыми футболками, сшитыми на заказ куртками из денима и бейсбольными ботинками. Девчонки, которые становились популярными мгновенно, предпочитали более безопасное решение — хипстерские джинсы, топики, украшенные клепками пояса и кроссовки. Все девушки (за исключением одной в каждой группе — антимодницы), носили на голове противопотные спортивные повязки, самый «клевый» аксессуар года (это я знаю от Чи-Чи и ее братии), и, похоже, намеренно выставляли бретельки лифчиков. Почему, когда я была тинейджером, мода была не такой? Когда мне было столько лет, вся фишка заключалась в том, чтоб найти лифчик, который бы видно не было, — затея почти безнадежная. Если б тогда я стала разгуливать, как девчонки сейчас, в красном лифчике под белоснежным топиком, да еще чтобы торчали бретельки, меня бы тотчас осудили как придурочную/наркоманку. Как меняются времена.
Когда мне было четырнадцать, люди еще носили рейтузы. Джинсы не желали сидеть как надо. Хорошая одежда вся была мешковатой, и размера «для тощих» не существовало. Хипстерских шмоток — тоже, как и клешей (за исключением джинсов на убогих подростках 1970-х в школьных видеопособиях по сексуальному образованию). Я, наверное, тогда выглядела, как «антимодницы» в этих документалках — такие же кудряшки, дурно скроенные джинсы и свитерки с длинными рукавами от никому не известных зачуханных фирмешек. Эти девчонки совсем не стараются «вписаться». Это потому, что не могут, — или потому, что не хотят? Подозреваю, верен первый ответ, хотя возможных причин — наверняка бесконечность. Я отмечаю, что у всех остальных девчонок есть одна общая черта: они с ног до головы утыканы знаками самоидентификации. Они говорят: «смотри, кто я такая», тогда как антимодницы говорят: «я никто». Интригующий момент: менее модным девчонкам разрешается войти в основную группу чаще всего после того, как их внешность раскритикуют и вынудят поменять имидж, или если антимодница одолжит какую-нибудь «клевую» шмотку у своей новой «подружки».
Теперь все это начинает мало-помалу связываться с моей идеей насчет кулонов/фенечек. Я записываю, каковы, судя по всему, основные метки самоидентификации, и делаю несколько зарисовок со стоп-кадров видео. Потом решаю отдохнуть от ящика (чего-то мне от него поплохело) и принимаюсь листать журналы. Здесь я вижу то же самое: понтовые сумочки, закатанные джинсы, связанные «на заказ» кружева, кольца, противопотные повязки, пластиковые и проволочные браслеты, бархотки, бисерные фенечки, заколки, синий (розовый, черный) лак для ногтей, «клевые» ленточки в волосах, понтовые носки, понтовые футболки, понтовые улыбки… Когда это, однако, девушки-тинейджеры успели стать такими понтовыми?
Я еще читаю и делаю заметки, и тут появляется Бен с ланчем на подносе.
— Ни хрена себе, — говорит он, увидев телевизор.
— Да уж, — говорю я. — Гора пришла к Мухаммеду.
— Мило с ее стороны.
— Знаю. Мне даже журналы принесли.
Он начинает снимать жиронепроницаемую бумагу с тарелок на подносе.
— Их всем раздали, — замечает он. — Киеран только что понес свои к себе в комнату. Последнее, что от него слышали, — слова «о, бэби, бэби».
Я смеюсь.
— Ой, редкий отстой.
Бен тоже смеется:
— У него нездоровая одержимость девушками-тинейджерами.
— Да, у него и у всего остального общества… Ой, спасибо. — Бен передал мне тарелку сэндвичей с гарниром из салата и чипсов. Я присматриваюсь к сэндвичам. — С чем это они?
— Это фалафель[103] с острой луковой приправой.
— А зачем в салате цветы? Они что, съедобные?
— Судя по всему, это настурции. Все про них спрашивают. А шеф-повара говорят, да, их можно есть. Они с какой-то местной фермы органических продуктов.
— Клево. Никогда раньше не ела цветов.
— Я тоже. — Он улыбается и берет один из журналов. — Что ты там сказала про Киерана и все остальное общество?
— А, это было наблюдение насчет сексуализации девушек-тинейджеров, — говорю я. — Меня просто поразило, когда я листала журналы: насколько… я не знаю… порнографичнее приходится в наши дни быть детям. Может, я просто старею. Как бы то ни было, я не удивлена его реакцией. Несомненно, она логически следует из всей этой дряни.
— Чтоб я сдох, — говорит Бен, листая журнал. — Да, ты, пожалуй, права. На них действительно меньше одежды, чем когда я был маленький, или я просто-напросто успел состариться?
— Меньше одежды, — говорю я.
— Однако я не нахожу это привлекательным, — говорит Бен. — Только несколько диковатым.
— Не уверена, что от тебя кто-то ждет, чтобы ты счел это привлекательным. Это должно казаться привлекательным для девушек-тинейджеров. — Я смотрю через его плечо на каскад картинок: девушки-тинейджеры, телеведущие и поп-звезды; рекламные объявления разрастаются в целые статьи. — Знаешь, что я думаю? — говорю я. — Я думаю, общий посыл всех этих фишек таков: я готовлюсь. Ну, понимаешь, я готовлюсь гулять с парнями. Я готовлюсь заниматься сексом. Я… я не знаю, меня просто беспокоит, что в этих журналах столько ребячливости, и в то же время — столько секса. И это не статьи в рубрике «решаем проблемы». Тебя побуждают — игриво, так сказать, «по-детски», — уделять столько внимания дизайну твоих «понтовых» носков и твоей «понтовой» сумочки, и покрою твоих джинсов а-ля ребенок-телеведущий, и лаку для ногтей цвета жвачки потому — ну, по сути, — потому что ты хочешь, чтобы мальчики захотели тебя трахнуть. Но прямым текстом про это не говорится. Только эвфемизмы: западать, лизаться, замутить. Издатели не говорят: «Вот как можно заставить мальчишек мечтать о том, чтобы тебя трахнуть».
— Мальчишек — и Киерана, — замечает Бен.
Я улыбаюсь:
— Да, очевидно, и Киерана тоже. — На миг я задумываюсь об истории и осознаю, что были времена, когда бумага не была такой глянцевой и не пахла дешевыми духами. — Вот еще от чего не по себе: предполагается, что женщины моего возраста тоже должны хотеть выглядеть, как эти девчонки. Из-за того, что те худенькие, миниатюрные, и у них хорошая кожа — а это потому, что они, по сути, все еще дети, — взрослые женщины смотрят на них и думают: «я тоже хочу выглядеть так» — это же идеал. Так что в результате даже они покупают эти товары, понтовые носки и все такое. Даже я упорно заплетаю волосы в косички, как в шесть лет. — Я беру в обе руки по косичке и мотаю ими в воздухе. — Двадцать лет назад, выгляди я так ребячливо, мне бы это просто так не спустили.
— Мы — нация педофилов, — говорит Бен.
— Мы — нация педофилов, — повторяю я, подняв брови.
— Но мне твои косички нравятся, — прибавляет он. — Они очень стебные.
Я улыбаюсь:
— Спасибо. Наверное.
— Ты вот на что посмотри. — Бен показывает мне обложку одного из журналов. Там фотография юной американской поп-звезды, ее голая диафрагма занимает почти всю площадь обложки. На девчонке белый укороченный топик, под ним — розовый лифчик, на руках — обрезанные розовые чулки-сеточки, на ногтях — черный лак, на губах — розовый блеск, как у минетчицы в порнухе. На шее — красная бархотка в клепках, которая цепочкой соединяется с бархоткой на запястье, точно такой же, только поменьше. — И какой тут подтекст? Я — порнозвезда?
— Мне особенно нравятся садомазохистский ошейник и цепь, — говорю я.
— Для девушек, которые любят шоппинг, — говорит Бен.
— В смысле?
— Это слоган.
— Да уж.
Пока я уплетаю сэндвичи, он листает журнал дальше.
— А где страница «решаем проблемы»? — спрашивает он в конце концов. — Мне казалось, хоть это будет интересно.
— Вряд ли у таких девушек должны быть проблемы, — возражаю я.
Воскресенье. Я опять перебираю книжки в мамином ящике. Я — детектив, я ищу улики, улики жизни. Я пришла к выводу, что у моей мамы наверняка были все ответы. Такова моя мотивировка. Но ответов ноль. Ее здесь нет. Должно быть, ответы исчезли вместе с ней. Почему она умерла? Почему я ее совсем не помню? Почему она не оставила мне никаких улик? В этом ящике — миллион слов, это точно, но я до сих пор не нашла ни одного, которое имело бы смысл. Из этого миллиона слов она сама написала всего лишь примерно тысячу. Скупые записи в дневнике («занималась на скрипке, опять недовольна собой») да порой на какой-нибудь странице в книжке — ее имя или дата. Здесь должно быть что-то еще. Это ведь не все, правда?
И вот после ланча я наконец кое-что нахожу. Старый, потрепанный экземпляр «Женщины на обрыве времени» Мардж Пирси.[104] Мама написала на титульном листе, но не только свое имя. «Пожалуйста, верните эту книгу Беатрис Бэйли» — ее знакомый кудрявый почерк. Что ж, о'кей, в нескольких ее книгах есть такая надпись, или почти такая, с ее девичьей фамилией — моей фамилией — Батлер. Но тут есть кое-что еще. Она написала в этой книжке что-то лично для меня! Милая, любимая Алиса, я только что дочитала эту книжку и сама не знаю, что тебе сказать. Может, ты меня уже успела забыть. Интересно, сколько тебе сейчас? Дойдет ли до тебя эта книжка вообще? Я попросила твоего дедушку положить ее в ящик с книгами, которые тебе оставила, но порой люди обещают что-то сделать, а потом забывают А эта книжка для меня очень важна. Она объясняет… да много чего. Пожалуйста, береги ее. Алиса, прошу тебя, не сомневайся: я очень тебя люблю и всегда буду так любить. Эта любовь не умрет. Я-то умру, и даже чуть раньше, чем рассчитывала, но я никогда, ни за что не исчезну совсем. Чувствую, что должна сейчас сказать что-то глубокомысленное, но поля в книжке слишком узкие для моих мыслей о мире, я буду краткой. ИЗМЕНИ МИР. И неважно, большой или маленькой будет перемена, — главное, чтобы она была к лучшему. Я смотрю вокруг и вижу ядерные ракеты, вивисекцию, жестокость, нищету и голод. Будет ли все иначе, когда ты вырастешь? Я надеюсь. Там, на том свете, буду ждать твоего отчета. Со всей любовью — Мама.
Я сглатываю, к глазам подступают слезы. Она где-то там, ждет меня! Она любит меня! И тут я понимаю: вот как с нами разговаривают мертвые. Вот как они поддерживают связь. Моя мама ради меня совершила путешествие во времени. Моя личность будто становится больше. Я не просто Алиса Батлер, сирота, потерпевшая кораблекрушение. У меня есть мама, и она меня любит. Перестав плакать, я принимаюсь за книжку. Она очень взрослая, но я буду смаковать каждое слово. Я ее пойму. Я должна. И хоть я и не знаю, как смогу изменить мир, но чуть погодя, глядя из окна в бесконечный космос, я клянусь маме, что сделаю это. Где она живет — в облаках? Среди звезд? Внутри радуги? Однако она есть — где-то там. Теперь я в этом уверена.
Ближе к вечеру в воскресенье мне чудится, что бабушка, должно быть, грустит: я несколько недель не навещала ее в кабинете. У меня была куча школьных заморочек, но вообще-то разве это меня оправдывает? Жалко, сейчас не летние каникулы. Неохота возвращаться в школу. Понравился бы маме тот человек, которым мне приходится быть в школе, — да и поняла бы она его? Может, я показалась бы ей той, кем сама себя теперь считаю — трусливой коллаборационисткой? Я выглядываю в окно, но там ничего нет. Никакого ответа на падающей звезде. Никакого послания на межзвездном лазерном луче. Измени мир. Кабы знать, как. Несмотря на то что мне за два дня наверстывать домашку, я бреду по коридору к бабушкиной двери и стучусь.
— Алиса, — говорит она. — Как по заказу. Ты мне нужна: прочитаешь вслух эти вот числа, я их буду записывать…
Я словно вернулась домой после долгих странствий.
В понедельник в школу я не иду — болит живот. Вместо этого торчу дома, читаю. Днем дедушка спрашивает, не сделаю ли я для него список кое-каких редких красных цветов — или слишком хвораю? Ужинаю я внизу со стариками. Во вторник живот болит еще пуще. Когда старики говорят, что мне нужно к доктору, я, как всегда, отказываюсь. И в школу попадаю лишь в четверг.
Слишком поздно. Оставить подружек на час — уже немыслимо долго, что уж там говорить про три дня. За пять минут можно потерять лучшую подругу. Для этого нужен лишь короткий разговор.
— Она тебе правда нравится?
— Ну…
— В смысле, она немного странная.
— Ага.
— Она такая всезнайка.
— Точно.
— Я хочу, чтоб ты со мной водилась, а не с ней.
— Я тоже.
— Ну, так что же мы тормозим?
— А как я ей скажу?
— А, до нее само дойдет.
И не то чтобы Эмма вот прямо так взяла и меня кинула; просто, пока я отсутствовала, она везде гоняла с этой Бекки — та с нами на математике сидит. Они обе приветствуют меня печальной, но неизбежной новостью: Аарон теперь гуляет с другой. И, разумеется, всех первогодок облетает слух, что я — недотрога, потому что не пожелала с ним целоваться (да целовалась я с ним! ну, типа того). Быть недотрогой хуже, чем шлюхой? Аарон еще всем сказал — мол, я слишком много болтаю. Даже Алекс теперь на меня странно смотрит, если вообще смотрит. Я ношу новую юбку (в которую мне приходится переодеваться в переулке по пути на автобус), но от этого мало что изменилось. У меня есть блеск для губ, но у Бекки он тоже есть. Как бы то ни было, блеск вдруг утратил свою важность. Новая «маза», появленье которой я пропустила, — письменные принадлежности: блестящие ручки, разноцветные «Типпексы», звездочки-наклейки, фломастеры, маркеры. Вся моя группа теперь на каждом уроке разукрашивает свои классные работы — подчеркивают слова разными цветами, а не то изрисовывают линейки и транспортиры цветными «Типпексами». Все они знают реально клевый способ рисовать сердечки. Я их вообще рисовать не умею. Да и зачем мне их рисовать? Рядом со своими инициалами внутри сердечка мне прописать некого.
— Мы поможем тебе найти нового парня, — говорит Бекки в четверг во время ланча.
— Ага, — кивает Эмма. — В любом случае, Аарон того не стоит.
Тем временем несделанная домашка копится. Единственный предмет, с которым я справляюсь, — это английский. Я все время вижу, как Эмма и Бекки оживленно о чем-то беседуют. Я — королева-девственница, против которой все строят всякие козни. Ну, на самом деле нет. Я — одинокая одиннадцатилетка со шкафчиком, из которого все вываливается, с грязной формой для физры и деньгами на обед, добытыми хитростью. Ненавижу школу. Дома я могу думать о своем: о книжках, о маме, о «Манускрипте Войнича», о крикете. Здесь они поймут, стоит мне хотя бы просто подумать о таких непристойных вещах, так что лучше и не пробовать. Да и в любом случае, думать тут никому нельзя. В четверг на перемене мы видим девочку — она сидит в одиночестве возле корпуса точных наук. Ее зовут Софи, и она очкастая.
— У тебя четыре глаза, ты похож на водолаза. Ты чего это тут делаешь? — издевательски спрашивает Эмма у Софи.
— Думаю, — отвечает та.
— Думаешь? — говорит Люси, и остальные девочки смеются. — Ты кто это, по-твоему? Миссис Эйнштейн?
— Оставьте ее в покое, — говорю я.
И это начало моего конца.
В пятницу мне приходится остаться после урока географии и объяснять, почему я не сделала домашнее задание. Моя жизнь так запуталась. После этого мне уже не хочется идти на ланч с остальными. Они вроде простили мне вчерашний инцидент с Софи, но я просто за ними не поспеваю, теперь мне это ясно. Кто-то притащил журнал про поп-звезд со всякими сплетнями и текстами песен. Я его никогда не читала. Он продается в деревенской лавке, я видела, но мне никогда в жизни не набраться храбрости, чтобы его купить. Не сомневаюсь: продавец мне откажет. Я недостаточно модная и недостаточно взрослая, куда мне его читать. Продавец это поймет. Кто-то сказал, что в нем есть даже ругательства — хуже, чем «черт». Разумеется, я уже знаю все ругательства из книжек, которые читаю, но это никому не известно. Продавец прессы точно пожалуется моему дедушке, что я покупаю журналы для взрослых, где есть ругательства, и я сдохну от смущения. Плюс я еще кое-что поняла. Я не верну Эмму, не заставлю ее бросить Бекки, никогда, ни за что. Даже если бы мне это удалось, пришла бы моя очередь звать ее на чай. И что я стала бы делать? Жить в деревне — уже срам, но как бы я объяснила, почему у меня нет ни телевизора, ни модных уличных шмоток? Как бы я сказала ей, что не просто «гощу у бабушки с дедушкой», а постоянно с ними живу? Никто не живет со стариками. К тому же мне пришлось бы сознаться, что я наврала. Быть вруньей хуже, чем шлюхой, или жирной, или даже бегемотихой. Врать даже хуже, чем думать.
Порой, когда хочется поведать лучшей подруге тайну и хочется, чтобы тайна тайной и осталась, делаешь трюк — называется «обмен секретами». Проворачивать его лучше, оставшись с ночевкой, — начинаешь шептать в темноту о том, как недавно лопухнулась, или как целовалась с мальчиками, или как бесят тебя некоторые люди. За каждый такой секрет подружка обязана выдать тебе свой, не менее ценный. Таким образом, вы обе как бы застрахованы. Если они выдадут твою тайну, ты выдашь их. Однажды мы с Эммой так махнулись. Я сказала ей, что целовалась с Алексом («С кем?!»), а она призналась, что на самом деле хочет Майкла, пусть он и нравится Люси. Но ни за что на свете ей не набрать столько тайн, сколько есть у меня. Даже если бы количество ее секретов было алеф-нуль, я знаю: у меня был бы алеф-один. Да и в любом случае, секреты у меня такие, что от них я делаюсь в натуре странной.
Могу ли я использовать тот факт, что знаю две тайны Эммы (одна насчет Майкла, другая — что она своровала блеск), и обеспечить себе безопасный выход из «кодлы»? Оставят ли Эмма с «нашенскими» меня в покое, если я пригрожу, что растреплю ее тайны направо и налево? Маловероятно. Откажись от защиты популярных девчонок, и все, что можешь про них порассказать, утратит силу. Две большие разницы — маневрировать внутри группы и маневрировать вне ее. Внутри можно нашептать что-то одному человеку, и начнется черт-те что. Но вне группы — ты просто шлюха, распускающая слухи, потому что завидуешь и ревнуешь. И все же мне свое положение в «кодле» не удержать. Я не успеваю подлаживаться под все правила и условности, не успеваю покупать вещи, без которых никак. Я прыгну сама, прежде чем меня столкнут. Если бы я могла уйти из этой школы, все было бы проще, но как? — я ведь даже не смогу объяснить, зачем мне это нужно.
Так что вот она я, в столовке вместо портакабинки. Оказывается, все мальчики тут едят — большие тарелки гамбургеров с говядиной, рыбных палочек, картошки, фасоли. Им не нужно беспокоиться, что кто-то увидит, чем они питаются. В общем, стою я в очереди одна-одинешенька (ужастики, да и только), и тут все популярные мальчики-первогодки вваливаются внутрь — Майкл, Аарон и вся гоп-компания. За мной — парней двадцать, передо мной — только двое. Новоприбывшие дружно скачут ко мне, как ненормально большие кролики.
— Пропусти нас, Батлер, — говорит Майкл, втиснувшись в очередь передо мной.
— Да, спасибо, Батлер, — говорит его приятель Марк.
Аарон смотрит на меня вроде как в замешательстве, потом тоже влезает вперед. Судя по всему, так по-дружески они со мной поговорили в последний раз, но кому какое дело? Вообще-то мне есть до этого дело, но ничего изменить я не могу. Защитной оболочки у меня просто-напросто больше нет. Я думаю о Рокси — как ей были напрочь по барабану такие вещи. Смогу ли я себя роксифицировать? Хватит ли смелости?
— А почему ты в столовке вдруг стала обедать? — спрашивает Майкл.
Я краснею и смотрю в пол.
— По-моему, ваша кодла обычно торчит в портакабике и лопает свежий воздух вместо ланча, нет? — вторит Марк.
— Да, — отвечаю я, хотя, наверное, лучше было бы кокетливо захихикать и сказать «нет». Но как тут стоит ответить, вообще не ясно. По идее, с мальчиками вот так вот, одной, контактировать нельзя. Вот почему девочки все время ходят парами или группками.
И, словно мальчики уже ощущают вокруг меня ауру изгоя, они вскоре совсем перестают меня замечать и знай лупасят друг друга по плечам, пока мы приближаемся к кассе. Я едва успеваю заметить Алекса — он несет свой бесплатный ланч в одиночестве (у него есть особые карточки). Я никогда в жизни не смогу с ним сидеть, потому что он — парень. Так с кем мне сесть? Никого нет, так что я сижу одна. Я сижу одна, одиноко ковыряю пирог, картошку и фасоль, и каждая секунда понемногу убивает меня. Но по крайней мере я свободна.
Именно в этот уикенд Рэйчел отпускают домой на Exeat — по-латыни это значит «выходные дома» или что-то типа того. В субботу утром мы катаемся с ней на пони, и я ее обгоняю; я бесшабашнее, чем обычно. Днем мы чистим лошадок и разговариваем про наши школы. Ее школа отличается от моей, но все равно это лабиринт из неловкостей и досад. Каждую ночь приходится переодеваться на глазах у других девчонок. Ты обязана «втрескаться» в девчонку постарше, и тогда она становится твоей «телкой», а ты ее «телочкой» (представьте только, что на это сказали бы «нашенские» в моей школе! ничего лесбиянистей они в жизни не слыхивали!). Рэйчел говорит, это не имеет никакого отношения к любви, сексу и так далее, телку тебе нужно иметь только потому, что они есть у всех. А твоя популярность, по ее словам, измеряется количеством писем, которые ты получаешь от друзей (а не от родителей), и успехами в музыке и театре.
Я рассказываю ей обо всех своих проблемах.
— Ужас страшный, Алиска, — охает она.
— Знаю.
— Как хорошо, что у нас в школе мальчиков нет.
— Да уж. Точно.
— А знаешь, можно ведь сменить школу, — говорит она. — Ты могла бы перейти в мою. Могла бы поселиться в моей общаге, и мы были бы лучшие подруги. Было бы зашибись!
Разумеется, я могла бы. Но когда мы заводим об этом разговор с моим дедушкой, он просто говорит «нет». Он всегда оттаивал, увидав Рэйчел, но как она его ни умасливает, как сладко ему ни улыбается, сколько ни выпрашивает еще одну банку его объеденного мармелада для своей мамы, он знай твердит «нет». Ну, то есть, разумеется, про мармелад он говорит «пожалуйста», а «нет» говорит про переход в другую школу.
— Даже если бы это было нам по карману, — объясняет он мне позже, — я не верю в частные школы. Тебе лучше оставаться, где ты есть, и общаться с обычными детьми.
Так что придется добывать деньги самой. Я мысленно вычисляю, сколько, по реалистическим прикидкам, смогу выручить на автомойке, плюс если факторизую и расшифрую код Королевского общества покровительства искусствам, и если выясню, что написано на моем кулоне и найду сокровище. Вероятно, что-то около одного миллиона ста двадцати фунтов. Или часть суммы будет в долларах? Как бы то ни было, я составляю список и решаю начать расшифровку, как только Рэйчел вернется в свою школу.
Где-то к четырем дня я успеваю создать несколько коллажей, иллюстрирующих мою кулонно-фенечную идею. Я использую картинки, вырезанные из журналов, и вдохновляюсь стоп-кадрами из документалок; коллажи представляют собой как бы одноактные мини-пьесы. Для каждой я карандашом нарисовала группу тинейджеров, а потом добавила «цвет» — и в прямом, и в переносном смысле — с помощью предметов, вырезанных из журналов. По ощущению очень похоже на спальню образцовой девушки-тинейджера, которую на прошлой неделе мы видели на семинаре. Но, конечно, тут все про девушку-тинейджера как индивидуальность. Что они на самом деле носят с собой/держат при себе? Что все это означает? Делаю заметку: помимо символов, сообщающих «вот что мне нравится», кубики фенечек могут говорить «я доступна», «я недоступна», «я живу в Лондоне», да что угодно.
Примерно в полпятого нарисовывается Дэн. У него с собой сумка.
— Что, вся в работе? — говорит он, увидев мои коллажи.
Я инстинктивно убираю их с глаз подальше.
— Вроде того.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он, сев в кресло, которое все так же стоит у кровати, куда его поставил Бен.
— Так себе, — отвечаю я. — Что у тебя в сумке?
— Мореходство, бэби, — говорит Дэн. — Компас, морские карты. — Он передает мне сумку. — Ты победила в номинации «навигатор», так что все это тебе.
— Ох. — Я вынимаю вещи из сумки. Большая карта, сложенная в несколько раз, бинокль, линейка с колесиками и необычный компас, я таких раньше не видела. Здоровенная штуковина из пластика с дырочкой в боку, никакого окошечка или циферблата.
— А это еще зачем? — спрашиваю я, разглядывая устройство.
— Это азимутальный компас, — отвечает Дэн. — С его помощью можно замерять азимут.
— Как?
— Направляешь на предмет и смотришь в дырочку.
Для пробы нацеливаюсь на стену. Вижу цифры: 13 градусов на северо-восток.
— О. — Я проверяю другую стену. — А где же тогда секстант?
— Секстант? — смеется Дэн. — Это не Средневековье. У нас есть ГСП, так что и без секстанта обойдемся.
ГСП. «Глобальная Система Позиционирования».
— Если у нас есть ГСП, зачем нам все это?
— Все равно придется размечать азимуты на карте, — вздыхает Дэн. — И это клево. Тебе понравится. Тут все строится на треугольниках и всякой математике. Вот почему тебя выбрали на эту роль.
— То есть вы не просто подсунули мне халтуру, потому что я больна? — спрашиваю я.
— Что? Нет! Быть в экипаже навигатором — всегда очень клево. Сидишь себе в каюте с линейкой и картами, и голову наружу высовываешь, только если хочешь замерить азимут. Все остальные мокнут как жопа, но навигатор — всегда в тепле и уюте, чертит треугольники и пытается установить, где же судно реально находится. Море — оно такое, огромное и везде одинаковое. А еще в нем полно рифов, скал, обломков кораблекрушений и так далее. Выяснить, где ты в нем, — это надо по правде наловчиться.
Я на миг задумываюсь о Пифагоре и воображаю, что это будет как-то связано с измерением гипотенузы треугольников или чем-то подобным. Должна признать: перспектива заманчивее, чем возиться с парусами на скользкой палубе — Гэвин еще говорил, это не очень-то весело, если хоть капельку боишься упасть в воду/утонуть.
— О'кей, — говорю. — Похоже, и впрямь будет интересно.
— Есть только один момент: поправишься к субботе?
— К субботе… Э-э, да, пожалуй. Черт возьми, сегодня только вторник. Если я не поправлюсь к субботе, точно сдохну. Да, конечно, я очухаюсь.
Следующий час или около того Дэн объясняет, как измерять азимут азимутальным компасом, а потом — как с помощью этих данных грубо набросать на карте свое местоположение. В субботу мы теоретически не потеряем берег из виду, и вся фишка будет в том, чтобы отыскать реальные ориентиры, соответствующие обозначениям на бумаге. Мы планируем заплыть в некую Стартовую Бухту. Приметными ориентирами, согласно карте, будут Дартмутский дневной триангуляционный знак, маяк Стартовой Бухты, шпиль церкви в Стоук-Флеминге — это ближайшая деревушка, — и коттеджи работников береговой охраны, где, судя по всему, вырос Дэнов отец.
— А как я пойму, что выбрала нужный ориентир? — спрашиваю я.
— Я помогу, — говорит Дэн.
Я всматриваюсь в огромную карту. На ней обозначены несколько «кораблекрушений». Наверное, затонувшие суда — нынче они представляют опасность, сходную со скалами: темные груды под водой, которых попросту не видишь — а потом уже слишком поздно.
— Что делать, если заплыл куда-то в первый раз, а на борту нет никого, кто знает местность, и ты не можешь понять, где какой из шпилей?
— Э-э, пытаешься угадать и надеешься на лучшее. Или используешь другой ориентир, который легче идентифицировать. Маяк, например, или дневной триангуляционный знак ни с чем не спутать.
— О. Хорошо. — По-моему, не самая надежная система.
Судя по всему, определив свой ориентир, дальше делаешь так: направляешь на него азимутальный компас и смотришь в дырочку, устанавливаешь азимут. Скажем, он равен 19 градусам на северо-запад; берешь линейку с колесиками и кладешь на карту так, что край проходит через отметку 19 градусов на северо-запад на розе ветров, потом катишь линейку через обозначение ориентира и, наконец, чертишь линию. Теперь ты знаешь, что находишься где-то на этой линии.
— Ага, а потом устанавливаешь азимут по другому ориентиру, и выясняешь, что находишься на пересечении линий! — восклицаю я с торжеством.
— Нет, Батлер. Ты производишь еще два замера, что дает тебе треугольник. Значит, ты где-то у него внутри.
Он демонстрирует разные выдуманные азимуты и рисует карандашом на карте маленький треугольник.
Но мне как-то неуютно. Уж конечно, цель — найти одномерную точку, определенность посреди моря, никак не расплывчатую двумерную фигуру! В треугольнике — куча точек, целая бесконечность. Что, если у тебя получится прямоугольный треугольник с длинами катетов 1 и 1? Гипотенузу можно будет вычислять бесконечно! В квадратном корне из 2 бесконечно много знаков после запятой, это все знают. (По крайней мере, никто не видел, чтобы они заканчивались.) Но квадратный корень, который никогда не заканчивается, в открытом море может принести лишь опасность. Вот в чем, наверное, разгадка Бермудского Треугольника. Неудивительно, что в нем можно потеряться, и никто больше никогда тебя не увидит. Вот что получается, если запутаться в бесконечности.
Как бы то ни было, теперь до меня дошло. Строишь свой треугольник, убеждаешься, что в нем/рядом с ним нет ни скал, ни обломков кораблекрушений, а потом говоришь капитану, по какому азимуту плыть, чтобы попасть куда нужно и избежать при этом скал/обломков/отмелей/рифов. Дальше Дэн принимается объяснять, как читать карты приливов и как определить, будет ли над некоторыми скалами достаточно воды. В моем мозгу свершается фазовый переход от поглощения к отталкиванию.
— Хватит! — говорю я, сжав голову руками. — Оставь это все здесь, я попрактикуюсь сама. У тебя есть какой-нибудь справочник, чтобы сверяться?
Оказывается, есть. Я спасена.
— Может, принести нам по чашке чая? — говорит он.
— Да. Зеленого, пожалуйста.
Он топает на кухню, а я тем временем пытаюсь поаккуратнее сложить навигаторские приборы на кровати. Внезапно понимаю, что не учла своего стремления прибираться, когда вчера искала себе снадобье. Но, с другой стороны, я всегда такая, поэтому, возможно, это не имеет значения.
Минут через пять Дэн возвращается с двумя кружками, от них поднимается пар.
— Ну, а видео ты посмотрела? — спрашивает он, кивнув на видак и телевизор.
— Да, — говорю я. — Ну, справилась с двумя документалками. А сколько их вообще?
— Четыре. — Он смеется. — А ты обратила внимание на ту часть, где «Полосатика» вешают на люстре? Из-за него случилось настоящее представление.
— Представление?
— Ага. Эстер дико взбесилась.
Я нахмуриваюсь:
— Эстер? Почему? Что произошло?
— Ну, когда мальчишки в документалке начали кричать «Убить медвежатину, убить медвежатину!», Киеран и еще пара ребят к ним присоединились, просто в шутку. Тогда ребята из отдела плюшевых игрушек, ну эти, из Скандинавии…
— Митци и Ниила?
— Да. В общем, они велели Киерановским заткнуться. Они создали дизайн «Приятелей Полосатика» и сильно расстроились. Ну, потом мы вышли на перекур, Митци там стоит, вся из себя расстроенная, Ниила ее успокаивает, а Эстер к ним подходит и такая: «Как вам не стыдно распускать нюни из-за какого-то куска дерьма, сделанного в Китае рабским трудом?!» А потом давай грузить Митци — мол, все «попсовские» плюшевые игрушки делаются на потогонных фабриках в Китае и Юго-Восточной Азии. Тут Митци прямо разревелась, и твоему парню Бену пришлось увести Эстер в сторонку. После этого она как заведенная болтала про жуткие условия на этих фабриках. Да как там людям платят меньше доллара в день, да как они регулярно лишаются рук и ног, ля-ля-тополя…
Думаю, если бы я лишилась руки или ноги, я бы не стала добавлять к описанию «ля-ля-тополя».
— А это правда? — говорю я. — Мне казалось, наши игрушки не делаются на потогонных заводах. Я думала, у нас такая политика…
Дэн пожимает плечами:
— Скорее всего, правда. В смысле, это было бы экономически оправданно. Но так подходить, как Эстер, — слишком упрощать, нет? Мы же не знаем, как оно все на самом-то деле. Это хорошо, что в каком-нибудь Китае у людей есть работа. А что нам делать? Отобрать ее у них?
— Ну не знаю, — говорю я. — Если это правда, я на стороне Эстер. Это действительно неэтично…
— Кто сказал, что неэтично? Наверняка в таких странах можно жить по-королевски на доллар вдень, — говорит Дэн. — В смысле, ты же не станешь платить человеку тридцать тысяч в год за то, что он будет делать игрушки на китайской фабрике? Нужно же реально подходить.
— Однако доллар в день — это где хочешь гроши, — возражаю я. — И в любом случае, чего хорошего, если люди на этих фабриках регулярно лишаются рук и ног? Видимо, они чувствуют, что не могут там не работать. Наверняка у них нет выбора.
— Выбор всегда есть, — говорит Дэн. — Люди всегда могут решить не работать на этих фабриках.
И что дальше? Лишиться крова, лишиться единственного источника дохода? Всегда легко сказать, что кто-то должен бросить свою работу, пока не задумаешься — а сам бы ты бросил? Я думаю про Дэна, его ипотечный кредит, его членство в спортклубе и его автомобиль. Легко ему будет от них отказаться? Добавьте к картине беременную жену, повышение процентов за кредит, и у вас вдруг образуется ситуация, когда потерять работу означает потерять все. Представьте, каково сказать беременной жене — мол, нам придется съехать из нашего личного дома на юге Лондона, где мы вместе с тобою выложили паркет, и арендовать взамен какое-нибудь дешевое жилье, с ужасными коврами и слащавым хозяином, который каждые полгода заявляется, чтобы осмотреть помещение, и может вышвырнуть нас, предупредив всего за два месяца?
Но люди не ставят себя на место работников китайских фабрик. Я помню, один из моих любимых писателей сказал: порою мы смотрим на старые надгробные камни и понимаем, что вот этот младенец умер в полгода, а этот — в девять месяцев, — иногда по несколько детей в одной семье! — и думаем, что эти потери причиняли родителям не такую уж сильную боль, потому что случались часто, да и не у нас, в конце концов, и притом вон как давно. Мы думаем, что эти далекие для нас люди были «привычны к этому», им было не так больно потерять ребенка, как было бы нам. Но тем самым мы дегуманизируем этих людей. Конечно, боль точно такая же. Представляя трудяг-китайцев странными существами, которые, возможно, живут по пять-шесть человек в комнате, едят в основном рис и довольствуются теми ошметками, что швыряют им компании, эксплуатирующие их труд… представляя их такими и думая, что даже эти воображаемые, экзотические карикатуры довольны тем, что имеют… Ну, это ведь та же дегуманизация, разве нет?
И вдруг я вспоминаю кое-что еще. Поговорку. Откуда она всплыла? По-моему, давным-давно ее любил повторять отец моего экс-бойфренда. Он говорил: «Берегись дешевизны. Покупая дешевое, ты крадешь чей-то труд».
Я смотрю на тинейджерские журналы, которые Дэн листает, и вдруг мне приходит мысль: наверное, 90 процентов всех шмоток, кошельков и сумок, там разрекламированных, были произведены или сшиты на потогонных фабриках. Наверное, 95 процентов косметических средств были испытаны на животных. Сколько реальной крови, боли, рабства, страданий уходит на создание всего этого барахла, о котором нам говорят, что оно, дескать, такое фривольное, такое прикольное? Людям вроде нас платят огромные суммы, чтобы мы придумали концепцию, а потом реальные товары производятся и испытываются… Но где? В каком-то невидимом месте. Которое не имеет значения. Потому что очень, очень далеко. Разумеется, мы знаем, что реальные предметы больше не играют роли. Значение имеют только логотип, идея, стиль жизни, бренд. Компаниям нынче приходится тратить миллионы долларов, чтобы запустить тот или иной бренд, чтобы заплатить спортивным звездам и актрисам за его раскрутку, а гуру маркетинга — за подсказку, как превратить бренд в «заразный вирус» и так далее. А как иначе компаниям конкурировать? Может быть, платить реально больше не за что. Может, именно поэтому люди, производящие товары, живут в нищете, материалы не соответствуют стандартам качества, а засохший клей виден даже на самых понтовых кроссовках. Компании платят только за создание марки — и ни за что больше.
Интересно, что сказали бы мои старики, будь они сейчас живы и доведись им отправиться в турне по небольшим городкам «дешевой» Британии (страны, которую они так и не собрались посмотреть, хотя появилась она еще при их жизни)? Принялись бы они скупать дешевое мясо, дешевые шмотки и дешевые безделушки, которые никому не нужны (но от покупки никто не может удержаться — уж очень они дешевые)? Показалось бы им прогрессом то, что теперь в супермаркете можно купить сотни разных заколок для волос? Или признали бы факт: раз столько слагаемых перенесено в эту часть уравнения, из другой части испарилось, черт побери, не меньше?
Дэн наконец отчаливает. Я обнаружила, что мне в общем-то больше нечего ему сказать. За последние десять дней крыша у меня совсем поехала. Как будто меня заново отформатировали, а поверх Дэна, устаревшего файла, записали что-то другое — может, пустое место, может, ряд вопросительных знаков. Я хотела расспросить его о пресловутом переходе в команду Киерана, но он этой темы не поднял. Что со мной не так? Куда подевались мои шуточки об отступлении, коллаборационизме и расстрелах предателей? Раньше мы постоянно шутили о враге, на самом деле не веря, что тот существует. Но в конце концов, может, враг и вправду есть. Похоже, теперь у меня имеется представление, кто он такой. Похоже, враг — это я.
В самом начале шестого в дверь снова стучат. Наверное, Бен. А вот и нет. Хлои.
— Привет, — робко произносит она своим тихим кельтским голоском. — Можно мне…
— О да. Заходи, — говорю я и отступаю, чтобы ее впустить.
Она входит в комнату, вся мягкая и будто воздушная. Сегодня на ней черные полотняные штаны и черный свитер-«поло»; волосы схвачены на затылке большой полупрозрачной заколкой в виде крокодила. Хлои протягивает мне белый конверт.
— У тебя есть корреспондент, — говорит она со странной искоркой во взоре. — Это лежало у двери.
Я беру конверт. В правом верхнем углу — логотип «Попс», маленькая парусная шлюпка; в центре — мое имя, напечатанное жирным шрифтом. Меня отсылают домой? Увольняют? А может, это долгожданный ответ от таинственного шифровщика? Сейчас я письмом заняться не могу, так что кладу его на конторку, а сама сажусь на кровать. Хлои примостилась на краешке стула, будто готова в любой миг вскочить.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает она.
— Вполне себе, — говорю я, хотя это неправда. Зачем она пришла? Я с ней за все время только парой слов перемолвилась. Интуиция подсказывает мне, что, знай я Хлои получше, она бы мне очень понравилась, но в то же время в ней есть что-то такое, отчего мне не по себе. Будто она не даст тебе спуску, если решит, что ты сделал что-то не то. Впрочем, взгляд у нее совсем не осуждающий, просто убежденный. Хотя в чем убежденный, не имею понятия.
— Я искала Эстер, — говорит она.
— Эстер? — Я вспоминаю про ноутбук и про то, как Эстер с Беном над чем-то хихикали. Когда это было? Вчера? Или позавчера? — Сто лет ее не видела, — говорю я.
— Она к тебе не заходила?
Качаю головой:
— Сегодня — нет.
— А. — Хлои явно разочарована. — Нигде не могу ее найти.
— Исчезать она, похоже, мастерица, — замечаю я с легкой улыбкой. Решаю не делиться своей гипотезой, что Эстер может делаться невидимкой или превращаться в летучую мышь. Порой в разговоре я брякаю что-нибудь такое в качестве сюрреалистической полушутки, но люди чаще всего просто таращатся на меня, бормочут «э-э, да» и спешно меняют тему.
— Это точно, — говорит Хлои. Замолкает и смотрит на свои руки. — Да и Бена я в последнее время тоже что-то не вижу. — Она поднимает глаза, и я готовлюсь встретить печальный/собственнический взгляд, от которого между мной и Беном все страшно запутается. Но на лице у Хлои — широкая добрая улыбка. — Знаешь, а он с тобой счастлив, — говорит она.
— О, — говорю я. — Хм-м…
— Я его давненько таким счастливым не видела.
О господи, теперь понятно, что будет дальше. Однако повисает основательная пауза. Может, надо что-то сказать? Но что?
— Для тебя ведь это не просто романчик на пикнике? — спрашивает Хлои.
— Не знаю, — говорю я честно. — Думаю, нет.
Ее взгляд тут же утыкается в пол, будто ей неловко.
— Знаешь, а он считает, ты просто молодчина.
Я смеюсь, мне тоже неловко. Ненавижу подобные разговоры.
— Хм-м… это, э-э… господи. Пожалуй, я про него тоже так думаю. — Я оглядываю комнату и кровать, в которой жила последние несколько дней. На миг ее очертания расплываются, и она кажется лодкой, затерявшейся в море. Потом вновь становится кроватью. Старые воспоминания. — Однако не знаю, почему он так думает, — говорю. — Я себя молодчиной не считаю. Фактически, я себя нынче так чувствую, что… — Я хочу поведать, какой больной и несексуальной я себя чувствую, но спохватываюсь — я ведь Хлои не очень хорошо знаю! — и мысленно делаю пару шагов назад. — Половину времени я даже не знаю, кто я такая, — говорю я взамен.
Наверняка я кажусь убогим тинейджером, каким почти несомненно когда-то была? Я просто чокнутая. Я СОВСЕМ запуталась. Моя жизнь такая сложная. Я, мне, мое. Посмотрите, в какой я жопе. Наверное, вы думаете, я обдолбалась, да? От своей чокнутости я все время хитрю. О, надо мне побольше пить крепкий кофе и курить побольше французских сигарет.
Но Хлои лишь улыбается и говорит:
— Он хорошо разбирается в характерах.
Теперь я ожидаю от нее длинной речи типа «не обижай его», но тщетно. Вместо этого Хлои встает и возится с прядью, выбившейся из заколки.
— Если Эстер нарисуется, скажешь, что я ее ищу, ладно? — говорит она по пути к двери.
— Конечно, — киваю я.
И она уходит.
Ну, стало быть, что у нас сегодня в конверте? Беру его с конторки и задумываюсь: может, не мудрствуя лукаво, сразу, не читая, сжечь? Но я не сжигаю. Отклеиваю клапан и достаю содержимое. Это письмо на фирменной «попсовской» бумаге и что-то еще, какой-то еще листок. Разворачиваю. Чтоб я сдохла. Это сертификат акционера. Что происходит?
Дорогая Алиса Батлер, — говорится в письме. — Благодарим Вас за то, что Вы приняли участие в нашей программе тестирования игр и за предложенное Вами название для нашей новой игры — «π-лопасть». Хотя мы получили много опросных карточек с предложениями, наше единодушное мнение таково, что Ваша идея точнее всего отражает суть этого товара. Нам особенно понравилось игривое сопоставление функционального слова «лопасть» с символом π. Нас очень воодушевила многозначность этой комбинации. Означает ли π некий «пи»-фактор (что гораздо внушительнее и загадочнее, чем «пси»-фактор), или шутливо-устрашающе намекает на ультрасовременность и экстремальность игры («плопасть/пропасть»)? Все смыслы здесь присутствуют одновременно. Таким образом, мы счастливы проинформировать Вас, что предложенный Вами неологизм официально выбран названием бренда. Пожалуйста, удостоверьтесь в наличии 1000 (одной тысячи) вложенных в конверт акций «Попс». Ящик шампанского будет доставлен на Ваш домашний адрес после того, как Вы вернетесь с текущего задания. Благодарим еще раз за Ваш ценный вклад. С наилучшими пожеланиями, ля-ля-тополя…
Ни хрена себе. Я написала «π-лопасть» только потому, что больше ничего в голову не лезло. 1000 акций. Сколько они стоят? Вероятно, намного меньше, чем заплатили бы профессиональному бренд-дизайнеру за название товара, но намного больше, чем я заработала бы за месяц. Наверное, не буду жечь этот листок. А что мне делать с ящиком шампанского? Можно распить бутылочку с Рэйчел, скажем, пока я буду ей рассказывать про свои тутошние странные приключения. Может, Бен решит заглянуть ко мне и угоститься. Неожиданно я вздрагиваю, представив Бена в моем доме, в моей постели. Неужели это и вправду окажется больше, чем «романчик на пикнике»? Захочет ли он продолжения?
И где он, кстати? Невиданное дело: оказывается, я по нему взаправду скучаю.
Моя новая стратегия выживания в школе неуклонно развивается. Сперва я собираю всякую всячину — образы, идеи, людей, — и укладываю их в голове перед уроками так же тщательно, как дедушка упаковывает мою коробку с ланчем (я ему сказала, что обедать в столовке у меня не получается). Я заимствую идеи насчет тюремного заключения и свободы из «Женщины на обрыве времени». Я говорю себе: ни у кого нет и не было жизни хуже, чем у героини по имени Конни. Она заперта в жестокой психлечебнице, хотя совсем не сумасшедшая. Школа — моя ловушка, но, по крайней мере, я могу от всех запереться, когда хожу в туалет. С другой стороны, Конни умеет путешествовать во времени в некий лучший мир. У меня такой способности нет. Но порой, когда дела совсем плохи, я воображаю, будто тоже способна мысленно создать это будущее и войти в него, как в обычную дверь. Я все время ношу с собой образ этого мира, он свернут у меня в голове, как старая карта.
Вот что еще я ношу с собой в голове: фотоснимки Рокси, Джасмин, синеволосой девушки из магазина одежды. Уж я-то знаю, они бы не стерпели никакого дерьма. (Теперь я часто в мыслях произношу такие слова. Так получается, если читаешь слишком много взрослой литературы, когда тебе еще и двенадцати-то нет.) Порой кто-нибудь из мальчишек говорит мне какую-нибудь гадость, чтобы оскорбить мои чувства или унизить меня (а в школе для этого есть мириады способов, уж поверьте), и я говорю в ответ нечто столь ужасное, что на время они оставляют меня в покое. Недавно Марк подошел ко мне и спросил, почему у меня нет подружек; я пронзила его глазами Рокси, представила, что у меня синие волосы, и сказала: «Ебись в жопу, Марк». Никто не говорит таких слов в школе, уж точно не первогодки. В другой раз к ребятам попала в руки эта самая листовка против вивисекции. «Где твоя кошка, Батлер?» — знай повторяли они. Я не понимала, о чем речь, пока они не шлепнули эту картинку передо мной на парту — кошка с проводами, торчащими из обнаженного мозга, — и не заявили: «Мы нашли твою кошку, Батлер. Жаль признавать, но она не в лучшей форме». Все засмеялись, видимо, воображая, что я разревусь, или обоссусь, или еще что. Вместо этого я спокойно посмотрела на картинку, потом подняла на них озадаченный, взрослый взгляд и сказала: «У меня нет кошки, долбоебы». Я не показала, что они меня расстроили. Я выучила разные правила. Реви в туалете, а не на публике. Используй для этой цели страшные, темные туалеты на третьем этаже: туда никто не ходит. Используй ругательства, которых они не понимают. Пугай их прежде, чем они напугают тебя. Никогда не кажись слабее, чем они.
Каждый день я съедаю ланч в компании коз с кафедры краеведения, и там же, в поле, делаю домашку, поэтому у меня остается больше времени на стариков, когда я возвращаюсь домой. Еще я ношу с собой лист бумаги, на котором отмечаю проходящие дни. Я вычислила, что мой срок тюремного заключения здесь примерно равен 1205 суткам. Меня несколько угнетает, что я отбыла всего лишь где-то тридцать, но, опять-таки, я не полностью выкинула из головы «план Б», хотя найти в деревне людей, которым нужно помыть машину, чуть ли не труднее, чем выяснить, что означает шифр в моем кулоне.
Впрочем, мало-помалу остальные ребята перестают ко мне цепляться. Я повернула дело очень просто. Я странная, злобная, и если они попытаются меня обидеть, я верну им сторицей. Я никак не смогу жить в этом режиме дольше пары недель, но, если подумать, мне и не придется. «Сперва нападай на слабых», — кажется, такова цель популярных детишек. А я себе не позволю быть жертвой, поэтому рано или поздно они примутся за кого-то другого. Моя стратегия срабатывала. Разумеется, у меня не может быть лучшей подружки, да и вообще никакой. Это было бы слишком опасно, я бы определенно рисковала: вдруг подружка сольет информацию популярным ребятам. Разделяй и властвуй. Но если ты себя ни к чему не прибавляешь, тебя нельзя разделить. Я не раскрываю ни одного своего секрета, и у меня есть свой особый отражающий щит! Им до меня не добраться!
На энной неделе этого эксперимента я решаю, что в конце концов могу вступить в шахматный и компьютерный клубы. Если ты популярна, можешь смело забыть о таких ботанских/странных занятиях. Но я не популярна. Я могу делать что захочу. Да и по-любому, что они могут мне сказать? «Алиса, тебе нравится играть в шахматы?!» Вот еще несколько правил, которым я научилась. Нельзя этих уродов игнорировать. Никогда нельзя отвечать им с сарказмом. Не стоит пытаться их образумить. Нельзя говорить с ними тихим голосом и отводить глаза. Все это проигрышные ходы. Если кто-то из них скажет: «Ты любишь играть в шахматы», — ответь что-нибудь вроде: «Ну, а ты любишь играть со своей пиписькой, но я из-за этого шума не поднимаю». Скажи это кратко, резко и так громко, чтобы услышал весь класс (но не учитель). Помни, что у тебя есть преимущество. Ты заранее знаешь, к каким стыдным хобби они могут прикопаться, и поэтому загодя можешь придумать ответы. Единственная опасность этого метода: тебя могут как-нибудь вызвать на реальную драку, но в моем случае это о'кей, потому что все драки происходят в поле после уроков, а я тогда уже еду на автобусе домой.
Временами, если зайдешь слишком далеко, другие ребята скажут, что ты «мерзкая» или «отстойная». Тогда просто говоришь: «Вы хотите, чтобы я всем рассказала, какие вы сами отстойные? Чего я только про вас не слышала…» Если ты успела побыть внутри популярной группы, они занервничают. Иногда обидчик пытается отвести тебя в сторонку и начинает допытываться: «Что ты про меня слышала?» Тогда будь уверена: ты выиграла. И еще будь уверена: у него действительно есть отвратительный секрет. В конце концов, у кого его нет? В школе мы можем вести себя, как бесполые куклы, у которых вместо гениталий — гладкий бугор пластика, но под одеждой у всех нас — дырки, через которые мы ссым и срем.
Итак, однажды в среду, незадолго до Рождества, я топаю в библиотеку, устланную оранжевым ковром; там собирается шахматный клуб. Мальчики нервно и/или презрительно смотрят на меня; я же занимаю место за одной из парт и жду, когда придет Бил/Дебил. Но я забыла, какой он на самом деле противный. Зайдя в комнату, он моргает на меня, словно актер дешевой комедии, а потом смеется.
— Ну и что мы тут имеем? — говорит он. — Красная Шапочка заблудилась?
— Я пришла вступить в шахматный клуб, — говорю я.
Все мальчики в библиотеке, и Алекс тоже, таращатся на меня.
— Ты пришла вступить в шахматный клуб, — повторяет Дебил. — О боже. Скажите мне, мисс Батлер, в каком подмножестве вы по математике?
— Во втором, — отвечаю.
— А теперь, мальчики, — обращается он к парням, — скажите мисс Батлер, в каком подмножестве все вы.
— В первом, — дружно блеют они.
— Боюсь, наш клуб только для высшего подмножества, — говорит мне Дебил.
Он продолжает разглагольствовать, но я уже у двери, лицо красное, в глазах набухают слезы. Я бегу из главного корпуса в поле. Я собиралась съесть ланч с козами, как обычно, но вообще-то я не голодна. Я слишком зла, чтобы есть. Да как он смеет?
Теперь это — война. Я — агент Французского Сопротивления, прячущийся в лесу. Я — саботажник из «Центра специальных операций», вооруженный ножом и пластиковой взрывчаткой. Я взорву их мосты и перережу им горло во сне. Ну, то есть, когда перестану реветь. Мисс Хайнд по-прежнему мешает мне жить. Что ж, она получит свое. Дебил получит трикратно. Любой, кто посмеет меня еще раз обидеть, жестоко пожалеет. Кто я такая? Я — Эдмон Дантес.
Следующие две недели я замышляю и планирую, а потом принимаюсь за дело. Поверить не могу: неужели это и впрямь происходит? Я много времени торчу на третьем этаже школы, прячась в темном туалете, и поэтому знаю ритмы этого странного этажа, полного паутины, эха «écouter et repeter»[105] и запаха мела из класса Дебила. Я знаю, что он преподает только здесь, в своей страшной убогой комнатке, и больше нигде. Этот класс используется лишь для его злобных, элитарных уроков математики. Наверняка, если Дебил умрет и превратится в призрак, здесь он и будет тусоваться. О господи. Ужас как страшно: вдруг меня застукают? Вдруг меня снова отправят к мисс Питерсон? Но я знаю: логика поможет мне отвертеться. Так что в понедельник я наглухо заклеиваю его окна суперклеем (пока он дежурит в столовке во время ланча), а во вторник оставляю в классе бомбу-дымовуху (тоже во время ланча). Девчонки никогда не делают дымовухи, плюс с этим классом меня ничто не связывает. Логика учителей подскажет им: это сделал один из учеников Дебила, чтобы сорвать урок. Я буду вне подозрений. И я права. Когда преступление обнаруживается, Дебил в ярости выбегает из класса, а его драгоценный шахматный клуб на неделю закрывается, пока он ждет, что кто-то из парней расколется. Но злоумышленник-то — я! Оттого, что я это знаю, меня так пробирает адреналин, что всю неделю я еле дышу. В жизни бы не подумала, что способна такое учинить. Получай, Дебил!
Рэйчел уехала на Рождество с семьей, так что я читаю и творю в воображении новые козни. Ни одну из этих идей я бы ни за что не смогла воплотить — слишком сложны, да и риск чересчур велик, если меня поймают, — но, оказывается, почти с таким же удовольствием можно просто мечтать о них и смотреть, как я провожу их в жизнь, на темном экране за закрытыми веками. Я вламываюсь в офис мисс Питерсон и исправляю табели всех популярных ребят; пишу Мисс Хайнд сосет хуй на стенке спортзала (опять взрослые книжки). Краду из раздевалки школьную юбку Люси в тот день, когда физра идет перед ланчем, так что ей приходится весь остаток дня ходить в спортивной юбке. В моем воображении мне удержу нет.
Порой я представляю, как целую Алекса и делаю с ним всякое-разное, что взрослые делают в романах, которые я читаю. Воображаю, что нашла его номер в телефонной книге, позвонила и договорилась погулять в парке в воскресенье вечером. Мы оба в шарфах, он целует меня взасос, на нас сыплется снег. Потом он говорит: «Знаешь, я никогда этим ни с кем не делился, но я — миллионер, шпион и путешественник во времени, живу в своей собственной роскошной квартире. Хочешь, пойдем, посмотрим?» А у меня, оказывается, есть волшебная кнопка, останавливающая время для всех во вселенной, кроме меня и того, кто рядом со мной (я ношу эту кнопку на цепочке на шее). Так что мы идем к Алексу домой, я нажимаю кнопку, и мы как взрослые валяемся в постели, сколько захотим, и…
Сама не знаю, хорош или плох мой новый фантазийный мир. Порой я записываю весьма отредактированные версии своих историй — это мои сочинения по английскому, и мне всегда ставят А или А+. Думаю, однажды я решу стать писателем. Пока что я не планирую никаких реальных актов саботажа; выясняется, что достаточно просто их придумывать. Но один большой coup[106] я все же замышляю. Только один.
В летнем семестре будут тесты, экзамены и всякие страсти-мордасти, и тогда же учителя планируют провести День Спорта (чтоб я сдохла) и День Свободной Формы (чтоб я дважды сдохла). А еще будет некий Гроувзвудский Шахматный Турнир. Приглашаются все желающие. Я каждый день читаю объявление на доске — уж так оно меня будоражит. Гроувзвудский Шахматный Турнир, написано в нем. Для всех учеников. Победитель сыграет с мистером Билом. Записывайся или приходи посмотреть. Интересно, в этом году хоть кто-нибудь отберет кубок чемпиона у мистера Била? Ох, это будет радостный день. Я понимаю, что большинство школ не стали бы устраивать турнир, в котором может принять участие любой ученик, не будь уверенности, что выиграет учитель. Ведь здорово — если в этом году все будет иначе?
Каждый вечер я уговариваю дедушку поиграть со мной в шахматы. Практика, практика и еще раз практика. Получится ли у меня выиграть хоть одну партию, или меня побьют парни из шахматного клуба — очевидно ведь, что они намного умнее меня? Но это не важно. До тех пор, пока мне удастся удержаться в седле, Дебил будет беситься, и этого мне достаточно. Главное, чтобы не пришлось играть с Алексом. Пожалуй, это было бы слишком. Пожалуй, если мне придется играть с Алексом, я моментально проиграю. Я не смогу сидеть и смотреть на него после всего, что себе навоображала. Но с Алексом я не играю. В день турнира — солнечную июньскую субботу — я сижу в призрачной светотени главного корпуса, сражаюсь с Робином, Нилом, Гэвином, Стивеном… и выигрываю у всех. Мои старики сидят в зале среди родителей парней из клуба и хлопают всякий раз, когда я выигрываю партию. Даже не верится: все идет как по маслу! Наверное, старики не удивляются, что я выигрываю у этих мальчишек, и, вероятно, им вовсе не кажется странным, что я попадаю в финал. Но я-то знаю: я — полная аномалия. После турнира я точно месяц буду задыхаться.
Весь «финал» (конечно же, настоящий финал будет с Дебилом; это финал между учениками) я так нервничаю, что чуть не проигрываю. Мой противник, парень по имени Уэйн, и вправду молодец. Он играет разновидность ферзевого гамбита, с которой я не знакома. Какое-то время шансы равны. Потом, почти слишком поздно, до меня доходит, что он делает. К счастью, у меня еще есть время поймать его короля; руки трясутся так сильно, что я боюсь выронить фигуру… мат! Сейчас буду играть с Дебилом!
Я ожидаю, что он будет впечатлен, а возможно, и унижен тем фактом, что ему вообще предстоит со мной сражаться. Я воображаю, как сейчас он скажет что-нибудь вроде: «Ну, мисс Батлер, я в вас ошибался». Но не тут-то было. Вместо этого он, когда мы пожимаем друг другу руки перед началом, тихо шепчет: «Женщины всегда добираются до вершины бесчестными способами. Что ж, давайте с этим побыстрее покончим. Думаю разделаться с вами минут за пять — или меньше».
Вообще-то я боюсь с ним играть. Наверняка он по-настоящему силен в шахматах, да и, в конце концов, его до сих пор никто не побил. Однако после нескольких первых ходов я насквозь вижу его атаку. Это атака Рубинштейна — ее использовал Каспаров в партии, которую я видела в одном из дедушкиных шахматных пособий. Дедушка даже посвятил ей целую «Мозговую Мясорубку». Так что когда Дебил передвигает ферзя на с2 и смотрит на меня, самодовольно ухмыляясь, я полностью готова. Его главная ошибка в том, что он напрочь игнорирует мои ходы и один к одному повторяет атаку Каспарова. Через десять минут я ставлю ему мат.
Я планировала сказать что-нибудь милое и вежливое, типа: «Отличная игра, сэр», — никаких страшных грубостей из моего фантазийного мира. Но Дебил не дает мне сказать и слова. С обиженной, озадаченной и униженной гримасой он просто-напросто молча покидает зал. Мальчики — все они наблюдали за игрой, — смотрят на меня так, будто я какой-то ядовитый монстр, поджидающий в конце уровня одной из их видеоигр. В моих фантазиях все они дружно аплодируют моей победе над злобным тираном Дебилом, но в реальности хлопают только их родители и мои старики. Однако я своего добилась.
Глава двадцать шестая
Когда Бен наконец появляется, с ним Эстер.
— Мы сбежали, — говорит она, войдя. — Нас тут нет.
Я что-то пропускаю? Что бы это ни было, им, похоже, весело. Оба красные и слегка запыхавшиеся, будто дети, играющие в снежки.
— Она имеет в виду, что ее здесь нет, — говорит Бен, подойдя к кровати и сев рядом со мной. Эстер примостилась в изножье.
— Где вы были? — спрашиваю я.
— В Тотнесе, — отвечает Бен. — Это такой маленький хиповатый городишко неподалеку. Ну, на карте он казался рядом. Чтоб туда доехать, у нас ушло… сколько? Минут сорок? Что-то около того. — Он смотрит на часы. — Черт, уже поздно. Пойду-ка лучше побыстрее организую ужин.
— А кто вел машину? — недоумеваю я. — Мне казалось, мы тут все как в ловушке.
— У Эстер есть машина, — говорит Бен. — Она планировала смыться, так что я с ней проехался до Тотнеса. Потом она передумала и довезла меня обратно.
— Тотнес такой клевый, — говорит Эстер. — Там есть замок и примерно семь разных лавок здоровой пищи. По-моему, мы в каждую зашли.
— А зачем тебе понадобилось ездить в Тотнес? — спрашиваю я Бена.
— Кое-что тебе купить, — отвечает он как-то робко. — На вот.
Он дает мне пластиковый пакет. Заглянув внутрь, я сразу вижу бумажный аптечный кулек с пачкой никотиновой жвачки. Наверное, Бен еще и отвез лекарства Доктора Смерть к химикам, чтобы те от них избавились. Надеюсь, что так.
— Слава тебе господи, — говорю я, ухмыляясь, и разворачиваю жвачку. Кладу пластинку в рот и тут же понимаю, что мне стало намного лучше. — Ух ты, а это что такое?
Кроме жвачки, в пакете лежат экзотические на вид упаковки мисо, фрукты, органический шоколад, лавандовый шампунь-кондиционер и гель «алоэ-вера».
— Просто всякая всячина, я думал, тебе понравится, — говорит Бен.
— Я выбирала шампунь и остальное, — замечает Эстер. — А гель «алоэ-вера» — это когда начнешь чесаться.
— Чесаться?
— Ты раньше когда-нибудь бросала курить?
Я качаю головой:
— Нет… а что?
— Подожди еще пару дней и зачешешься как еб твою мать. Уж поверь. А как зачешешься, просто попроси Бена втереть тебе эту штуку в кожу перед сном, будет намного легче.
— Спасибо, Эстер, — говорю я. Смутно припоминаю, как слышала по радио, будто у Дилана Томаса начиналась чуть ли не чесотка, если он завязывал с пьянством. Как он это называл? «Крысы у меня под майкой», что-то вроде того. Может, тут то же самое? Вообще-то вряд ли я брошу курить так надолго, но все же…
Роюсь в пакете — прямо сейчас развернуть бы конфетку. Странное ощущение: у меня полный пакет конфет и шоколадок, а я не узнаю ни упаковок, ни названий брендов. Странное, но приятное. Немного похоже на праздник. Нахожу три маленьких твердых тюбика «Динамичной перечной мяты Си-Джей», две круглые деревянные коробки шоколадок «Буджа-Буджа» (в одной — с начинкой из копченых бананов, в другой — из «полуночного» эспрессо), плитку «кайенского» шоколада (согласно ярлычку, это темный шоколад с перцем), еще одну плитку шоколада с орехами и цукатами, три батончика с «макадамией» и фруктами, тонкий бумажный пакетик лакрицы, коробку с бутылками органической колы, коробку органических ананасовых тянучек и коробку неких «ВегеМишек», похожих на «Желатиновых деток».
— А почему эти мишки — «Веге»? — спрашиваю я Бена, открыв коробку и раздавая конфеты гостям.
— Они вегетарианские, — отвечает он, беря штучку.
— А, — говорю я, вспомнив кое-что из студенческих деньков. — Никакого желатина, да?
— Да. — Бен улыбается. — Никаких молотых свиных ножек и коровьих мозгов.
— М-м-м, свиные ножки, — мычит Эстер, загребая конфеты из коробки.
— Заткнись, Эстер, — смеется Бен. Смотрит на меня: — Всю дорогу из Тотнеса знай это повторяет.
— А что я могу поделать, я страсть как хочу мяса, — говорит она.
— А я думала, ты тоже веган, — говорю я.
— А я веган, — откликается она. — Мне просто все время хочется мяса. Чем отвратительнее, тем лучше. Я себя еще как стращаю. Наверное, это оттого, что я все детство провела в «Мактрахах». Они в свою дрянь наркотики добавляют, зуб даю. Жду не дождусь, когда помру… потому что у меня такая теория: когда сдохнешь и попадешь на небеса, можешь есть что угодно, потому что оно все уже не реальное… Сдохну и такая: «Привет, Всевышний. Да, теперь я готова сделать заказ. Мне четвертьфунтовый бифштекс с сыром и жареной картошкой, пожалуйста, да еще маринованных огурчиков, и порцию чипсов, и порцию лука колечками, и малиновый коктейль…»
— А готовые обеды на небесах не продают, что ли? — уточняю я, смеясь.
— Почем я знаю. — Эстер пожимает плечами. — Но в готовые обеды коктейль никогда не входит, только разбавленная водой кола или еще что…
Бен корчит рожу.
— Коктейли в райских кущах — это, по сути, выделения запертых в клетках животных, смешанные с гноем, кровью, куриным жиром, искусственными ароматизаторами и сахаром, — говорит он. — Но, наверное, если ты этого и хочешь…
— В небесах это все нереально, — говорит Эстер. — Как бы то ни было, вдобавок я заказала бы латте со льдом…
— Еще гной, еще кровь, — кивает Бен.
— Заткнись! — возмущается Эстер. — Так, на чем я остановилась? Ах да, латте со льдом, полную кружку чая со сливками по-девонски… заткнись, Бен… пачку «Бенсон-энд-Хеджесс», пригоршню кокаина, «экстази» — может, даже две, — и… я не знаю… еще героина вмазать.
— Я тебе говорю. — Бен улыбается мне. — Она спятила.
— Нет, не спятила. В этом есть смысл!
Я хохочу.
— В чем? Я запуталась.
— В том, что на небесах можно все, чего нельзя при жизни. Очевидно же, что там, наверху, все имеет свою лишенную жестокости безболезненную версию. Так что если всю жизнь лопаешь гамбургеры из «Мактраха» и готовые обеды, целую вечность будешь питаться чечевицей. Но если всю жизнь питаться чечевицей, целую вечность будешь кормиться в небесных фаст-фудах. То же самое с курением. И с наркотиками. Вечность длиннее жизни, правда ведь? Так что можно сейчас быть паинькой, а все ништяки получить после смерти.
Бен качает головой:
— Только ты могла вообразить загробный мир как фаст-фуд, полный драг-дилеров.
Но он улыбается, и я понимаю, что Эстер ему по душе.
— Погоди, — говорю я ей. — Ты куришь, так что какой тебе «Бенсон-энд-Хэджес» в раю?
— Нет, — поправляет она. — Теперь я только шмаль курю. Раньше я выкуривала… ну сколько? — типа, сигарет тридцать вдень. Потом просто бросила. Вот откуда я знаю про почесон… Короче, уж очень было неприятное ощущение, и я поняла, что должна хоть что-то курить. Подумала о сигарах и трубке, но учиться их курить мне не хотелось. Шмаль мне всегда нравилась, и я решила: буду пару косяков в сутки заряжать. К конце концов у меня получилось, ну, косяков десять, но, по крайней мере, бычки я больше не подбираю.
— Но ведь в косяках и табак есть? — смеется Бен.
— Да, но Всевышний про это, я думаю, ни сном ни духом.
— Разве Всевышний не все знает? — удивляюсь я.
— Не факт, — говорит Эстер. — Вспомни парадокс Ньюкомба.
Бен так хохочет, что, по-моему, скоро заплачет.
— Эстер, ты такая чокнутая, — выдавливает он в конце концов. — Это что еще за хрень?
— Парадокс Ньюкомба? Ох, это про две такие коробки. Вам сообщают следующую информацию: в коробке А содержится 1000 фунтов, а в коробке Б — либо миллион, либо ни гроша. — Эстер берет следующего «ВегеМишку», откусывает ему голову и смотрит на Бена; тот уже отсмеялся. — Ну что, Бен, успокоился? Хорошо. Ну, значит, Всевышний может заглядывать в будущее, и в зависимости от того, что он там увидит — или это она? или оно? неважно, — так вот, он либо положит в коробку Б миллион фунтов, либо оставит ее пустой. Если Всевышний предскажет, что вы возьмете обе коробки, то в Б ничего не будет. Однако если предсказание гласит, что вы возьмете только коробку Б, он/она/оно положит в нее миллион.
— Стало быть, есть четыре возможных исхода, — говорю я, усиленно соображая. — Можно выиграть 1000 фунтов, 1 000 000, 1 001 000 или ноль на палочке.
— Да, с математической точки зрения, — кивает Эстер.
— А как можно выиграть и миллион, и тысячу? — спрашивает Бен.
— Заткнитесь оба, — говорит Эстер. — Давайте я просто расскажу. Короче, Всевышний делает предсказание за неделю до того, как вам предложат выбрать коробку. Предсказание почти на 100 процентов надежно. Всевышний знает, что у вас на уме, и загружает коробки соответствующим образом. Помните: в коробке А всегда будет 1000 фунтов, а в Б — либо миллион, либо пшик, в зависимости от предсказания. Если Всевышний думает, что вы возьмете только коробку Б, он положит в нее миллион. Если думает, что возьмете обе, — оставит ее пустой. Ваша цель — максимизировать свой выигрыш в этой игре; вам нужно заграбастать как можно больше денег. Единожды загрузив коробки, Всевышний не может менять их содержимое. Так что вам делать? — Эстер улыбается и жует еще одну конфетку.
— Выбрать коробку Б, — одновременно говорим мы с Беном.
— Вот-вот! — восклицает Эстер. — Но, применив логику, вы поймете, что на самом деле должны в последний момент передумать и взять обе коробки. Помните: неделю назад Всевышний положил в коробку Б миллион фунтов, основываясь на предсказании. Очевидно, что вы возьмете коробку Б: это ваш единственный шанс выиграть миллион. Поэтому, раз ваша цель — максимизировать выигрыш, кроме коробки Б с миллионом фунтов вы можете взять и коробку А. Там в любом случае лежит тысяча; почему бы не захапать и ее?
— Подожди-ка, — нахмуривается Бен. — Если это логичный ход, Всевышний точно его предскажет. А если он предскажет, что я так сделаю, в коробке Б будет пусто…
— И все равно получается, что резонно взять обе коробки, чтобы хоть тысячу унести, — неуверенно говорю я.
— Это значит, что, в конце концов, гораздо лучше все-таки выбрать только коробку Б, — говорит Бен. — Ведь это единственный способ выиграть миллион.
— И ты возвращаешься туда, откуда начал, — кивает Эстер. — Выбираешь коробку Б, это единственный разумный ход. Но тогда почему в последний момент не передумать и не взять заодно и коробку А?
— Нет, — упорствует Бен. — Выбираешь только Б.
— Но Всевышний не может менять содержимое коробок, единожды их загрузив, — говорю я. — Поэтому ты можешь передумать; он не вернется назад во времени и не вынет деньги. Теперь я вижу, почему это парадокс. Предскажет ли Всевышний, что ты передумаешь, раз, согласно правилам игры, это самое логичное решение? Если таково будет предсказание, тогда тебе стоит взять обе коробки, иначе вообще ничего не выиграешь. Или Всевышний пойдет в размышлениях на шаг дальше, то есть поймет, что на самом деле ты возьмешь коробку Б, поскольку это единственный способ выиграть миллион?
— Вот именно! — радуется Эстер. — Клевая загадка. Мне ее Грейс рассказала. Она говорит, обе точки зрения были основательно математически аргументированы, но никто так и не доказал, какая верна.
Я жую жвачку и думаю: может, это просто такой вопрос, на который нет ответа.
— А я все равно говорю: надо брать коробку Б. — Бен непреклонен. — Ты решаешь не хитрить, и Всевышний понимает, что ты — честный человек, который не станет обманывать, и ты получаешь свой миллион. Все просто. В конце концов, вся заморочка начинается в тот миг, когда ты пытаешься обмануть Всевышнего. Таким образом, ты берешь коробку Б и не пытаешься захапать А в придачу, потому что, если решишь ее взять, Всевышний это предскажет, будь уверена.
— Да, — говорю я. — Это интересный взгляд. Есть ли у Всевышнего нравственное измерение, или он состоит из сплошной логики?
И вдруг задумываюсь: может, в этом и есть суть алчности — может, это игра, в которой есть только логика, и никакой морали?
— Наверняка из сплошной логики, а? — говорит Эстер. — Иначе Бен прав, и его решение верное. И никакого парадокса нет. — Она кладет в рот очередную конфетку. — Как бы то ни было, мой Всевышний не такой.
— Твой Всевышний? — Я поднимаю брови.
— Ага. Мы все, по-моему, изобретаем себе Всевышних. Такова уж жизнь. Придумываем собственную религию, свое загробное царство, Всевышнего, если он нам нужен, вообще что захотим, и когда помираем, получаем то, чего ждем. Люди, которые ни во что не верят или не желают создать свою собственную систему верований, после смерти исчезают бесследно. Люди, которые верят в сложную систему реинкарнаций и циклов жизни, реинкарнируют. А те, что принадлежат к организованной религии, получают то, что она обещает, хотя обычно там ничего хорошего нет…
— Но это тоже парадокс, — замечает Бен. — Твоя собственная религия, по сути, такова, что каждый человек может выбрать свою личную религию. И если ты права, и каждый может выбрать себе свой «смысл жизни», и тогда твоя собственная теория смысла жизни должна включать в себя человека, который скажет: «О, а у меня совсем другая теория», что полностью отменит твою…
— Это положительный контур обратной связи, — говорю я. — Хотя сама идея мне нравится.
— Ты и твоя долбаная теология, — говорит Эстер Бену. — И твоя гребаная математика, — говорит она мне. — Башка от вас болит.
— Однако я кое-чего не понял, — хмурится Бен. — Ты как-то не определилась с половой принадлежностью своего Всевышнего. На самом деле ты ведь и это продумала, а?
— Когда это я не определилась? — спрашивает Эстер в замешательстве.
— Только что, когда рассказывала про коробки А и Б.
— А, в этом смысле. Нет, это был Ньюкомбов Всевышний, а не мой. Мой бы не стал возиться с коробками.
— Ей наверняка было бы некогда — она бы со страшной скоростью делала тебе гамбургеры. — Бен улыбается. — Значит, Ньюкомб не знал, какого пола его Всевышний?
— Может быть, — говорит Эстер. — Я просто не помню. Думаю, в его парадоксе Всевышний может быть чем или кем угодно. Вот почему я не определилась. Алиса, ты что это притихла?
— А? — говорю я. — Я задумалась о НФ. Непобедимом Фашисте. Так Пауль Эрдёш называл Бога. Надо думать, это его версия Всевышнего. Он говорил, что жизнь — игра, в которую никак нельзя выиграть, потому что всякий раз, когда ты делаешь что-то плохое, НФ получает одно очко, а когда ты делаешь что-то хорошее, никто из вас не выигрывает. Цель игры в жизни — чтобы у НФ счет вышел как можно меньше, но, как ни играй, никогда не победишь.
— Похоже, так и есть, — кивает Бен.
— Вообще-то я вот подумала и поняла, — продолжаю я, — что у Эрдёша была целая система насчет Всевышнего/загробной жизни, точно как твоя. — Я смотрю на Эстер. — Он верил, что НФ хранит книгу с трансфинитным числом страниц, в которой записаны идеальные доказательства всех существующих математических теорем. Когда кто-нибудь придумывал действительно элегантное доказательство, Эрдёш говорил: «Это прямо из Книги». Он верил, что после смерти человек получает возможность прочитать книгу.
— Клево придумано, — говорит Эстер.
— Однажды я слышал теорию, — подхватывает Бен, — что мы не сможем попасть на небеса, пока их не изобретем. Аргумент в ее пользу таков, что цель жизни на Земле — создать некую жизнеспособную модель загробной жизни, не просто в воображении создать, а реально сконструировать. Возможно, мы придумаем способ копировать сознание в момент смерти вовнутрь компьютерной имитации реальности, или что-то в этом роде. Как бы то ни было, вплоть до этого изобретения мы все будем реинкарнировать, станут рождаться новые люди, население будет катастрофически расти… Постигнув, как освободить сознание от тела, мы перестанем перевоплощаться и перейдем на следующий уровень эволюции, где заживем в виде чистой энергии.
— Как продвинутые существа в фантастическом кино? — спрашивает Эстер.
— Точно. — Бен смеется и тянется за конфетой. — Слегка замороченная форма техно-буддизма, — говорит он. — Не помню, кто ее изобрел. А ты что думаешь, Алиса?
— Вполне убедительная теория, — отвечаю я. — Но если смысл эволюции в том, чтобы сократиться на одно измерение, тогда, может, наша конечная цель — вообще прекратить существование? Даже не знаю. Я всегда как-то надеялась, что после смерти попадаешь в огромную библиотеку, где есть не только Книга Эрдёша, но трансфинитное число книг, объясняющих все, что только можно знать о жизни. Представляю, что не просто читаешь все эти книги, но и получаешь возможность увидеть любое событие на Земле, из любого периода истории, чьими угодно глазами. Можешь прожить пятьдесят лет жизни Гитлера, если хочешь его понять, или сто лет просидеть на дереве во французском парке, наблюдая за людьми, что проходят мимо, или несколько жизней проторчать в головах у обычных буржуа. В моем загробном царстве все увеличивается на порядок. Знаниями становятся ответы на все вопросы, существующие в мире, а развлечением — не вымысел, а реальные жизни…
— Давай, Бен, — усмехается Эстер. — Скажи ей, что ее загробное царство — кабельный канал «Реальное ТВ».
— Нет, — качает головой он. — По-моему, у нее клевое загробное царство. Однако в чем тогда смысл жизни на Земле? Зачем, согласно этой версии, мы вообще живем?
— По двум причинам, — говорю я. — Во-первых, чтобы понять, что такое жизнь, и научиться ее интерпретировать как можно разнообразнее. Жизнь — то место, где нам дается шанс разгадать загадку, пока мы не умерли, и увидеть ответ, а также место, где мы понимаем, какие вопросы нужно задавать. Во-вторых, цель жизни — прожить ее достойно и хорошо относиться к людям.
— Ну а зачем это? — спрашивает Эстер. — Если все равно потом попадешь в такое премилое загробное царство?
— Ну, потому что в нем полно других покойников. Сначала ты типа как выбираешь, с кем хочешь зависать в загробном царстве. Но, конечно, если бы я попала на тот свет и принялась искать там старую школьную подружку, я первым делом заглянула бы в прошлое — каким человеком она была? Если бы выяснилось, что она всю дорогу лишь делала вид, будто я ей нравлюсь, я бы в загробном царстве послала ее на фиг. Так что если, пока идешь по жизни, предаешь и врешь напропалую, можешь на том свете остаться в одиночестве.
— Вот видите, — замечает Эстер. — Я же говорю, у каждого своя версия того света.
— Погоди-ка, — возражаю я. — У Бена ее нет.
— Что? — спрашивает он, вставая и потягиваясь. — Ох. Э-э, я думаю вступить в твою секту, если ты не против, — говорит он мне. — Отправлюсь с тобой в огромную райскую библиотеку.
— Фу, отстой, — говорит Эстер. — Меня от вас обоих тошнит.
— Мне нравится, как мы обошли вопрос о том, что будем делать на пенсии, да и все остальное, и сразу спланировали загробную жизнь, — говорю я. — Невиданный прогресс за неделю. — Бен спадает с лица. О черт. Это же просто шутка… Сдай назад, Алиса. — Однако, — продолжаю я, — я буду счастлива, если ты войдешь в мою эксклюзивную секту. Можешь даже стать сооснователем.
— Ну, хорошо, если не получу предложения получше, — отвечает он.
Бен уходит за ужином для всех нас, Эстер остается.
— Хлои тут недавно тебя искала, — говорю я. — Мне показалось, что-то довольно важное.
— Может, мне в натуре стоило сбежать, — мечтательно произносит Эстер.
— А от чего ты бежала? Не от Хлои?
Она обводит рукой все вокруг.
— Нет. Просто… от этого. От всего «попсовского». Ты, наверное, не знаешь, что я — племянница Мака?
— Ты? Ты — племянница Мака? Нет, правда, что ли?
— Ага. Не по крови, ничего такого — фу, прикинь? Господи. Много лет назад мамина сестра была его секретаршей, когда он был главным менеджером фирмы — они коврами торговали. Мак в нее влюбился, и они поженились. Она была ему не совсем ровня, но родители Мака считали ее очаровашкой. Ну еще бы. Тетя Сара — тот еще типаж. Брала уроки красноречия, занималась балетом и всегда ходила с клевыми прическами и маникюром. Она знала, что у нее один способ стать богатой и избалованной — выйти замуж за главного менеджера. Ну и вышла. Но моя мама была, можно сказать, полной противоположностью. Хипушка из арт-колледжа, наркоманка и начинала спиваться. По выходным заявлялась в загородный дом Мака и Сары на «спонтанные» ночевки, притаскивала с собой очередного обсоса, с которым гуляла на той неделе. Когда она забеременела мной, они этого не одобрили — она была не замужем, плюс на дворе 1974 год, — так что надолго перестали с ней общаться… Короче, изрядно перемотаю вперед… и вот она я — мне, типа, двадцать один, я только что защитила диплом, у меня нет работы и негде жить. Мама по-прежнему бухает, и мы обе живем в Тейнмуте — это недалеко отсюда, вообще-то, — но я ужасно хочу перебраться в Лондон и там осесть. Если честно, я была вроде как неудачница, но у меня была хорошая компания друзей по универу, и мы хотели основать свою собственную компанию, делать видеоигры. Мамка такая: «Ты почему не звонишь дяде Стиву? Он же теперь исполнительный директор „Попс“. Он тебе найдет работу по видеоиграм». А я такая: «Кому охота работать на этот корпоративный мешок с дерьмом?» Но я, лицемерка, ему все же позвонила и попросила денег на компанию, которую мы хотели основать. Денег он не дал, но предложил мне работу. Сказал, что я могу работать в Лондоне, в Баттерси, и он придумал для меня некую совершенно особую роль.
— Ну и ты, очевидно, согласилась? — говорю я.
— Да. А что было делать? Сперва у меня были планы использовать заработки на развитие арт-проектов, но сама знаешь, как оно бывает. Друзья отдалились, работа меня засосала. Нынче я по большей части живу в онлайне.
Я думаю про Киерана и его виртуальные миры.
— В онлайне? — повторяю я.
— Ага. Знаешь, можно крепко увязнуть в ньюсгруппах, конференциях, «Ультиме» и «ЭверКвесте». У меня есть несколько хороших онлайновых друзей. И врагов…
— Эстер? — вдруг осеняет меня. — А кем ты работаешь?
— Моя работа. Ах. — Она сглатывает. — Если я тебе скажу, ты меня возненавидишь. Я даже чуть ли не надеюсь на это…
— Не понимаю.
Она глубоко вздыхает.
— Я делаю веб-сайты.
— В смысле, работаешь над сайтом «Попс»?
— Нет-нет. Я делаю веб-сайты. Я придумываю персонажа, типа… ох… На одном сайте я — девушка из Лондона, меня зовут Эйприл, и я делаю ее домашнюю страницу. Идея в том, что я веду дневник, вроде блога, выступая в роли Эйприл, и составляю списки того, что мне нравится, а что нет, а время от времени — не так часто, чтобы это было очевидно, но достаточно, чтобы имело эффект, — становлюсь «одержима» каким-нибудь товаром «Попс», обычно от «К», или «Приятелями Полосатика». В общем, сегодня я, допустим, Эйприл, пишу в блоге про нового, только что выпущенного Полосатика, без которого просто не смогу жить. На другой день я Табита, которая сражается с анорексией — на «фотках» я одета в одежду от «К», вся такая сексуально-тощая. А могу стать парой друзей, создавших «неофициальный» фан-клуб «Приятелей Полосатика». В них я обычно превращаюсь по выходным. Также мне полагается упоминать товары «Попс» в «Ультиме», «ЭверКвесте» и всяких чатах. Это называется «партизанский маркетинг». Такая у меня работа. Вот почему в прошлую субботу Мак попросил меня задержаться после всех. Он договорился насчет ноутбука, чтобы я могла отсюда поддерживать сайты.
— И Хиро тоже, — медленно говорю я.
Она смотрит в пол.
— Да. И Хиро тоже.
— То же самое? Изображает парней-тинейджеров?
— Он не создает персонажей как таковых. Мальчикам не так важно видеть персонажей в онлайне. Хиро делает все сайты фанов видеоигр. Ну, не все. По-моему, «Попс» человек двадцать усадила за эту работу. Мы друг друга не знаем. Ну, нам не положено, но с Хиро я уже какое-то время знакома.
— А как вы встретились? — спрашиваю я.
— Что? Ну, случайно, в онлайне.
Уверена: она врет, хотя не знаю, зачем.
— По крайней мере теперь я вижу, почему это секрет, — говорю я.
— Да уж. Никто не хочет, чтобы кто-то пронюхал про эту работу, даже сослуживцы. Наверное, она кажется нечестной.
— Она и есть нечестная, — говорю я. Пожимаю плечами, но добавить нечего.
— Но, Алиса, это все нечестно, — говорит Эстер. — От начала до конца.
Она права. Дизайн, фокус-группы, производство, продажа. От начала до конца — сплошное вранье.
Следующие три года бабушке все никак не удается доказать гипотезу Римана (хотя она пишет несколько интересных статей по смежным вопросам), дедушке — прочитать «Манускрипт Войнича» (но он публикует еще два сборника «Мозговых Мясорубок»), а мне — взломать код кулона.
Приходит время получать аттестат о среднем образовании; по английскому мы должны написать эссе о книге, которую выбираем сами. Я пишу о «Женщине на обрыве времени», трогательном и душераздирающем романе, читанном мною в последний раз лет в двенадцать — тогда я его толком не поняла. Я фокусируюсь на темах подавления и сопротивления, и эссе выходит далеко за рамки учебной программы. За него и по остальным предметам я получаю А. После шахматного турнира Дебил надолго ушел в отпуск по болезни. Появилась новая учительница, мисс Райдер, и я в аккурат к экзаменам перебралась в первое подмножество. И хорошо, что постаралась — ребята из подмножеств 2 и 3 были допущены только к «промежуточной» аттестации, где выше тройки никак не получить.
Рэйчел добивается таких же результатов, как я, и мы обсуждаем, где нам стоит сдавать экзамены на повышенном уровне. Разумеется, возвращаться в Гроувзвуд мне не улыбается — там меня точно ждут еще несколько сотен дней пытки. А Рэйчел надоело пропадать у черта на куличках в компании, как она выражается, «юных богатеньких аноректиков». За последние несколько лет в ее школе все поменялось. Стать «своей» там не менее трудно, чем в Гроувзвуде, но вдобавок тебя не отпускают домой. Все должно быть правильно: как ты принимаешь душ, какой у тебя дезодорант, кассеты, которые ты слушаешь на своем «Уокмене», записи, которые приносишь в школу, мальчики, с которыми дружишь, письма, которые получаешь. Пока Рэйчел училась в пятом, я порой посылала ей письма якобы от парня по имени Руперт, что вроде в каком-то смысле помогло. В школе от нечего делать она начала курить. Теперь я тоже учусь. Мы пообещали друг другу, что бросим, когда нам стукнет двадцать (еще вечность ждать), но нам обеим нравится реклама: пурпурное шелковое полотнище, всяко-разно рассекаемое на части. Сигаретным компаниям скоро запретят использовать прямую рекламу, а эта фирма свою уже по-умному шифрует. В то лето, когда нам исполняется шестнадцать, мы с Рэйчел ходим в город, смотрим на эти огромные глянцевые рекламные щиты и, даже не обсуждая, понимаем, что эти картинки изображают наше будущее. Это то, чего нет у нашей деревни. Это Лондон, блеск, секс и взрослые дела. Это арт-кинематограф, поцелуи и собственная тачка.
Нас обеих допускают к экзаменам на повышенном уровне в местном шестилетнем колледже. Все лето мы часами просиживаем в кофейне рядом с рыночной площадью, пугая/завораживая друг друга байками: мол, все ребята в этом колледже играют в рок-группах, или красят волосы, или ширяются, или они чудаковатые неудачники и аутсайдеры. Мы боимся быть такими, но в то же время хотим. Мы обе хотим идентификации поинтереснее, чем просто «деревенские паиньки-девственницы, которые как следует расчесывают волосы перед сном».
Мы сидим в этой кофейне, пьем эспрессо, хотя ни ей, ни мне он не нравится, и курим сигареты из пурпурно-белых пачек. Говорим друг другу что-нибудь типа «мне позарез нужна сигарета», пока это не перестает быть неправдой. Мы подзуживаем друг дружку войти в темную, прокуренную лавку грамзаписи и смешаться с толпой тощих парней в черном. Мы желаем, надеемся, молимся, что в один распрекрасный день двое молодых людей спросят, нельзя ли присесть к нам за столик: парочка в длинных черных плащах и «док-мартенсах», все в значках и с коллекциями пластинок в собственных квартирах. Этого так и не происходит.
Мы копим деньги (обе подрабатываем приходящими нянями) и покупаем драные «501»-е[107] и черные джемперы-«поло». Сидим на диете. Берем в местном видеомагазине в прокат фильмы о постаревших балетных танцорах, отпускных романах и ребятишках из маленьких городков, где вечеринки запрещены законом. Берем французские арт-фильмы, в которых девчонки не старше нас смолят как угорелые и страстно (судя по виду) занимаются сексом. Планируем, «как оно будет у нас в первый раз». Покупаем открытки, где голые негры держат на руках белых карапузов, стилизованные изображения стоптанных розовых пуантов, и тот знаменитый громадный постер, на котором теннисистка показывает задницу. Вырезаем из воскресных приложений любимую рекламу сигарет и приклеиваем дома над столами клеем «Блу-Так». Решаем, что музыка из чартов — для «плебса» (словечко Рэйчел), и что мы будем увлекаться так называемым «инди»-роком. С этой целью мы раздобываем большие мятые музыкальные газеты и скупаем решительно все, про что там сказано «четко». Все вечера просиживаем, слушая музыку и тщательно обтрепывая свои джинсы. Пришиваем заплаты: на одно колено — американский флаг, на другое — логотип «Фольксвагена», а не то пестрые хиповые лоскутья и знаки инь и ян. Поговариваем о том, чтобы стырить настоящие знаки «Фольксвагена» — их носят по-другому, это новая мода, о которой мы прочитали. Еще мы прочитали, как «трендово» носить с нашими «501»-ми кроссовки от модных брендов, и тоже стали так делать. Подумываем махнуть в Америку. Изучаем тексты песен в поисках тайных смыслов. На короткое время увлекаемся Мэрилин Монро. Густо подводим глаза черной тушью и мажем губы розовой матовой помадой. Уж мы своему колледжу зададим жару.
Как-то раз, примерно за неделю до начала занятий, мы привычно отправляемся в город, делая вид, что мы старше, чем есть, что мы обдолбанные, что переживаем какой-то интересный кризис, и так далее — наши обычные фантазии о взрослой жизни. Наша миссия — купить новую помаду, она должна быть строго определенного бледно-розового оттенка. Мы обязаны ее иметь. Вообще, мы и живем ради подобной ерунды. Время от времени мы видим в городе людей, которых я знаю по Гроувзвуду. Например, Эмма теперь — младший продавец в «Мисс Селфридж», а Люси работает в банке. Мы считаем, что они реально тупые, и смеемся над их прическами, шмотками и работой. Мы бы ни за что не согласились участвовать в крысиной гонке истэблишмента и вкалывать в таких жалких конторах, как банк или мейнстримовый магазин одежды. Целый день они делают, что им велено, волосы у них зачесаны назад в «конский хвост», на губах — красная помада, на скулах — румяна, и мы говорим друг другу: какой же у них нелепый вид! Только те, кто продал душу Тэтчер/Гитлеру/Рейгану, могут всерьез стремиться выглядеть, как дешевая кукла с красной (будто других цветов нет) помадой на губах, да к тому же в черной юбке и черных колготках! И они все ходят на «шпильках». Каждая наша с Рэйчел миссия посвящена тому, чтобы выглядеть не так. Наша помада, наши джинсы, наши прически — все эти детали, столь тщательно собранные воедино, говорят: мы не любим того, что любят все остальные. Или, по крайней мере, не любим того, что любит местный плебс. В Лондоне, в Париже — может быть, в таких городах мы были бы «свои».
И вот мы выступаем в поход за розовой помадой. Стенд протеста против вивисекции, как обычно, на месте, рядом с «Бутсом». Мы подходим, дымя сигаретами.
— Я хочу присоединиться к этим ребятам, — говорит мне Рэйчел. Что ж, неудивительно. Она любит животных, всегда любила. Она хочет стать ветеринаром. Лет с десяти.
— Я тоже хочу, — говорю я. — Но я боюсь.
Мы хихикаем.
— Я тоже боюсь, — говорит Рэйчел. — Только не знаю, почему.
— Наверняка они будут убеждать нас бросить курить, — высказываю догадку я.
— Ага. И перестать краситься, — вторит Рэйчел.
— Думаешь, это правда — что они рассказывают об издевательствах над животными?
— Не знаю, — хмыкает Рэйчел. — Должно быть, немного преувеличивают.
— Точно. Иначе было бы просто жуть что.
— Этих уродов посадили бы в тюрьму.
— Вот именно.
— Но я все равно согласна с этими ребятами.
— Да, я тоже.
Так что, прибавив это к нашим самоидентификациям, мы залетаем в своих джинсах в «Бутс» и покупаем свою помаду. Мы смеемся над трагичными лицами моделей в витринах отдела косметики и хихикаем над слабительными средствами и «Дюрексом». О стенде мы больше не думаем, как и о ребятах, мокнущих снаружи под дождем. Мы никак особо не соотносим свои жизни с их. Мы уже позабыли, что собирались больше не ходить в «Бутс». В конце концов, наша любимая помада только тут и продается! Но главная причина в том, что нам кажется: пока мы молоды и вот так валяем дурака, кто-то другой займется делом, кто-то другой подпишет петиции, а мы просто скажем подружкам (которыми непременно обзаведемся), что мы — за права животных. Нам и в голову не приходит, что и стенд, и ребята под дождем могут однажды просто-напросто исчезнуть без следа.
В колледже все точно так, как мы думали. Шмотки в стиле «рокабилли» и «психобилли», девчонки, одевающиеся под панков, и парни, одевающиеся под американских кинозвезд 50-х годов. Однако эти люди смотрят на нас свысока, будто мы еще дети. Нам надо набирать очки, вот только мы не знаем как. Выглядим мы нормально. Любим правильную музыку — хотя дать им об этом знать нелегко. Мы сидим в нашем любимом кафе и мечтаем о том дне, когда будем постоянными клиентами уже столько лет, что наши смешные открытки, присланные из-за границы, повесят на почетное место на стену. Мы строим планы: как сделать так, чтобы другие ребята пригласили нас на свою вечеринку, да как бы проникнуть в пабы, куда все они ходят. Думаем, где бы раздобыть конопли и когда/где научиться правильно ее курить. Изнемогая, ждем, когда же один из тощих парней в черном с нами заговорит.
Однако сильнее всего мы хотим, чтобы на свете было больше вещей, которые мы могли бы купить, и чтобы легче было узнавать, что же мы должны покупать. Мы прочесываем благотворительные распродажи и магазины маскарадных костюмов, и все же до сих пор не вполне понимаем, как стать такими же «трендовыми», как остальные ребята в колледже. Наш стиль мог бы стать куда выразительнее. Рэйчел, начав было заниматься биологией, химией и физикой, переориентируется на биологию, английский и французский. Теперь она не сможет поступить в универ так, чтобы стать ветеринаром, но все интересные люди учатся в гуманитарных классах. Я занимаюсь социологией, английским и французским. В моей группе по социологии учатся чуть ли не самые интересные кадры. В день начала войны в Персидском заливе у нас происходит дискуссия о конце света. Потом мы организуем сидячую акцию протеста.
— Мы думали, что вы обе просто сильно задираете нос, — говорит нам с Рэйчел во время акции девушка по имени Хэрриет. Мы все рассказываем друг другу секреты, дружимся и заигрываем. Хэрриет на пару лет старше нас и только недавно вернулась в колледж после чего-то захватывающего, типа нервного кризиса или наркотической ломки.
— А мы думали, что просто вам не нравимся, — искренне говорит Рэйчел.
И мы начинаем болтать без умолку.
Мы только что стали подружками Хэрриет! После акции протеста она приглашает нас на нашу первую вечеринку. Мы звоним предкам и говорим, что акция продлится всю ночь и что из-за наших политических убеждений нам кажется, что мы обязаны остаться. Когда дедушка говорит в ответ, что гордится мной, ведь я отстаиваю свои взгляды, мне слегка плохеет. Но потом я рассуждаю так: на вечеринку соберутся все участники акции, так что это, считай, ее продолжение. Я не совсем наврала.
Когда Рэйчел звонит своим родителям, они говорят:
— Просто держись рядом с Алисой, она соображает, что к чему.
Вечеринка происходит в сквоте, в огромном особняке неподалеку от Милл-роуд. Ничего замечательнее этого места мы в жизни не видели! Они тут так наладили связь, что в каждой комнате есть секондхэндовский или ворованный телефон, все подключены к единой сети, и, скажем, девчонка, живущая на втором этаже, может звякнуть в гостиную на первый, чтобы ей принесли нормальный косяк. Все здешние обитатели гоняют на великах, половина из коих — ворованные. Они ведут такой же антимейнстримовый образ жизни, какой мы видели в фильмах и журналах!
Вечеринка оказывается не их тех, где только пляшут, бухают и жрут. Вместо этого все зависают в огромной пыльной гостиной или на грязной тесной кухне, передавая по кругу косяки и разговаривая о политике, музыке или маршах протеста, в которых участвовали. Рэйчел и я должны быть дома лишь утром, так что определенно никуда не пойдем. Мы пьем сидр с водкой и курим первые в нашей жизни косяки. Тушь на веках размазывается по лицу, изо рта перегар. Животы урчат. Со вчерашнего ланча мы ничего не ели. Со мной завязывает разговор студент по имени Тоби, тогда как его друг, музыкант Гэри, треплется с Рэйчел. В ту ночь мы обе лишаемся девственности, в противоположных углах гостиной, причем обе думаем, что другая в этот момент дрыхнет. Когда приходит моя очередь, на старой, полуживой магнитоле играет «Вудуистский луч».[108]
В ближайшие месяцы разнообразные аксессуары и бутафория наших хаотических самоидентификаций накапливаются в углах наших спален, словно мы обе проводим нескончаемые благотворительные распродажи. Поломанные «Уокмены», наручные часики, которые никто уже не считает клевыми («клевый» — это новое слово для всего хорошего), романы французских экзистенциалистов, купленные однажды в субботу в книжной лавке вдогон к нашим французским сигаретам, красивенькие записные книжицы, наполовину исписанные стишатами и перечнями того, что нам в тот момент казалось «четким» или «отстойным», зажигалки «Зиппо» (фирменные спички из интересных клубов будут покруче, решили мы), шелковые шарфы, беретки, пропитанные ментолом бумажки для самокруток, духи, дезодоранты, помада, черный лак для ногтей, «инди»-альбомы (теперь мы угораем за хаус) и постеры с демонстраций, проходивших в то время, когда мы зависали в сквоте. Где-то на дне этой груды валяется даже мой старый почерневший кулон и изрядно потрепанный теперь экземпляр «Женщины на обрыве времени».
Сколько жизни мы обе можем упихать в крошечное пространство? Мы выжимаем наши редкие приключения, как апельсины, и говорим новым друзьям, какие мы вечно замотанные и как постоянно занимаемся сексом. Я заявляю, что бзикнулась из-за того, что папа меня бросил, а Рэйчел ради анекдотов и жарких споров превращает свой интернат в школу для трудных подростков. Мы утверждаем, что видели крутейшие телепередачи, которые сняли с эфира, когда нам было по десять, и это несмотря на то, что Рэйчел тогда жила в пансионате, а у меня никогда не было телевизора. Мы даже друг другу врем. «Да, однажды я чуточку нюхнула кокса, — говорит Рэйчел. — Кто-то его в школу притащил». «Да, я тоже. Та же история», — говорю я. Будто кто-то осмелился бы принести в школу наркотики. Вдруг выясняется, что ничего (кокс, кислоту, спиды) нельзя пробовать даже в первый раз, потому что пробовать что-то в первый раз — слишком неклево. Мы даже не признаемся друг другу, что на самом деле мы — ничего еще в жизни не видавшие шестнадцатилетки. Мы едем до дома на попутках, последний автобус давно ушел. Мы читаем «феминистские» романы про изнасилованных проституток и думаем: какая глубина мысли. Они нас даже приятно возбуждают, о чем мы не стесняемся друг другу поведать. Мы до сих пор думаем, что погибнем, если Саддам Хусейн запустит в нас ядерную ракету. Мы стусовываемся с другой компанией в другом сквоте, и Тоби становится Майком, а Гэри — Дэйвом. У Дэйва уже есть девушка, к тому же беременная, но Рэйчел наплевать. Она младше, смазливее, капризнее. Да и в любом случае, мы теперь взрослые и делаем взрослые дела, точно как в книжках, которые читаем. Без катастроф не обойдется, это уж наверняка. Но это — не наша проблема.
Однако лето, как всегда, все ставит с ног на голову. Я что, всерьез считала, что мне это сойдет с рук? Что у меня получится быть клевой, популярной и в то же время — самой собой? Глупость какая. Все кончено — бац, бац, бац, бац — ни с того ни с сего, легко и просто. Бац! Мои результаты экзаменов плачевны, а Рэйчел вообще провалилась. Бац! Рэйчел залетела и не может сказать родителям. Бац! У ее мамы обнаружили рак груди. Бац! Моя бабушка попадает в больницу — у нее первый из многочисленных инсультов. Моя жизнь — словно только что отполыхавший праздничный фейерверк; повсюду валяются холодные жирные обертки от хот-догов и обугленные останки радости. За несколько месяцев я едва словом перекинулась со стариками. Я понимаю: теперь я просто обязана сидеть дома. Я должна быть достойной внучкой своего дедушки. Я хочу снова работать с ним вместе, как в детстве, до того, как вокруг меня вспыхнули эти красивенькие бессмысленные огоньки. Но, как ни горько, даже об этом можно забыть. Разумеется, мне еще нужно повсюду таскаться с Рэйчел, договариваться насчет аборта, пытаясь убедить врачей, что она действительно никак не может признаться родителям.
Когда все заканчивается, моя спальня вновь прибрана, кулон снова на шее, у волос отросли неокрашенные корни. Из жизни вроде как ушло легкомыслие. Рэйчел заново сдает экзамены, возвращается к своей науке, а я собираюсь с духом и отправляюсь на второй курс. Уезжая в университет, я беру с собой рецепт рагу из корнеплодов, склеенные скотчем очки и кучу книжек для работы над «Манускриптом Войнича». Каждую неделю пишу старикам длинные письма на хорошей бумаге. Гляжу на первокурсников, которые курят свои первые косяки, носятся кругами из-за первого секса и пытаются сочинить «логотип» для каждого общества, которое себе выдумывают, и понимаю, что с меня этих радостей хватит.
Мои снадобья прибывают во вторник утром, в небольшом коричневом пухлом конверте. Это меня слегка приободряет. Люблю получать снадобья по почте. Коричневые флакончики с крохотными белами таблетками, на каждой — ярлык с латинским названием снадобья и дозировкой. Я принимаю карбонат калия, таблетку в 200 микрограммов, и забираюсь обратно в постель. Я совсем не выспалась, а снадобье меня окончательно вырубает. Весь завтрак я дрыхну.
Одиннадцать часов. Сажусь в кровати, включаю телик и тут же выключаю. Иду в ванную, умываюсь. Вернувшись в комнату, смотрю на свои вчерашние наброски. Ну и дерьма лопата. Впервые за долгие годы я вспоминаю собственное тинейджерство. Думаю о том, как все мы конструировали себя, словно искусственный интеллект или онлайновые аватары, как будто личность, самоидентификацию можно собрать, только если купишь сперва нужные детали. Однако в мои подростковые годы мы хотя бы могли самостоятельно думать. По крайней мере, должны были проявлять изобретательность, отыскивая детали и придумывая, как их скомбинировать. С тех пор девушки-тинейджеры не слишком изменились, но теперь они могут купить гораздо больше. Нынче есть люди, только и жаждущие запихать стайку девиц в фокус-группу и сказать им: «Значит так, красотки. Вот вам помада — опишите, что, по-вашему, она должна делать». Я вдруг вспоминаю свой вопрос насчет луны. Если бы я была ученым и придумала, как прилепить на луну ярлык, как высвечивать на ней логотипы, чтобы все люди на земле могли их увидеть (стопроцентный охват — ну, за исключением слепых), продала бы я кому-нибудь свою идею? Продала бы луну за миллион… за миллиард? Нет уж, дудки. Никогда в жизни.
Я думаю про все книги о маркетинге, которые прочитала, и про все ушлые трюки, которым мы учимся в нашей отрасли, и вдруг понимаю, что Эстер права. Это все бесчестно. Мы аферисты двадцать первого века. В конце концов, маркетинг — это метод продать людям то, что им не нужно. Если бы им позарез нужна была футболка с логотипом, никто не должен был бы навязывать им эту идею. Маркетинг, реклама… То, что начиналось как «Эй, вот наш товар! Хотите?», превратилось в «Если вы купите это, будете чаще трахаться», а потом мутировало в «Если вы не купите это, будете неклевыми, всем разонравитесь, все будут над вами смеяться, так что смело можете немедля повеситься. А говорю я вам это потому, что я — ваш друг, и вы обязаны мне доверять». Маркетинг — это метод придать ценность вещам, которые не имеют никакой подлинной ценности. Да, мы присобачиваем глаза к кускам пластика, но оживают эти куски пластика именно благодаря маркетингу. Маркетинг означает, что мы можем продать десятипенсовую тряпицу за 12 фунтов 99 пенсов. Мы шпионим за детьми и выясняем, что им нравится играть с носками, — ну вот и продаем им носки. Я больше не желаю этим заниматься. Меня правда, ну правда от этого воротит.
Я сжигаю свои эскизы в ванне.
— Вид у тебя получше, — говорит Бен, придя чуть позже с ужином.
— Спасибо, — говорю я с бесцветной улыбкой.
— Завтра у нас экскурсия, — сообщает он, когда мы заканчиваем есть.
Я ставлю свой поднос на стол.
— Экскурсия? Куда?
— В Тотнес. Тебе стоит поехать, если будешь в форме. Можем там пополдничать. Нам всем выдают прибамбасы для мореплавания… Парусиновые туфли, шляпы смешные. Всю эту муть.
Я еще раз улыбаюсь, еще бесцветней.
— Что такое? — спрашивает Бен.
Ничего не могу поделать. Начинаю реветь.
— Алиса?
— Я скучаю по дедушке, — говорю. — И по бабушке…
Я бессвязно лепечу, пока он ищет для меня салфетки. Сомневаюсь, что в моих словах есть хоть капля смысла. Я говорю, что не думаю, будто старики гордились бы моей работой, что не знаю, кто я такая и куда катится моя жизнь, и что вот уже в третий раз я их подвела. Наверное, моя истерика как-то связана с тем, что я не курю, или со снадобьем, или даже с тем, что у меня скоро месячные. Но я по правде так чувствую, и чувства выплескиваются наружу, потому что мои защитные барьеры рухнули.
— Все хорошо, — говорит Бен, гладя мою руку. — Все хорошо.
Когда я прекращаю реветь, мы ложимся вместе на кровать и смотрим в потолок.
— Я ухожу из «Попс», — наконец говорю я.
Бен минуту молчит, потом привстает, опершись на локоть, и нахмуривается:
— Почему?
— Я просто больше во все это не верю, — говорю я серьезно.
Он начинает смеяться:
— Алиса… черт побери. Да никто в это не верит. Ты не должна уходить.
— Нет. Должна.
— Но…
Я не желаю слушать никаких доводов. Мое решение твердо.
Вскоре Бен исчезает — нужно отнести подносы, — и я опять одна. Он отсутствует дольше, чем я ожидала, и я быстро засыпаю: мне снится луна.
Глава двадцать седьмая
В Тотнес мы едем на машине Эстер. Таков план. Остальные берут такси. Кое-кто едет не в Тотнес, а в Ньютон-Эббот, Плимут или Эксетер. Тотнес. Красивое название.
Натянув шмотки, захожу в ванную; странное ощущение — примерно так бывает, когда, словно робот, залезаешь в машину, умывшись, одевшись, вскочив по будильнику, который по ошибке поставила на три утра, или проснувшись оттого, что мозг не желает отключаться. Несколько дней я только и делала, что валялась в постели в пижаме. Вот отчего сейчас мне так не по себе. Впрочем, сегодня мне сильно полегчало. Мне почему-то кажется, что все поменялось. Не только эмоционально — буквально тоже. Я целую вечность не могла вылезти из кровати: вдруг поняла, какие все-таки мягкие простыни, не отпускают. Потом, одеваясь, я то и дело останавливалась: уж больно интересной была на ощупь каждая ткань. Потертый хлопок трусиков, мягкая пушистость майки, салфеточная тонкость топика и теплая шерстистость синего кардигана. При ходьбе юбка хитро шевелится, никогда раньше не замечала. Когда она касается коленок, ощущение такое, будто их лижет кошка. Ох, кошки: Атари, скоро я с тобой увижусь.
Значит так, план. Есть ли у меня план? Что ж, есть. Я приняла решение неожиданно, спонтанно и эмоционально, и все же мое будущее на удивление хорошо спланировано. Завтра я позанимаюсь с остальными мореплаванием, а в воскресенье поеду домой. Скажусь больной и объясню, что Жорж посоветовал мне выйти из проекта. Потом напишу заявление об отставке. Мы с моим старым редактором по-прежнему хорошие друзья; попробую вернуть себе кроссворды, а может, предложу вести рубрику типа «Детской Мозговой Мясорубки», хотя это смахивает на название фильма ужасов. Приберусь в доме, вычешу кота, буду свежая и бодрая, приглашу Рэйчел на ужин. Буду снова помогать ей в зоопарке. Продам свои «попсовские» акции и отправлюсь путешествовать — есть места, где я давно хочу побывать. Отопру старый пыльный комод в спальне и достану «Манускрипт Войнича». Смогу отчитаться перед дедушкой, когда мы встретимся в моем персональном загробном царстве. Много ли я смогу рассказать маме? Наверное, нет. Интересно, а папа тоже где-нибудь там, наверху, или еще тут, на Земле? Пожалуй, это не имеет значения, и, пожалуй, мне наплевать. По пропавшим без вести отцам вроде как полагается скучать и скорбеть, но я эти сопли не больно-то распускала. Он бросил меня девятилетней ради какого-то призрачного сокровища. К десяти я его уже забыла. Встреться мы снова, может, я спрошу его: почему? — но, думаю, мне будет без разницы, что он ответит.
Даже волосы у меня сегодня другие — как у ребенка, мягкие и нежные. А ну-ка, Алиса, через минуту Бен придет. Надеваю контактные линзы, и даже то, как предметы резко встают на свои места, кажется необычным, словно я каждый божий день так не делаю. Думаю: у меня новые глаза. А может, у меня сегодня и вправду новые глаза. Плещу в лицо душистой водой из цветов апельсинного дерева, потом чуточку тонированного увлажняющего крема, слегка мажу губы гигиенической помадой и чуть подкрашиваю ресницы тушью с запахом роз. Крем для рук, который прислали со снадобьями, прохладный и бархатистый, и я втираю его в кожу просто ради запаха и приятного тактильного ощущения. Жду не дождусь вдохнуть свежего воздуха; увидеть что-то вне стен «Цитадели Попс».
Пару минут спустя в дверь стучат. Открыв, я вижу Бена — он держит маленький белый сверток, обмотанный клейкой лентой. Размером с обычную книжку.
— Вот, — говорит он. — Лежало под дверью. Наверное, это тебе.
— Спасибо, — говорю я, быстро забрав посылку. Наконец-то мой корреспондент? Должно быть, так. Бросаю сверток в холщовую сумку, где он неуклюже ложится поверх никотиновой жвачки, пачки табака (по которому я тоскую неописуемо), кошелька, снадобий, маленькой записной книжицы, карандаша, авторучки и моего «аварийного комплекта». При мысли о нем мне становится больно. Теперь я никогда не представлю на презентации свои эскизы. У меня никогда не получится научить тысячи детишек выживанию в глуши. С другой стороны, если мне захочется, я могу написать приличную книжку о методах выживания. Фактически, книжку можно написать про что угодно. А может, я превращу свои исследования в бесплатный веб-сайт для детей.
— Ты уверена, что нормально сможешь с нами поехать? — спрашивает Бен.
— Что? О да. Конечно. Пожалуй, я просто не буду шибко много гулять.
Он улыбается:
— Я так рад, что тебе лучше.
Я улыбаюсь в ответ:
— Я тоже рада. Конечно, ты понимаешь, что это значит?
— Что?
— Готовься: чуть позже на тебя набросятся. Больше не скажу ни слова.
— Набросятся? Приятная новость.
— А уж приятно-то будет…
Я ухмыляюсь, а он притискивает меня к двери и страстно целует. Даже это ощущение острее, чем обычно. А каково будет потрахаться в моем нынешнем состоянии? Я почти хочу послать к черту экскурсию и весь день выяснять это с Беном. Но, опять-таки, на этой неделе я уже достаточно повалялась в постели. Ладно, позже. Если предвкушать это дело весь день, может, получится даже лучше.
Вдруг он так сжимает меня в объятиях, словно я сейчас сяду в поезд и уеду на войну.
— Бен? — говорю я, чуть отстранившись, чтобы взглянуть на него. — Что такое?
— Ничего. Я собираюсь… Нет. Просто… я буду скучать по тебе. Вот и все. — Он мрачнеет. — И я хотел…
— Что?
Он отводит взгляд.
— Это. Я хотел, чтобы это не кончалось.
— Это?..
— Господи боже, Алиса. У нас с тобой.
— Ну, а зачем ему кончаться? — говорю я.
— А ты захочешь продолжения? Даже когда уедешь и забудешь все это?
— В первые же выходные, как сам отсюда выберешься, буду ждать тебя в гости. Как тебе? Я даже ужин сготовлю.
Теперь глаза его сверкают.
— Как тебе? — улыбается он. — В ближайшие выходные я пошлю это захолустье к чертям собачьим, сяду на поезд и прикачу к тебе, что бы ни случилось. Симпатично?
— Очаровательно, — говорю я.
— Прекрасно.
Машину Эстер водит диковато. Будто для нее это непрерывное сафари. Однако гонит не быстрее тридцати пяти в час, что хорошо, поскольку она, похоже, никогда не смотрит на дорогу.
— Зайчик-побегайчик, — говорит она; мы едем по вересковой пустоши. — О, смотрите — косматая корова! Зловещий лес. Ведьмин домик…
Вскоре я подхватываю игру.
— Маленькая паровая железная дорога, — говорю я, будто мы отмечаем галочками пункты списка. — О! Еще коровы. Правда, эти какие-то несчастные…
Когда мы подъезжаем к Тотнесу, Бен восклицает:
— Эстер, земляне!
— Заткнись, Бен, — говорит она.
На въезде в город я мельком вижу замок, круглый и серый — потом мы сворачиваем и вкатываем на полупустую автостоянку. Мне ужасно охота узнать, как все это выглядит с воздуха. Может, пока я здесь, найду открытку.
Эстер объясняет планировку Тотнеса.
— Это, по сути, одна длинная дорога на холме, — говорит она. — На вершине городка больше интересных магазинов, но лучшая лавка здоровой пищи — у подножия. Э-э…
— А музей тут есть? — спрашиваю я. Такая уж у меня курьезная привычка. Приехав в новое место, я просто обязана сходить в музей.
— Да, — отвечает Эстер. — На вершине. Ну, где-то три четверти дороги наверх.
Мы паркуемся и выходим из машины.
— Ну, и?.. — говорит Бен. — Я лично топаю в ту замечательную лавку здоровой пищи, а потом отправляюсь искать какие-нибудь веганские парусиновые туфли. Алиса?
— Не улыбается мне спускаться с такого здоровенного холма, а потом подниматься обратно. — Я пожимаю плечами. — Лучше тут поброжу или загляну в музей. Может, разбежимся и срастемся к ланчу?
— Точно, — кивает Бен. — Может, послать тебе эсэмэску, когда закончу?
— У меня нет мобильника, — говорю я.
— Как ты так живешь? — удивляется Эстер.
Я еще раз пожимаю плечами:
— Я их не люблю.
— А у тебя, Эстер, какие планы? — спрашивает Бен.
— Я встречаюсь с Хлои у подножия, — отвечает она, слегка нахмурившись. — У нас с ней ланч.
— Может, просто встретимся где-нибудь тут, наверху? — говорю я Бену.
— Да, о'кей, — говорит он. — Скажем… в час у музея?
— Клево, — говорю я.
Я поднимаюсь к главной улице, миную два паба и киоск, торгующий рыбой с жареной картошкой. Перехожу дорогу и словно оказываюсь в другом измерении. О таких местах я читала в книжках. Улочка крохотная, по обеим сторонам толпятся ветхие на вид домики. Миную лавку, где продаются индийская одежда и трубчатые колокольчики, магазин здоровой пищи, лавку товаров из органического хлопка (с чудесным, мягким на вид коричневым одеялом в витрине), «Оксфем», одежный салон «Фэйртрейд». Останавливаюсь возле сэконд-хенда, торгующего музыкой и книгами, захожу. Мне нужно спросить, как дойти до музея, плюс в подобные лавчонки меня как магнитом тянет. С острой болью вспоминаю, как дедушка постоянно останавливался у таких магазинчиков, заходил и искал старые травники или оккультные книги, всякий раз надеясь увидеть репродукцию картинки или какую-то цитату из «Манускрипта Войнича». Сам сэконд-хенд большой и просторный, хотя почти все в нем бурое и пыльное. Старые кассеты, барабаны, тамбурины, грампластинки, комиксы, книжки, «ловушки для снов», маракасы. Женщина, с виду азиатка, что-то горячо объясняет темноволосой девушке, играющей чарующую мелодию на красной акустической гитаре. Потом женщина смеется, и девушка тоже. Я хожу по залу, рассматривая старые книги, вспоминая, как однажды в такой вот лавчонке купила трехтомный «Синтетический репертуар». За него просили только пятерку, но я заставила продавца принять двадцать фунтов. Лавчонка была связана с благотворительностью, и я не могла их так внаглую грабить. На самом деле репертуар стоил больше сотни.
Спросив, где музей (за углом и вниз по склону), я ухожу. Посылка в сумке стучит мне в бок: открой меня, открой меня. Но я не могу ее открыть, пока не присяду в каком-нибудь относительно уединенном месте. Может, в тихом кафе? Шагаю дальше. Нормальный с виду магазин товаров для пешего туризма и фотоателье приютились между лавкой «этичной» обуви, маленьким «органическим» супермаркетом и огромной, раздувшейся от важности кофейней — ее фасад занимает весь огромный угол здания. Это место мне не нравится, но тут я вижу знак, указывающий на маленький переулок. Стрелка и одно слово: «Кафе».
Я чуть не прохожу мимо двери. Такая крохотная. Внутри деревянный пол и несколько столиков, симпатичные растения в горшках и пианино в дальнем правом углу. Тут почти никого нет, так что я занимаю столик в самом конце зала. Чего бы заказать? Несколько последних дней я ела веганскую пищу и ощущаю настоятельную потребность продолжать эксперимент. Не наскучит ли? Не зачахну ли? Только время покажет. Заказываю черный кофе и тост из зерновой пшеницы, с мармеладом, без масла. Потом достаю из сумки посылку.
Белый пухлый конверт, запечатанный прозрачным «селлотейпом». Мое имя чернильными заглавными буквами. Тот, кто это отправил, хитроумно — или случайно — заклеил надпись пленкой. Когда я ее отдираю, синие буквы тут же исчезают. По крайней мере, я знаю: никто посылку не вскрывал. Отлепив клапан, я достаю содержимое. Маленькая книжка, я узнала бы ее даже во сне. Я роняю ее на стол, руки мои трясутся. Это «Женщина на обрыве времени», издание «Уименз Пресс» 1979 года. То же самое, что хранится у меня дома, то, которое мама оставила мне много лет назад. Разумеется, это не мой экземпляр: внутри нет дарственной надписи. Зато есть листок, аккуратно сложенный вдвое.
Кто-то подходит к моему столику и вертит головой — куда бы поставить мои кофе и тост. Я отодвигаю сумку с книжкой и невнятно бормочу слова благодарности. Руки трясутся по-прежнему. Может, рискнуть, покурить? Половину сигареты. Пожалуй, позже.
— А здесь можно курить? — спрашиваю я парня, когда он уже собирается уйти.
— Да, конечно. Я принесу вам пепельницу.
Я больше не голодна, но все равно быстро съедаю тост — зачем ему пропадать. Кофе крепкий, обжигает рот; я делаю еще три судорожных глотка, вытираю руки бумажной салфеткой и беру со стола книжку. Рядом появляется маленькая самодельная пепельница. Я скручиваю тонкую сигарету, прикуриваю и для пробы кашляю. Вроде ничего — вот только крышу чуть не снесло от внезапного прилива химикатов и никотина. Комната расплывается, потом снова собирается в фокус. Книжка. Открываю и достаю лист бумаги.
Тут, по крайней мере, я нахожу то, чего и ждала. Ряд чисел:
263, 18; 343, 9; 363, 97; 363, 98; 325, 27; 106, 120; 300, 52; 20, 7; 71, 40; 92, 18; 151, 60; 258, 6; 71, 40; 58, 38; 104, 5; 34, 143; 342, 18; 342, 19; 342,20.
Достаю записную книжку с карандашом и открываю 263-ю страницу. Восемнадцатое слово — «не». В смысле, «не»? Я уже листаю было на страницу 343, как вдруг дверца кафе грохает, и внутрь вваливается кучка «попсовцев»: Грейс, Киеран, Фрэнк, Джеймс и Вайолет. Черт. Быстро, пока они меня не заметили, сую книжку и листок бумаги в сумку и принимаюсь рисовать в записной книжке закорючки, будто всю дорогу только тем и занималась.
— Что ж, симпатичная маленькая забегаловка, — говорит Киеран, как обычно, громко, растягивая слова. — О, смотрите. Вон эта, как ее там…
— Алиса, — говорит Вайолет.
Сидеть в кафе одной всегда здорово, пока туда не войдет группа твоих знакомых. Теперь, раз уж они произнесли мое имя, придется мне поднять взгляд.
— Приветики, — говорю я.
— Как твое ничего? — говорит Киеран. — Тебя вся эта средневековщина так же прикалывает, как нас?
— Да, тут мило.
— Мы бы к тебе присоединились, но…
— Нет-нет, ничего страшного. Я все равно ухожу.
Залпом допиваю кофе и тушу сигарету. Расплачиваюсь у стойки и быстро сваливаю. Где бы уединиться, чтобы расшифровать послание? Вновь выхожу на главную улицу и сворачиваю влево, вниз по склону холма. Прохожу сквозь крохотный крытый парад лавок в средневекового вида домиках по одной стороне улицы; напротив шипит и гудит кишащий народом рынок. Вижу вдали «Бутс», вот только рядом с ним — никаких стендов в защиту прав животных, вообще ничего. Миную скучную книжную лавку со сверкающими корпоративными бестселлерами в витрине, и магазин этнической музыки. Эй, должно же быть подходящее место! Потом я вдруг натыкаюсь на маленький музей. Ну конечно. В легкой паранойе проверяю, нет ли за мной «хвоста» и ныряю внутрь. Гомон рыночных торговцев, голоса детей, шум машин и шорох продуктовых пакетов стихают, словно кто-то повернул выключатель. Я в прохладной тихой комнате с полированным деревянным полом и столом в дальнем углу. Я подхожу к нему, минуя рейки с футболками, на которых красуются изображения замка и музея, и стеллажи с книжками по местной истории и игрушками «на историческую тему»: марионетками и куклами, которые надо вырезать из картона, — «Попс» еще в 80-х прекратила выпускать такие штуки.
— Здравствуйте, — говорю я пожилой женщине за столом. — Один билет для взрослого, пожалуйста.
— Вы из Тотнеса?
— Нет, — отвечаю я, глядя на стопку буклетов, рекламирующих некоторые достопримечательности музея. На одной картинке показано, что музей раньше был домом купца. Внутри буклетов — информация о текущих выставках. Тут есть викторианская аптека, экспозиция исторических костюмов и — что это? — «Кабинет Чарлза Бэббиджа»? Это слишком дико. Откуда у них здесь кабинет Чарлза Бэббиджа? Он же в Лондоне работал, я точно помню. Именно из Лондона он руководил своей яростной кампанией против шарманщиков и уличных музыкантов. Я трясу головой, как обычно делаешь, стараясь стряхнуть наваждение, и смотрю еще раз. «Кабинет Чарльза Бэббиджа», черным по белому.
— С вас 1 фунт 60 пенсов, — говорит женщина.
Достаю мелочь.
— Меня интересует кабинет Чарльза Бэббиджа.
— О да, — кивает она. — Это на верхнем этаже. История вычислительных машин. Очень популярная экспозиция. Подниматься надо вон по той лестнице.
Деревянные ступеньки поскрипывают. Есть тут еще хоть кто-то, кроме меня? Судя по тишине, музей пуст. Миную один этаж, потом другой, перемещаясь, чудится мне, тем дальше назад во времени, чем выше в пространстве. Всюду темные углы и щели, и я вижу комнаты с наклонными полами, указатель на викторианскую аптеку, рукава и брючины исторических костюмов. Дойдя до верхнего этажа, я понимаю, что реально заворожена и чуть ли не напугана царящей здесь мертвой тишиной. Вот табличка: «Кабинет Чарлза Бэббиджа». Вхожу. И там, в углу комнаты, за рабочим столом сидит сам Чарлз Бэббидж.
— О господи! — взвизгиваю я, отпрыгивая назад.
Если он поднимет на меня взгляд, я сдохну на месте. Точно сдохну. Смотрю на него. Ничего не происходит. Приглядываюсь. Это модель в человеческий рост, усаженная за стол, как восковая фигура. Кто это придумал? Ничего страшнее в жизни не видела. Он такой… живой. Уверена: его пластиковые глаза провожают меня, пока я брожу по комнате, рассматривая изображения моделей Разностного Двигателя и эскизы Аналитического Двигателя (подлинники находятся в лондонских музеях). Оказывается, Бэббидж родился здесь, в Тотнесе, и в местной промзоне есть улица, названная в его честь. Я рассматриваю экспозицию, посвященную истории вычислительной техники, и фриз по мотивам биографии Бэббиджа. Под стеклянными колпаками красуются маленькие «Зэд-Экс Спектрумы» и микрокомпьютеры «Би-Би-Си»; на вид они почти такие же древние, как Разностный Двигатель.
На дальней стене кабинета — портрет Ады Лавлейс. Иду посмотреть. «Ада Лавлейс, дочь лорда Байрона», гласит надпись на табличке. Распечатка сообщает мне то, что я уже знаю, — ее мать не хотела, чтобы дочь была развращена поэзией, как отец, и поэтому отдала ее учиться математике и точным наукам. В 1843 году Ада вышла замуж за графа Лавлейса. Когда она перевела итальянские конспекты Бэббиджевых разработок нового Аналитического Двигателя, Бэббидж предложил ей добавить комментарии. Ее комментарии получились втрое длиннее оригинальной статьи. Ада и Чарлз продолжили переписку. Ада написала статью, опубликованную в 1843 году. В ней она предсказывала, что Аналитический Двигатель может быть использован для сочинения сложной музыки, рисования графики и вообще для всяких художественных и научных проектов. Ее предсказания сбылись. Она была героиней моей бабушки.
Никто сюда не придет, Алиса. Расслабься. Может, тут и расшифровать? А вдруг еще кому-то захочется посмотреть на Бэббиджа? Надо думать, если кто и появится, я услышу скрип ступенек. Я прикидываю, что у меня будет по крайней мере полторы минуты на отступление, и сажусь на пол под портрет Ады Лавлейс, скрестив ноги на твердом деревянном полу — сумка под боком, я готова, если придется, бросить свою затею.
Не. Это первое слово. О'кей. Открываю страницу 343. Девятое слово — либо «уходи», либо «молча», в зависимости от того, посчитал ли мой корреспондент дефисную конструкцию («кое-как») за два слова или за одно. Не молча. Ну, это ерунда какая-то. Не уходи… Чтоб я сдохла. Да кто мне это прислал? Следующие пары чисел почти совпадают: 363, 97 и 363, 98. Два слова подряд. Открываю страницу 363 и считаю слова. 97-е — «дай», 98-е — «сдачи». Дай сдачи.
Ближайшие минут десять я сижу, считая слова, и у меня получается следующее: Не уходи дай сдачи сражайся с корпоративным врагом встретимся в твоей комнате сего дня вечером в восемь это война. Умереть не встать. Сперва я на миг инстинктивно отказываюсь понимать, что это на самом деле значит, и внезапно вспоминаю про Фрэнсиса Стивенсона и таинственный текст, с помощью которого он зашифровал свою карту сокровищ. Вспоминаю, как дедушка объяснял, что всегда нужно задумываться: в каких книгах найдутся нужные слова для твоего особого сообщения? Я смотрю на лексику письма. Сражайся, корпоративным, врагом, война. Ни одного из этих слов не найти в той книжке про девочку и коня, которую я послала. Я улыбаюсь, глядя на раздробленное слово «сегодня», написанное в письме через пробел. Как ни странно, иногда простое слово, вроде «сегодня», трудно отыскать даже в длинном тексте. «Женщина на обрыве времени» написана в прошедшем времени, а это значит, что слово, относящееся к настоящему, может найтись только в прямой речи.
Но, наверное, сейчас все это не важно. Я перечитываю послание, мысленно расставляя знаки препинания. Не уходи. Дай сдачи. Сражайся с корпоративным врагом. Встретимся в твоей комнате сегодня вечером в восемь. Это война. От кого это? Что происходит? И тут меня пронзает догадка. Я не думала, что враг существует. Потом поняла, что враг — это я. И решила дезертировать. А теперь — возможно ли это? — мне, видимо, предстоит узнать, что существует и другая сторона. Видимо, она должна существовать, раз есть враг. Мой мозг прокручивает пленку с событиями последней пары недель, точно дешифратор паролей, подставляющий одну букву за другой, чтобы увидеть, какая подходит. Я чуть ли не слышу чик — чик — чик — это лица, совпадения, встречи, фразы становятся на свои места. И я вдруг понимаю, что могу довольно точно предсказать, кто придет сегодня вечером в мою комнату. Ни дать не взять «Клудо».[109]
Раздается шум — словно мраморные шарики сыплются на бетон, — и клочок солнца в кабинете Бэббиджа исчезает, точно коврик, который кто-то просто сдернул со стены и свернул. Забавно, как сразу темно здесь стало без солнца. Я вздрагиваю. Да еще вдруг похолодало. Я встаю и иду к окну — глаза Бэббиджа, кажется, по-прежнему следят за мною. Градины, здоровенные, как кляпы, валятся с небес. Я стою в этой промозглой сумрачной тишине и наблюдаю, как люди снаружи ныряют в лавки и подъезды или спешно открывают прихваченные на всякий случай зонтики. Один мужчина бежит сломя голову по внезапно опустевшему тротуару, прикрыв голову пластиковым мешком из супермаркета. Из окна веет запахом мокрых листьев.
Измени мир. Неужели мама вновь совершила путешествие во времени? И нарушила какой-то космический закон, чтобы послать мне эту книжку с письмом? Верю ли я в совпадения? Верю ли в прозрения? Прекрати, Алиса. Град бьет по окну и земле снаружи, люди все так же, сгрудившись, толпятся в дверных проемах, глядя в небо. Помню, как-то раз я решила, что столкнулась с невероятным совпадением — я искала какое-то слово в энциклопедии. Обычно я целую вечность не могу найти нужную страницу, но однажды, только однажды, я взяла энциклопедию и тут же открыла ее, где надо. Удивительно, подумала я. А потом выяснила, что, раз всю жизнь постоянно пользовалась словарями и энциклопедиями, это рано или поздно должно было произойти. В энциклопедии, ну, скажем, тысяча страниц. Таким образом, ее открывая, ты с вероятностью в 1/1000 попадешь на страницу с нужным словом. Эти выкладки сильно искажаются из-за того, что люди не открывают энциклопедии наугад — они стремятся угодить как можно ближе к искомому слову. Если ищешь слово, начинающееся на «В», то не открываешь книгу с конца — нет, открываешь почти в начале — потому что, разумеется, именно там находятся слова на «В». Стало быть, вполне вероятно, что ты не однажды в жизни попадешь на верную страницу, особенно если часто пользуешься энциклопедиями (хотя, конечно, это может случиться в первый же раз, когда обратишься к одной из них).
Теория вероятностей — не забывайте! — также доказывает, что если собрать в одной комнате двадцать три человека, то с вероятностью 50 процентов у двоих окажется одинаковый день рождения. Вероятность — хитрая штука, интуитивно ее люди не понимают. Мы объявляем совпадениями события, не столь уж невероятные с математической точки зрения. Вспомним историю с Мэрилин вос Савант и «проблемой Монти-Холла». Конечно, больше шансов выиграть автомобиль, если вы перемените мнение и выберете другую дверь. С вероятностью в две третьих вы изначально ошиблись, так что вам определенно стоит передумать. Но когда Мэрилин вос Савант сказала об этом, даже Эрдёш пришел к мнению, что она не права. Но она была права. Мужчины-математики завалили ее гневными письмами, где говорили, что она ошибается, но она не ошиблась.
Итак, вы выбрали одну из трех дверей. Вам показали козла. Не передумать ли? Вы выбрали жизнь, в которой, как вам казалось, есть смысл. Но есть два других варианта. Один, допустим — козел. Второй — таинственное нечто. Не открыть ли таинственную дверь? Или вы выйдете из игры и (в метафорическом смысле) обвенчаетесь с козлом? В конце концов, что в нем такого плохого? Я бы вообще-то лучше выбрала козла, чем автомобиль. Зачем он мне, у меня уже есть автомобиль, а вот газонокосилки нет.
Или, скажем, перед вами две коробки. В коробке «А» — 1000 фунтов. В «Б» либо пусто, либо лежит миллион…
Я поднимаю сумку с пола.
— Как бы вы решили парадокс Ньюкомба? — шепчу я Чарлзу Бэббиджу. — Что бы вы выбрали?
Я улыбаюсь, поворачиваюсь и направляюсь к двери.
Возьмите коробку Б, говорит кто-то басом.
Бэббидж? Я оборачиваюсь, но манекен неподвижен и мертв. Мое сердце бьется, как рыба на крючке, я бегу, стуча каблуками, вниз по лестнице.
— О мой бог, — говорит женщина за столом, когда я проношусь мимо.
— Простите, — бросаю я на лету. — Я опаздываю…
Град прекратился, и люди снова слоняются туда-сюда, их туфли, кроссовки и сапоги бороздят грязную слякоть, между булыжниками блестят крохотные лужицы. Я смотрю на башенные часы, и вижу, что уже половина первого. Перейдя дорогу, я топаю назад к смешному маленькому параду лавчонок вдоль улочки, которая, как я только что заметила, называется Масляная Тропа. Одна из лавчонок — магазин здоровой пищи, и, нырнув туда, я покупаю большую бутылку настойки эхинацеи за счет «Попс». Народу довольно много, и я оказываюсь в очереди, где целую вечность стою, таращась на доску объявлений, утыканную визитными карточками. Персональные вояжи, Йога для здоровья, Рэйки, Индивид и духовность, Рефлексология, Цветотерапия, Психическое врачевание. Мастерская камлания, Юнгианская терапия, Консультации по психодинамике, Гипнотерапия, Роды под гипнозом, Мантры для беременных, Ци-гун, Лечение кристаллами… На каждой — номер мобильника, и на миг я вспоминаю визитные карточки проституток в лондонских телефонных будках. Наконец моя очередь подходит, и я расплачиваюсь за эхинацею.
Захожу рядом в забавный маленький универмаг. Тут пахнет кожей — запах сопровождает меня всю дорогу до скромного отдела женской одежды: сплошь струящиеся шарфы, парфюм и «рукодельные» индийские топики. Потом я прохожу через обувной отдел и поднимаюсь по лестнице. У входа на второй этаж (и я зашла сюда только потому, что увидела это в окно) — большая лошадка-качалка, а вокруг всякие традиционные игрушки. Я трогаю лошадкину гриву и вспоминаю, как хотела лошадку-качалку, когда мне было лет пять. Насчет всего остального в этом универмаге я не уверена, но здесь, наверху — вполне мило. Деревянные игрушки, строительные кубики, игрушки, которыми можно меняться, с которыми можно играть в «дочки-матери». Тут есть деревянные игрушечные поезда с рельсами, домашние животные и эльфийские костюмы. Никаких громких названий брендов, никаких пистолетов или электроники — всего лишь простые, прекрасно сделанные игрушки. Глажу шелковую поверхность жонглерских шаров. Смотрю на стеклянные шарики для игры в «марблз», эстафетные палочки и крикетные наборы для игры под крышей. И вижу то, что отчасти вдохновило меня на идею кубиков/фенечек, которую я никогда уже не разовью, — то, что продается во многих универмагах: рассыпные бусинки и нитки, с помощью которых можно выписать свое имя на бусах или браслете. Я улыбаюсь. Да, это мило.
Подхожу к другой витрине. О нет. Что-то до жути знакомое. Картонный стенд с неряшливыми, в стиле детской мазни одним пальцем, изображениями двух ребятишек. Желтая клякса с бурыми косичками и в красной шляпке. Рядом — бледно-зеленая размазня с желтыми космами, торчащими во все стороны. Милли и Бо, гласит надпись. Но я уже знаю Милли и Бо. На полках рядом со стендом — всякие товары для этих персонажей: форма пожарника для Милли, медсестринская одежда для Бо. Кукольный домик Милли и Бо, оборудованный солнечными панелями и силосозаготовительной машиной, весь из себя поощряющий обмен гендерными ролями. Хотя нигде не видно знакомого логотипа-лодочки, я знаю: «Милли и Бо» — бренд, принадлежащий «Попс».
Меня тошнит. Но почему? Разве плохо, что «Попс» производит и продает милые политкорректные игрушки? Разве плохо, что скромный универмаг торгует этой линией товаров наряду с неизвестными, некорпоративными брендами? Ну-у… Плохо то, что здесь нигде нет логотипа «Попс». Это все те же игры в зеркальный бренд. Это значит, родители будут покупать эти товары, оставаясь в неведении, что набивают карманы третьего по размерам производителя игрушек в мире. Плохо то, что все в отрасли знают: «Попс» украла идею у маленького кооператива из Шотландии, под названием «Дэйзи», — он не смог ни соперничать с «Попс» в маркетинге, ни подать иск. Плохо то, что «Попс» вообще наплевать, что она производит, — лишь бы продавалось. Я вскрываю пластиковый чехольчик с униформой медбрата и смотрю на ярлычок. Сделано в Китае. Наверное, кто-то лишился руки или ноги, чтобы детишки из среднего класса могли поэкспериментировать с тендерными ролями. Как очаровательно, что мы в этой стране запутались и желаем путаться дальше в тендерных вопросах, тогда как на многих зарубежных фабриках до сих пор невозможно образовать профсоюз и добиться справедливой зарплаты — будь ты мужчина, женщина или ребенок.
Дети, которые делают на заводах футбольные мячи, шьют для нас кроссовки, противопотные повязки и кошельки… они никогда не смогут играть с такими игрушками. Они их будут только делать. Я засовываю пальцы глубже в только что вскрытый чехольчик и нащупываю шов. А нащупав, безжалостно рву. И оставляю чехольчик открытым. Вот так вам. На этом наборе «Попс» не заработает ни пенса.
Я покидаю универмаг, вновь пересекаю улицу и иду к музею на встречу с Беном. Внутри приятно, по-дурацки приятно щекочет — такое ощущение прежде у меня было только раз, когда я отомстила учителю математики, который меня унизил. Я обошлась «Попс» в одну единицу товара. Сегодня я не причинила вреда ни одному живому существу. Это немного, но раньше я и того не делала.
Позже, когда мы едем обратно в Дартмур, почти полная луна зияет, словно дырка в сумрачно-синем небе.
— Летучие мыши, — говорит Эстер. — Смотрите.
Но я все гляжу на небо.
Однажды воскресным вечером, почти год назад, я поняла, что наконец отпускаю дедушкину тень с миром. Я возвращалась на машине из Кембриджа в Лондон, только что порвав с парнем по имени Пол, с которым встречалась несколько недель. С самого начала было ясно, что отношения ни во что не выльются. Во-первых, из-за них мне постоянно приходилось ездить в Кембридж — город, где мне было неприятно находиться, город, намазанный маслом воспоминаний, как сдобные лепешки, что я ела в стариковском саду. Во-вторых, у меня имелась проблема: я была неспособна ничего почувствовать, вся онемела. Из-за этого мы с Рэйчел даже едва не поссорились.
Пол был художником/арт-директором — он приехал в Баттерси, чтобы подобрать реквизит для рекламного ролика, который он делал для одного из наших товаров (забыла, какого). Вторая пьяная посиделка после работы закончилась сексом на моей территории, после чего Пол сказал, что какое-то время не собирается возвращаться в Лондон, и попросил составить ему компанию в следующие выходные в Кембридже. Хотя разум мой все еще туманила утрата и я была вся на взводе из-за напряженной работы, уикенд вышел довольно забавный. С Полом в квартире жили три приятеля — все они выглядели одинаково и были из той породы парней, которым сам черт не брат. Я брала с собой прототип настольной игры, и мы все вместе в нее играли, вопя, будто старые-престарые знакомые. В то время мне лучше было в компании, чем одной, хотя радуга моих обычных настроений/эмоций/чувств у меня в голове смешалась в грязно-бурую лужу, и мне просто не хватало сил проникнуться к Полу хоть какими-то чувствами. На третьи выходные он сказал, что влюбился в меня. На четвертые я приехала туда и заявила, что это в последний раз. Я не могла ему объяснить, почему. Я просто сидела, выдавливая из себя клише и думая: ну вообще-то не такую уж и чушь я несу. Действительно, дело во мне, не в тебе. И я правда не знаю, почему.
Я никогда не возвращаюсь из Кембриджа по шоссе (втекающее в Лондон с севера), — всегда по проселочным дорогам, мимо изгородей, живописных местечек, а порой и диких животных. Была середина июля, дни еще не пошли на убыль. Я наконец сказала Полу свое последнее прости-прощай — часов в десять вечера — и погнала домой с ветерком, по-прежнему ко всему достаточно безразличная. Въезжая на крутой холм, с полями по обе стороны, я вдруг обратила внимание на узкую ленточку бледно-голубого света над горизонтом. Сперва я не поняла, что это такое. А потом до меня дошло, что это — последний кусочек неба, еще не залитый вовсю разгоревшимся закатом: нежно-голубой осколок дня, лишь изредка мелькавший сквозь деревья. Был миг, когда деревья отступили, и я увидела, как ленточка обняла весь горизонт: день умирал у меня на глазах, все было словно залито кровью. Потом в поле зрения вплыла изгородь, и вся эта пронзительная сцена просто исчезла.
Выше. Я поняла, что мне нужно заехать повыше. Вместо того чтобы выбрать обычный поворот вниз по склону, словно ведущий на дно очень глубокой чаши, я крутанула руль и помчалась наугад, лишь бы взять выше, лишь бы найти место, откуда видно умирающее небо. Я должна была его увидеть — все целиком. Почему-то больше ничто не имело значения, и я гнала как сумасшедшая, чтобы успеть на вершину холма, прежде чем ночь достигнет критической массы и погасит закат. Наконец я нашла идеальную смотровую точку: безлюдный, черный остов старой сгоревшей заправочной станции. Я вырубила фары, и тут же все изменилось. Теперь закат простирался передо мной во всю ширь горизонта: мили и мили пустого неба. За моей спиной уже опустилась ночь. Но я была здесь, выше всех, словно богиня-беглянка, подсматривающая в последнюю длинную щелочку дня — все еще голубую, как в полдень, но задавленную не просто оранжевым и красным, но серым, черным и фиолетовым: слившимися воедино кровоподтеками неба. Такого не нарисуешь. Не заснимешь на пленку. Ничего подобного я в жизни не видела. Это было небо, разорванное пополам и вывернутое наизнанку. Черные силуэты деревьев и домов казались выгоревшими руинами на фоне дикой мешанины красок. И тут до меня дошло, что я сижу в настоящей выгоревшей руине, заблудившаяся, одинокая, без единой родной души во всем мире. Я заплакала.
И все обрело смысл. Мир был прекрасен, даже если умирали любимые. По сути, если это небо — сродни смерти, тогда, пожалуй, она не так уж страшна. Был ли рай где-то там, за всеми этими красками? Это небо впервые заставило меня уверовать в рай. Уверовать в рай, духов и загробную жизнь — причем так, как мне и не снилось уверовать. То была не интеллектуальная вера, основанная на эмпирических доказательствах и рациональных аргументах. То было ощущение чуда, любви и огромного, бесконечного будущего. То было небо из сказок, и тогда я им поверила. Всем до одной. Если это — природа, тогда, пожалуй, природа права. Может быть, смерть так же естественна, как это небо. И вдруг я перестала нуждаться в своей бурой вуали. Во мне была только надежда, и тоска по дедушке словно истекла кровью вместе с останками неба, и тогда я осталась сидеть в полной тьме, с мокрым лицом, не в силах пошевелиться.
Глава двадцать восьмая
7:58, мозг работает на ста процентах вычислительной мощности, сердце гонит кровь по телу втрое быстрее обычного — такое у меня ощущение. Бен ушел. Я прибралась в комнате. Выкурила сигарету. Пригладила юбку и посмотрела в зеркало. Кого я там увидела? Двадцатидевятилетнюю женщину с косичками школьницы, блестящими губами и скромной тушью на ресницах. Кого еще? Одинокого ребенка? Запутавшегося взрослого? Кто я сегодня? Что это за война, на которую меня призывают? Хочу ли я вообще в ней участвовать? Выбери коробку Б. Даже дух Чарлза Бэббиджа, похоже, знает о жизни больше, чем я.
И снова мысли о войне. Я вспоминаю визитные карточки в магазине здоровой пищи. Я думаю обо всех миниатюрных войнах, в которых все мы непрерывно сражаемся. Мы воюем с целлюлитом, негативными эмоциями, вредными привычками или стрессом. Я думаю о том, что нынче мы можем купить наемных вояк всех сортов, чтобы они помогли нам в нашей войне с самими собой… терапевтов, маникюрш, парикмахеров, личных тренеров, учителей жизни. Но зачем все это? Чего мы добиваемся маленькими войнами? Да, это часть и моей жизни, и я тоже хочу быть худой и симпатичной, и чтобы надо мной не смеялись на улице, и не вопить во весь голос в метро от сумасшедшего стресса, но внезапно все это кажется мне довольно нелепым. Каждый раз, поступая так, мы стремимся ввязаться в войну еще масштабнее. Мы постоянно стараемся объединиться со своим врагом. Именно голос врага нашептывает вам в ухо, что у вас на кухне слишком грязно, а ванна не сверкает; что волосы недостаточно блестят, ноги недостаточно тонкие, записная книжка не лопается от адресов и телефонов, шмотки не поражают крутизной. Мои старики не были коллаборационистами. Так почему я с такой легкостью переметнулась на другую сторону? Наверное, потому, что никто не сказал мне: детка, а ведь идет война.
Гитлер попытался навязать всем нам свой сияющий, белокурый, чистенький, искрящийся мир, и мы воспротивились. Так почему, когда это делают «Макдоналдс», «Дисней», «Гэп», «Л'Ореаль» и иже с ними, мы покорно говорим «о'кей»? Гитлеру нужен был маркетинг, вот и все. Разумеется, его пропаганда для своего времени была великолепна, это все знают. Разве не гениальная идея — дать людям почувствовать, что они чему-то принадлежат, что их самоидентификация делает их особенными? Получи Гитлер в свое распоряжение отдел маркетинга двадцать первого века — смог бы он продать нацизм всему миру? А почему нет? Я так и вижу красивую, стройную женщину с длинными белокурыми волосами, мягко ступающую сквозь легкий бриз, и слоган: «Потому что я этого достойна». Я этого достойна. Я. Я достойна того, чтобы за меня умирали другие.
Стук в дверь. У меня перехватывает дыхание. Открывая, рассчитываю увидеть толпу народа (и Бена в том числе). Но за дверью только один человек. Хлои.
— Привет, — говорю я.
— Ты получила мое письмо?
— Да, — говорю я. А потом: — Я ждала тебя.
Она входит и садится.
— Ты знала, что это я?
Я улыбаюсь:
— Это же вроде ты всех одергиваешь, когда они болтают лишнее.
Она смеется:
— Да, это немного дико, что вся наша группа собралась здесь, при таких обстоятельствах. Надеюсь, все было не слишком очевидно. Может, ты просто очень наблюдательная. Наверняка — с твоим-то прошлым.
Я медленно моргаю.
— Ты знаешь о моем прошлом.
— Да.
На миг замолкаю; минорные нотки в голосе Хлои — словно воспоминание о пронзительной народной песне. Она тоже молчит. Будто ждет от меня дальнейших вопросов. А у меня их куча.
— Почему? — говорю я. — Кто ты такая? Что это за война? Я не…
Она кивает:
— Ты не понимаешь.
— Нет.
Я сижу на кровати, поджав под себя ноги. Хлои — на стуле. Она вздыхает, встает и идет к двери. Открывает, выглядывает наружу, потом закрывает и возвращается на место.
— Здесь не очень-то поговоришь, — замечает она. — Что тут в соседних комнатах?
— С той стороны кухня, — показываю я. — С той стороны только шкаф. Здесь вполне безопасно разговаривать. — Вдруг я вспоминаю, что в стенах провода. Паранойя, паранойя. И все же я встаю и включаю радио, достаточно громко. — Если тихо, все будет нормально.
С тех пор как Бен отыскал «Радио Сион», я радиоприемник не трогала. На миг мне становится не по себе: а вдруг этой станции не существует, и теперь мы услышим лишь статические разряды — но, включив его, я сразу слышу гитарный фидбэк, а потом женский голос. Слышу слова «Слитскэн» и «Лэйни». Идору,[110] думаю я.
Хлои мягко смеется.
— Я надеялась, что ты вот такая, — тихо говорит она. — Но мы просто не были уверены…
— Кто это «мы»? — спрашиваю я. — Вы — типа, анти-«попсовское» движение, об этом я догадалась. Но… Откуда вы знаете о моем прошлом? Зачем эти шифрованные записки?
— О'кей. — Хлои оглядывается, потом снова нервно полуприсаживается на стул. — Это было трудно. Мы очень хотели тебя завербовать, но не знали, как. Вплоть до вчерашнего дня ты была для нас вроде как загадкой.
Я все еще не врубаюсь.
— Для кого для «нас»?
— Сейчас скажу. Я… Для меня это все внове, ну, по крайней мере, такой метод действий. Я подозреваю, ты многому могла бы меня научить. — Она смотрит на щебечущее радио. — Это что-то вроде парадокса, типа тех задачек, что мы решали на прошлой неделе. Мы решили, что хотим тебя завербовать, чтобы ты нам помогла, но не были уверены, что ты реально захочешь к нам присоединиться. Мы не можем себе позволить скомпрометировать тайну того, чем занимаемся, поэтому никак не могли спросить тебя прямо. Но, не спросив тебя прямо, мы бы ни за что не выяснили, захочешь ли ты нам помочь. — Она снова смеется. — Ладно, что-то я заговорила, как шпион из триллера. Только вчера, узнав, что ты собираешься уйти из «Попс», я набралась смелости послать тебе столь очевидное письмо. Но даже сейчас, когда я собираюсь выложить тебе всю правду, я нервничаю. Я собираюсь признаться: «Вот кто мы такие и вот чего добиваемся! С нами ты или нет?» — но я боюсь, что ты кому-нибудь разболтаешь.
— Кому? — говорю я.
Она поднимает брови:
— Жоржу?
— Жоржу? — Я тереблю косичку, но это делу не поможет. Черт. — Откуда…
— Откуда мы знаем про тебя и Жоржа? — Она смотрит на свои руки, слегка в замешательстве. — Хм-м-м. Ладно. Он послал одному своему другу электронку насчет тебя. Написал: «Что мне делать, если я влюбился в креативщицу? Должен ли я ее уволить, прежде чем делать какие-то шаги?» Потом еще что-то вроде «Разузнай для меня кое-что про нее». И назвал твое имя. Довольно глупо проворачивать такие дела по электронке, если ты важная шишка — это я про Жоржа. — Она смотрит на меня. — А ты слегка сердцеедка, а?
Мне становится дурно.
— А Бен знает?
— Нет.
— Вы ему не расскажете?
— Нет. Но мы были… да и до сих пор… озабочены твоей близостью к совету директоров «Попс». Нам казалось, вербовать тебя напрямую слишком рискованно. Надо было выяснить, вправду ли ты — Юная Мисс Корпорация.
— Значит… — О черт. Теперь все встает на свои места. — Вы послали Бена за мной шпионить?
Она смеется:
— Нет, Алиса. Мы послали Эстер. Что бы у вас там с Беном ни было, это совершенно естественно. — Опять смех. — Ну, насчет «естественно» не уверена — Бена я знаю, — но это ваше личное. Никто к тебе его не подсылал.
— Но Эстер? — Я-то думала, Эстер мой друг.
— Эстер вообще-то отказалась подыгрывать. Сказала, что не хочет жертвовать вашей дружбой. Она никогда не выполняет инструкций. Последний ее бзик — что она больше не хочет лгать… Сама не знаю, что мне с ней делать. В общем, я так поняла, у вас был разговор, в котором она расписала, как сильно ненавидит директоров «Попс». После этого она отказалась продолжать игру. Но мы по-прежнему не знали, где ты находишься на карте «Попс». В смысле… О господи Иисусе. Судя по твоему досье, ты — образцовая служащая.
Я задумываюсь, потом киваю:
— Да. Судя по досье, я такая и есть.
Хлои улыбается и слегка качает головой. Я замечаю, что у нее по-прежнему те сережки с коричневыми перьями, которые кажутся чуть ли не частью ее прически. Вряд ли перья настоящие. Интересно, из чего они.
— Ты ни разу никак не взбунтовалась, — говорит Хлои.
— Да?
Вспоминаю, что было сегодня днем; шов, рвущийся под пальцами. Я смотрю на Хлои. Интересно, что видит она, глядя на меня. Неужели просто образцовую служащую?
— Единственным ободряющим знаком было то, что ты никому не сказала о шифровках, — говорит она.
Тут уж улыбаюсь я:
— Это были на редкость странные шифровки.
Хлои улыбается в ответ и отбрасывает волосы за уши.
— Извини, — говорит она. — Я в этом деле неопытна.
— Зачем ты послала ту, где спрашивалось, счастлива ли я? Я так и не поняла.
— Я хотела войти с тобой в контакт, но боялась скомпрометировать нашу группу… Отправив первое сообщение, я должна была продолжать, чтобы связь не угасла, но не знала, что сказать. Я решила послать этот вопрос и посмотреть, не скажешь ли ты кому. Ты не против, если я закурю?
— Валяй, — говорю я и тянусь за сумкой. Достаю табак, бумажки и скручиваю себе. — Хлои?
Она поднимает голову:
— Да?
— Я не только никому не сказала про записки, я их все до одной сожгла, как и ключи, которыми пользовалась при дешифровке. Было дело, я хранила одну тайну больше двадцати лет. Может, просто расскажешь, что происходит? Смотри, сколько всего ты про меня знаешь. Если захочешь, можешь рассказать Бену про Жоржа. Можешь всем про Жоржа рассказать. Эй! Я мухлюю с командировочными. Можешь и это добавить.
— Мы все мухлюем, — говорит она, выпуская дым в сторону. — И ты же уходишь из компании, так что тебе, наверное, плевать, узнает ли кто-нибудь…
— Я не ухожу от Бена.
— Да. — Она нахмуривается. — Видимо, да.
Мне будто снова одиннадцать. Я предлагаю ей секрет «я целовалась с Жоржем» в обмен на эквивалентный — на то, что она собирается рассказать мне. Однако подозреваю, что ее тайна куда значительнее моей — и в этом вся штука. Будь я на ее месте, рассказала бы? Да ни за что.
— Слушай, — говорю я. — Если не хочешь рассказывать — не надо. Но раз ты за этим пришла, может, стоит просто взять и все выложить. Я правда никому не скажу, даже если буду с вами несогласна. Разве что… О'кей, давай начистоту: если я решу, что то, что вы делаете, неправильно с моральной точки зрения — например, причиняет вред животным или детям, — тогда, наверное, я кому-нибудь расскажу. Но мне почему-то кажется, это не тот случай.
Она вздыхает:
— Да, наш случай совершенно противоположный. И ты сейчас сказала именно то, что надо…
Вот он, ключик к потайной дверце, думаю я.
Хлои тянется за пепельницей.
— Мы называемся «Анти-Корп», — говорит она, снова вздыхает, будто поняв, что вошла в невозвратную функцию, и продолжает тихо рассказывать, а по радио тем временем продолжают читать «Идору» под аккомпанемент Баха. — Мы — движение сопротивления, как ты, наверное, догадалась. Мы противостоим миру, в котором администраторы вроде Мака и иже с ними зарабатывают по много миллионов в год, тогда как люди, производящие для них товары, получают гроши, которых едва хватает на прокорм. Мы противостоим миру, где людей вроде нас нанимают, чтобы мы убеждали других покупать вещи, которые им не нужны.
Я улыбаюсь Хлои:
— Пока что со всем согласна.
— Особенно интересно действовать изнутри корпорации игрушек, — продолжает она. — Вся горькая ирония ситуации здесь намного очевиднее. Стоит задуматься о детстве, о том, что же оно такое, и понимаешь, что это сплошная ложь и противоречия. Мамочка или папочка сидят в своих кожаных сапогах и приговаривают: «Коровка му-му», пока ты рассматриваешь картинки миленьких буренок на зеленом лугу. Пару лет спустя, когда ты в «Макдоналдсе» выпрашиваешь у родителей свой «Хэппи Мил», ты никак не связываешь ее с «Коровкой му-му». «Коровка му-му» — одно, говяжий гамбургер — другое. Мы не всегда это осознаем, но наша работа — отделять друг от друга две эти идеи, чтобы можно было одновременно продавать книжки про «Коровку му-му» и «Хэппи Мил». Мы можем продавать «Приятелей Полосатика» счастливым детишкам из пригородов, которые уверены, что игрушки делает Дед Мороз, а не рабы из стран третьего мира. Мы продаем им пушистых животных, с которыми они могут обниматься в постели. Как дико, что источник утешения для западного ребенка — столь явный символ одиночества и депрессии. Мы можем продавать животных, покуда они понарошечные. И животных будут любить, покуда они остаются понарошечными. Мы продаем того сорта привязанность к вещам и сентиментальность, которые означают, что ребенок побежит в горящий дом спасать игрушечного зайца, но папочка не свернет на машине в сторону, если настоящий заяц выскочит на дорогу. Вот в чем реальная власть брендов, если задуматься. У одного зайца на заднице есть ярлык, у другого — нет. Люби зайца с ярлыком, и все скажут, что это нормально. Но рискни своей жизнью ради реального животного, и все заявят, что ты спятила.
Она тушит сигарету в пепельнице, а за ней и я. Вдруг обнаружив, что руки у меня ничем не заняты, я принимаюсь не глядя теребить кисточку на одеяле.
— После разговоров с Беном я много думала о животных и о том, что мы с ними делаем, — говорю я. — Не по себе становится, когда осмыслишь, что и почему мы потребляем.
— Очень многие из «Анти-Корп» постепенно переходят на сторону защитников прав животных, — говорит она. — Это как-то естественно происходит. Я лично больший акцент делаю на правах человека, хотя те и другие тесно связаны. У животного есть право жить в мире и покое, точно как и у человека. Я всегда считала, что люди страдают от двойного предательства, потому что их можно обмануть — это раз, — и их можно унизить или разочаровать, как и эксплуатировать — два. Но с другой стороны, некоторые возражают, что люди по крайней мере могут взять в руки оружие и противостоять угнетению, а животные — нет. Как бы то ни было, я считаю, что должна четко сказать, за что стоит «Анти-Корп» — а именно: за то, чтобы прекратить лгать и начать говорить правду.
Хлои откидывается на стуле, потом поджимает и скрещивает ноги. Я заметила, что, разговаривая, она почти не двигается, не жестикулирует. Она все делает медленно и плавно. Хлои продолжает:
— Все мы помним момент, когда впервые узнали, что Дед Мороз нереален, или что мясо — это плоть мертвых животных, или что мамочка и папочка занимались сексом, чтобы нас сделать, или что мы покупаем в магазине что-нибудь за 4 фунта 99 пенсов, а себестоимость этой вещи наверняка не больше пенни. — Она улыбается. — Знаешь, когда ты ребенок и вдруг про все это узнаешь… На время словно сходишь с ума. А потом вырастаешь и обнаруживаешь, что существует еще один уровень лжи, ускользавший от твоего внимания. Ты понимаешь, что если кто-то приглашает тебя домой выпить кофе, на самом деле от тебя ждут секса; что рекламный ролик, утверждающий, будто ты станешь красивой и стройной, если станешь пользоваться определенным шампунем, врет; что надпись «До смешного низкие цены» над входом в магазин не соответствует истине; что парень, присылающий тебе электронные письма, в которых говорит, что подарит тебе акции на несколько миллионов фунтов, просто обманщик; и что тебе нагло врут каждый раз, когда слышишь в рекламе, будто нечто можно получить за бесплатно. Ты просто говоришь себе: «Господи, меня опять надули», и рано или поздно к этому привыкаешь.
Я принимаюсь расплетать кисточку на одеяле, думая о лжи.
— Больше всего я люблю объявления о работе, в которых говорится: «Ничем не придется торговать», — замечаю я. — Приходишь на собеседование узнаешь, что да, ты не будешь продавать двойную лакировку, ты всего лишь будешь «назначать встречи», на которые ходит продавец.
— Точно! Стоит остановиться и посмотреть вокруг, — говорит Хлои, — и увидишь, что мы разукрасили свой мир ложью. Каждый рекламный щит, каждая магазинная витрина, каждая газета и журнал. Все понимают, что реклама — это форма «вранья», но преспокойно с этим знанием уживаются. И в конце концов начинаешь воспринимать это просто как своего рода игровой контракт. Рекламщик говорит тебе, что, приобретя определенную тачку, ты будешь казаться изощренной и сексуальной, или фривольной и веселой, и тогда ты покупаешь тачку, соответствующую твоему имиджу, прекрасно зная, что все твои друзья тоже видели эту рекламу, а значит, поймут «код» — воспримут машину как часть штрих-кода твоей самоидентификации. Многие люди получают настоящее удовольствие от этой стороны консьюмеризма, и… ну, пускай в моей личной Утопии ничего подобного не было бы, но до некоего предела это нормально… Беда в том, что, хотя порой все это вранье и веселит — ну, по крайней мере, некоторых, — культура, пропитанная ложью, дает возможность некоторым по-настоящему дурным людям делать ужасные вещи и лгать об этом так, что ни у кого не возникает вопросов. Производители спортивной одежды заявляют, что не имеют ничего общего с потогонными фабриками, и люди думают: «Ух ты, значит, я могу и дальше с чистой совестью покупать свои любимые кроссовки». Но это просто неправда. Все используют потогонные фабрики, но, поскольку те выступают субподрядчиками, никто не несет за них никакой ответственности. Я заметила, например: у каждого есть своя сказочная версия насчет того, как производится молоко. У меня есть один знакомый, так он уверен, что коровы, которых мы разводим для производства молока, никогда не беременеют. И еще один — он считает, что коровы продолжают производить молоко даже после того, как теленок вскормлен. Они не знают, что коров заставляют беременеть год за годом, а телят отбирают и убивают — те кричат, им ужасно больно, а мы крадем молоко, которое по-прежнему для них производится…
— Можешь не продолжать, — быстро говорю я. Меня тошнит. — Когда я все это выяснила, я отказалась от молока… просто подробности меня убивают. Это так ужасно… — Я вновь вспоминаю про игрушечных домашних животных. Разве удивительно, что люди считают, будто с животными на фермах не происходит ничего плохого, раз все вырастают с этими игрушками?
— Это очень похоже на то отношение, с которым сталкиваешься, разговаривая с людьми на улицах, — кивает Хлои. — Я понимаю. Конечно, никто не желает слышать о том, что делают с телятами. Никто не хочет ассоциировать слово «кричат» со своим молочным коктейлем или свиной отбивной. Вообще-то для меня это невыносимо. Я всегда чудовищно угрызаюсь из-за того, что расстраиваю людей. Веришь, нет, но я чуть ли не через силу рассказываю им эти вещи. Порой, когда люди узнают, что я не пью молоко, они говорят: «Но это так естественно, оно такое вкусное, и люди всегда пили и будут пить молоко…», и тогда я продолжаю: «Что ж, я могу сказать вам, как оно на самом деле производится», и в девяти случаях из десяти они машут руками и говорят: «Ну уж нет, спасибо». Никто не желает знать. Многие имеют смутное представление о том, что творится нечто ужасное, но решают не любопытствовать. Мы все выросли, каждый вечер видя в новостях по телику умирающих от голода детей. Мы превратились в поколение, которое не хочет видеть, которое переключает канал, которое закрывает глаза. Включаешь ящик, когда тебе, скажем, десять, и видишь ведущего детской программы — он показывает фотографии умирающих детей и спрашивает: «Ну, детки, и что же мы предпримем по этому поводу?» Кто способен такое стерпеть? Но, опять-таки, очень многие люди реально помогают, потому что видели эти фотографии… По сути, что я хочу сказать? Что большинство просто впадают в отчаянье оттого, что в мире столько страданий и боли. Они понимают, что во многом являются их причиной — они голосуют за правительства, устраивающие войны за нефть, или покупают одежду, сшитую в отвратительных условиях, или едят животных, умерших в страшных муках, — но они также знают, что, даже если не проголосуют, правительство все равно придет к власти, и даже если не купят эту одежду, кто-нибудь все равно это сделает. Бездействие почти логично.
Я вспоминаю те дни, когда главной новостью был голод в Эфиопии. Разумеется, я не видела этих репортажей по ТВ, но читала дедушкину газету. Я помню, как по этому поводу разделились мнения популярных детишек в школе. Половина принялась всюду ходить с формами для сбора пожертвований, а остальные только и делали, что рассказывали анекдоты про эфиопов. Можно ли превратить в анекдот то, что происходит так далеко от тебя? Не потому ли они так поступали? Я думаю о том, что сказала Хлои. Да, для одиночки в каком-то смысле логично ничего не делать. Я, например, почти всю жизнь только тем и занималась. Такое я раньше находила оправдание.
— Значит, ты пытаешься из разубедить? — спрашиваю я. — Разговариваешь с ними на улицах?
— Нет, — качает головой она. — Я уже много лет как перестала околачиваться на улицах.
— Но я думала… Разве не этим занимается «Анти-Корп», в какой-то форме?
— «Анти-Корп»? Боже мой, нет, — говорит она. — У «Анти-Корп» совершенно другой метод. Мы хотим обанкротить злоебучие корпорации. Вот чему посвящена вся наша деятельность. Дни уличных бесед с женщинами из среднего класса канули в прошлое. Я же говорю, идет война.
С ума сойти. У меня дух захватывает.
— Но… как?
Я смотрю на Хлои и понимаю, что глаза у меня сверкают от возбуждения.
Она снова убирает волосы за уши.
— Пока что ты согласна с нашими целями? — серьезно спрашивает она.
— Пожалуй, — отвечаю я. — Многое из того, что ты сказала… Я сама так думаю. Я вижу горькую иронию, особенно работая здесь. Хотя должна признать, что осознала многое лишь благодаря всем этим семинарам и мерзкой возне вокруг девушек-тинейджеров. Наверное, я и впрямь такая, как ты сказала. Я вроде как знала, но предпочитала закрыть глаза, потому что считала, будто ничего не могу сделать. Слушай, а ты не хочешь кофе?
Мне вдруг отчаянно захотелось кофе. Иначе мозги, чего доброго, не справятся.
— Я принесу, — говорит Хлои.
— Хорошо, спасибо.
— С сахаром?
— Нет.
Пока она ходит, в голове у меня вновь и вновь звучат три слова. Обанкротить злоебучие корпорации. Обанкротить злоебучие корпорации. Обанкротить злоебучие корпорации. Да чтоб я сдохла. Хлои уже тут как тут, в руках две здоровенные кружки кофе. У меня к ней куча вопросов, но, едва присев, она вновь заговаривает, понизив голос:
— «Анти-Корп» — всемирная организация. У нас есть люди почти во всех странах, почти во всех крупных корпорациях. У нас три основных девиза: Не вреди, Не позволяй другим вредить и Делай, что можешь. «Не вреди» — это то, к чему мы стремимся в частной жизни, но вдобавок это и общая цель нашего движения. Чтобы достичь ее, мы должны Не Позволять Другим Вредить. Мы хотим, чтобы фирмы вели свои дела без эксплуатации, убийств и насилия. Все мы пытаемся вставлять палки в колеса тем компаниям, которые упорно творят зло. Мы — пацифисты, а некоторые, хотя и не большинство — марксисты.
— А я думала, марксисты уже все вымерли, — говорю я, прихлебывая горячий черный кофе. — По-моему, считается, что из марксизма просто «ничего не вышло»?
— В смысле, из-за русских? Из-за китайцев? — Она смеется, потом тоже делает глоток. — Вопрос довольно запутанный. Подозреваю, где-то когда-то были и настоящие марксисты — как в лоне англиканской церкви есть и подлинные христиане. Но я просто не знаю. Я-то сама не марксистка. Думаю, большинство «анти-корповцев» просто верят в равенство — настоящее равенство. Но не в Американскую Мечту — типа, можешь делать, что хочешь, лишь бы это приносило прибыль — будто прибыль должна быть приоритетом в жизни каждого…
Я нахмуриваюсь.
— Конечно, не у каждого цель жизни — извлечение прибыли, — говорю я. — Если ты продаешь, а не покупаешь труд, приходится действовать в убыток. Если не продаешь свой труд дешевле, чем он реально стоит, маржи не будет. — Математика эксплуатации.
— Вот ты и заговорила, как марксистка, — с улыбкой говорит Хлои.
— О, меня воспитали бабушка с дедушкой, — улыбаюсь я в ответ. — Они были из послевоенных социалистов. Они верили в равенство, государство всеобщего благосостояния и профсоюзы. Не знаю, как бы они отнеслись к сегодняшнему миру. Он так быстро изменился. Дедушка верил, что труд каждого должен иметь равную цену. Что для всех в мире должна быть установлена одинаковая почасовая оплата труда.
— Мне нравится эта идея, — с воодушевлением говорит Хлои и снова делает маленький глоточек кофе — уж больно горячий. — О'кей… На чем я остановилась? Ах да. Не позволяй другим вредить. Мы считаем, что должен быть принят всемирный закон, запрещающий мучить или убивать людей и животных ради прибыли. Мы не знаем, как этого добиться, но это уже не наша забота. Это дело следующего поколения или их потомков. Мы всего лишь хотим остановить машину. Что касается политики «невредительства» в частной жизни…
— Похоже, вы все веганы, — говорю я. — Я заметила.
— Да, — кивает Хлои. — В подобной ситуации, когда много нас собирается вместе, есть своя трудность. Очень многие заметили, сколько тут веганов, и мы беспокоились, что это может породить, ну, понимаешь, резкие комментарии. Особенно меня тревожило, что кто-нибудь из совета директоров может нас вычислить и заподозрить, что мы — «Анти-Корп»: многие корпорации, разумеется, знают о нашем существовании. Но имей в виду: половина тутошнего народа сидят на «Аткинсе» или еще какой бредовой диете, так что можно, типа, слиться с толпой. Думаю, мы выкрутились.
— А в «Анти-Корп» все веганы? — спрашиваю я.
— Не все. Мы требуем, чтобы, вступая в наши ряды, люди приносили в жертву часть своего стиля жизни. Мясоеды становятся вегетарианцами. Вегетарианцев мы уговариваем стать веганами. Мы стараемся ограничивать консьюмеризм в наших собственных жизнях. Соглашаемся практиковать принцип «Не вреди», но в рамках девиза «Делай, что можешь». Никто из «Анти-Корп» не обязан становится монахом. Например, очень многие курят, хотя «Анти-Корп» — ярый противник табачной промышленности.
Я вспоминаю, что сказал Бен. Ты делаешь, что можешь сделать.
— Однако это хитрая штука, — говорит Хлои. — Начав практиковать принцип «Не вреди», можешь превратиться в настоящее пугало. Почти вся «передовая» мода — особенно шмотки, которые носит большинство «попсовцев», — делается на потогонных фабриках. В смысле, именно поэтому нынче такой огромный выбор — гораздо больше, чем когда мы были детьми. Корпорации могут себе позволить запустить любой стиль — это ведь ничего не стоит. Мы в «Анти-Корп» скорее отвергнем все это понтовое барахло и пойдем в благотворительную лавку. Но если мы не будем осторожны, можем превратиться в армию вылитых студентов 80-х, к тому же веганов, которые пытаются исподтишка саботировать работу корпораций. — Она смеется. — В толпе мы бы сразу бросались в глаза. Поэтому каждый месяц, когда я принимаюсь за рассылку внутренней почты, я включаю в нее кучу намеков и подсказок насчет того, как, например, покупать одежду, при производстве которой никто не страдает, но которая все же выглядит «клево», или привожу обновленные списки веганских блюд, которые есть в меню всех главных ресторанов тех городов, где живет большинство «анти-корповцев». Так что никому не приходится спрашивать, что делать, если нужно пойти пообедать с клиентом или еще что. Необязательно казаться странным, хотя, конечно, ты такой и есть. Я слышала, некоторые «антикорповские» повара специально помещают в меню веганскую пищу, а потом нам об этом сообщают. Еще я рассылаю информацию об оптовых поставках и местах, где можно купить «этичные» веганские продукты в неурочное время. Мы все так долго торчим в офисах, что, по сути, просто вынуждены ходить в супермаркеты. Также у нас все продумано насчет того, как «не вредить» в супермаркете, если уж там окажешься. И как саботировать тоже, это само собой.
— Ничего себе, — говорю я, широко распахнув глаза. — Полный улет.
— Ты нас заинтриговала, — качает головой Хлои. — Ты таскаешь с собой термос и транзистор и носишь очень странные — милые, но шибко странные — шмотки. Мы думали, может, ты уже член «Анти-Корп», о котором мы не знаем, и просто крайне плохо маскируешься. Потом мы выяснили, что ты трахаешься с Жоржем. Мы даже как-то растерялись.
Я краснею.
— Я никогда с ним не спала.
— Прости, — говорит Хлои. — Это меня занесло.
— Да все нормально. Ну, так что же реально делают члены «Анти-Корп»? — спрашиваю я. — Как вы добиваетесь банкротства корпораций?
— Очень просто, — отвечает Хлои. — Мы вербуем людей, говорим им три наших девиза, а потом они помогают, как могут, общему делу. Наши главные цели на данный момент вполне ясны. Одна — заставлять корпорации тратить на нас деньги. Вторая — саботировать их операции. Третья — помещать «анти-корповцев» на влиятельные должности внутри корпораций. Четвертая — доносить антикорпоративную установку до молодых людей и тинейджеров, туда, где она может сработать. Можно сказать, в «Анти-Корп» есть две различные области, или уровня, деятельности. Некоторые члены в своих компаниях — практически никто. Они устраивают посильные акты саботажа. Запускают вирусы в компьютеры, обливают клавиатуру «кока-колой»… мы обнаружили, что «кока-кола» — отличный инструмент сопротивления: крайне липкий и опасный при соприкосновении с техникой… симулируют болезни, портят складские запасы, проводят операции «Поспешай Медленно»…
— «Поспешай Медленно», — повторяю я с улыбкой. — Похоже на профсоюзный слоган.
Хлои пожимает плечами:
— Ну, они отобрали у нас почти все профсоюзы, вот и пожинают плоды. Если ты работаешь в «фаст-фуде», организовать профсоюз ты не можешь, зато можешь вступить в «Анти-Корп». В свободные выходные можешь рисовать на стенах граффити, разукрашивать щиты с рекламой, опрокидывать в супермаркетах лотки с яйцами или тырить в магазинах шмотки и дарить благотворительным лавкам. Все помогает делу. — Она допивает кофе и всматривается в дно кружки. Будто удовлетворившись тем, что там и впрямь ничего не осталось, ставит кружку на стол. — В каком-то смысле Эстер — лучший образец того, что можно сделать в компании на этом уровне. Думаю, ты уже знаешь, что ее работа — рекламировать в онлайне «попсовские» товары. Разумеется, она выходит в онлайн и делает прямо противоположное.
Ну конечно же. Партизанский маркетинг превращается в партизанскую войну.
— А другой уровень? — спрашиваю я. Меня это все завораживает.
— Ну, это люди вроде нас. Хорошо оплачиваемые члены корпораций, порой занимающие высокие посты, — те, кто, возможно, всегда считали, что будут «бороться с системой изнутри», но в какой-то момент разочаровались или так и не поняли, что нужно делать. Мы уже переросли ту стадию, на которой хватает просто устроить бардак на рабочем месте. Для человека на этом уровне есть много возможных направлений. Некоторые становятся «невидимками» — так мы их называем. Они прикреплены к местному координатору, но никогда не ходят на собрания и не получают сообщений от «Анти-Корп». Роль «невидимок» — забраться как можно выше в своей корпорации. Их не побуждают становиться веганами или делать что-нибудь из ряда вон. Их задача — просто особо не высовываться, налаживать как можно больше контактов и добраться до вершины. Похоже, один наш человек уже возглавляет отдел кадров. Этот отдел — главный, я лично так считаю. Стоит внедрить человека в отдел кадров, и можешь пристроить нужных людей в любую корпорацию. Если нам удастся подчинить эти отделы, наши ребята хлынут в бухгалтерии, словно армия муравьев. Может, удастся даже внедрять людей в советы директоров — кто знает? «Невидимки» добираются до нужных постов, занимают их и ждут инструкций. Фактически, одна из наших проблем — как наладить тайную коммуникацию с «невидимками». По сути, отчасти за этим мы и хотели тебя завербовать. Что еще? У нас уже толпа народа в отделах маркетинга, но нам всегда мало. — Тут Хлои смеется и отбрасывает волосы с лица. — У них самая веселая работа. Наверное, тебе случалось видеть рекламную кампанию, от которой в голову приходит лишь одна мысль: «Господи, да эта корпорация просто рехнулась»? Ну, понимаешь, такую, которая просто ни в какие ворота не лезет?
На моих губах медленно появляется улыбка.
— Да, конечно.
— Ну, так это их рук дело. Их боссам никогда не понять, что «клевым» объявляется что-то в принципе «неклевое». Порой до жутиков смешно. Сейчас есть парочка корпораций быстрого питания, так их маркетинг-кампании делают акцент на том, насколько такая пища полезна для здоровья и для окружающей среды. Вполне уверена, за этим стоят люди «Анти-Корп». Но никогда нельзя знать наверняка.
— То есть ты не знаешь всех остальных членов организации?
— О нет. Это классические движение сопротивления. Знаешь только то и только тех, что и кого нужно знать. Обычно это значит, что если являешься местным координатором, как я, знаешь своих членов и еще лишь одного человека в цепочке. Мой знакомый координатор — это как сосед из соседнего подъезда «Анти-Корп». Не то чтобы иерархия — скорее круг. Впрочем, где-то существуют и основатели. И есть планы устроить крупное восстание, но этого еще годы и годы ждать. Сначала нужно внедрить людей на места.
— А как ты сама попала в организацию? — спрашиваю я.
— «Попс» нашла меня по программе поиска талантов, — отвечает Хлои. — Я работала на «Гринпис», разрабатывала ту часть их веб-сайта, которая рассчитана на детей, и «Попс» на меня вышла. Они хотели, чтобы в их новый отдел видеоигр пришел человек, который смог бы создать игру на тему «спасем окружающую среду». Они провели исследования и выяснили, что детей заботит состояние окружающей среды, поэтому принялись искать человека, сведущего в этой области. Так я оказалась в компании. Вскоре я осознала, что «Попс» далеко не так здорова, как ее имидж, — хотя, впрочем, я никогда и не думала, что она здорова. Я поделилась своими тревогами с одной коллегой, которая перешла в отдел рекламы. Она рассказала мне про «Анти-Корп». — Хлои смеется. — Меня до сих пор забавляет, что «Попс» переманила меня из «Гринписа». Похоже, какое-то время корпорация руководствовалась довольно странной политикой набора кадров…
— Это все пресловутая новая теория менеджмента, — говорю я. — Когда «Попс» вышла на меня, я зарабатывала на жизнь составлением кроссвордов. Мне и в голову не приходило заняться игрушками.
— Наверное, люди, которые действительно хотят на них работать, предлагают очень скучные идеи, — говорит Хлои. — Вообще это один из интереснейших моментов, которые я выяснила, когда связалась с «Анти-Корп». Практически все члены движения были найдены по программе поиска талантов либо работали в маленьких фирмах, которые «Попс» прибрала к рукам. Компании вроде «Попс» хотят продавать крутые товары тинейджерам, а тинейджеров на мякине не проведешь. Вот они и нанимают людей, ну, которые, скажем, чуточку продвинутее тех, что проходят стандартную процедуру найма. И теперь вот они мы, организуем заговор, чтобы изменить мир.
Мы обе смеемся.
Я скручиваю очередную сигарету.
— Ну, а обычно ты чем занимаешься? — спрашиваю я.
— Я делаю то же, что и все креативные члены «Анти-Корп», — отвечает Хлои. — Придумываю способы зашифровывать в товарах антикорпоративные сообщения. — Она смеется. — По-моему, это называется «пропаганда». Вообще, это одна из главных сфер нашей деятельности. Сама понимаешь, к нам присоединилось множество кинорежиссеров, музыкантов, художников, дизайнеров, разработчиков видеоигр. Эти люди стараются делать антикорпоративные товары внутри корпоративной среды. Иногда терпят неудачу. Продюсеры и люди, контролирующие фонды, порой за милю чуют подобные трюки. Однако видеоигры — ключевая область. Часто оказывается, что лучше всего «спрятать» послание там, куда влиятельные люди просто не удосужатся заглянуть. Фильм, конечно, можно посмотреть за полтора часа. Но кто станет играть в сложную игрушку до самого конца, чтобы посмотреть, как герой стал веганом, а корпоративных ублюдков сожрали ими же созданные монстры? Чтобы добраться до этого послания, нужно семьдесят с лишним часов играть в игру, и вдобавок хорошо играть. В конце «Сферы» мы, по сути, рассказываем игрокам концепцию «Анти-Корп». Говорим им: «Не вреди», «Не позволяй другим вредить» и «Делай, что можешь». Но сначала нужно победить в финальной битве. Еще хорошо прятать в книгах, это всем с давних пор известно. Влиятельным людям некогда читать книги, особенно если книги длинные и сложные. Они просто всем говорят, что их читали. Однако недавно вышло несколько крупнобюджетных «анти-корповских» фильмов и даже пара-другая «анти-корповских» рекламных роликов.
Я заинтригована.
— А что такое «анти-корповская» реклама? Просто очень плохие ролики?
— Ну нет. Если честно, внутри «Анти-Корп» на рекламу посматривают косо. Некоторые кампании обернулись против нас. Одна креативная команда использовала антикапиталистическое послание, и бренд вдруг снискал ошеломительный успех. Другая «анти-корповская» команда сделала ролик, который со всей очевидностью был полной туфтой. Рекламировались какие-то кроссовки, и ролик упирал на то, какая крутая штука глобализация. Но подано это было слишком тонко, и послание ни до кого толком не дошло. Один из наших крупнейших успехов — кампания, в которой креативная команда использовала совершенно шокирующие, социально-реалистические образы для рекламы одежды. Все зрители говорили: «Черт возьми, эта фирма явно перегибает палку — пытается нажиться на картинках, показывающих, как умирают люди», и бренд выбыл из конкуренции. Теперь никто не сомневается, что это была «анти-корповская» кампания. Да, она правда удалась. Заставила людей задуматься над острыми проблемами и возненавидеть товар.
Я знаю, о какой кампании говорит Хлои. Помню, я еще недоумевала, как подобное стало возможно и чего, собственно, хотели добиться разработчики. Мне лично ни разу не захотелось купить ни один из этих товаров, так что трюк сработал.
— Значит, если, скажем, какой-нибудь ребенок сыграет в «Сферу» и решит, что было бы клево жить по лозунгам, которые услышит в конце, он, типа, сам того не зная, станет членом «Анти-Корп»? — спрашиваю я.
Хлои вздыхает:
— Да, вроде того. Однако мы хотим, чтобы в организации были «основные» сотрудники, которые действительно знают, чем занимаются. Идея такая: члены «Анти-Корп» будут «нанимать» обычных людей, не работающих в корпорациях, — детей, студентов, безработных, — и потом действовать как их связные. Они никому не расскажут, кого наняли, и все же все будут друг с другом в контакте. Когда между всеми наладится связь и когда нас станет достаточно много, мы наверняка будем способны устроить что-нибудь действительно мощное. Например, те, кто может себе это позволить, уже скупают акции. Приятно чувствовать, что владеешь частью разрушаемой тобой фирмы. И это дает нам интересные возможности. Один из планов такой: мы выберем определенный день и дружно продадим все акции всех компаний, в которые инвестировали. Когда совсем разрастемся, будем тайно назначать даты, когда никто не будет покупать никаких товаров. Мы могли бы искалечить рынок. Мы его искалечим, а потом убьем. Мы не тронем только этичные компании. И самое клевое в том, что мы сможем сделать это изнутри самого рынка. Так как мы — рабочие и потребители, мы влияем на рыночные силы. Мы возьмем под контроль это влияние и используем его эффективнейшим образом — вот и вся недолга. Тэтчер — если доживет — будет с ревом смотреть, как ее свободный рынок ебет себя в жопу. И правительства других стран тоже мало что смогут поделать.
Я стремительно соображаю. Вот каков, значит, базис «Анти-Корп».
— Мы — рабочие нового времени, — говорит Хлои. — Новый пролетариат, если угодно. Однако наши рабочие места — уже не фабрики, а офисы с кондиционерами, студии и коммуникационные центры. И в силу того, что мы больше не работаем руками и телами и не обязаны сражаться с техникой, эта революция будет не физической. Она начнется как революция идей. Нас учат созданию брендов, навешиванию ярлыков, выжиганию клейма. Разумеется, все это традиционно происходит с животными, рабами, собственностью. И ныне, конечно, ярлык стоит больше, чем сам предмет. Корпорации вбухивают деньги в идеаторов вроде нас — в рекламщиков, маркетологов, дизайнеров. Большинство товаров создаются из пластика, тканей, останков животных, химии, лжи. Наша работа — навесить на эту ничтожную мертвечину ярлык, который будет что-то значить для детей и тинейджеров, так что им захочется его купить, а мы на их деньги приобретем симпатичные квартирки в Лондоне, плюс наши боссы смогут летать первым классом. — Так широко Хлои за весь вечер не улыбалась. — Но вместо этого мы потихоньку делаем совсем другую работу, используя орудия, которые нам дали. — На миг она замолкает. — Ну как, ты с нами?
— О да, — говорю я. — Я с вами.
— Боюсь, никакого членского пакета у нас нет. Ни официальных документов, ни официального членства. Нас нельзя запретить, как запретили профсоюзы, потому что мы не существуем. И на нас нельзя подать в суд, потому что мы — всего лишь группа людей, из рук вон плохо делающих свою работу. Конечно, можно арестовать парнишку, малюющего слоганы на витрине местного гамбургер-кафе. Но невозможно арестовать человека, придумавшего никудышную рекламную кампанию.
Она права. Это движение сопротивления, основанное на невыполнении рабочих обязанностей. А кто в этом безумном новом мире идей, брендов и планов реально знает, выполняешь ли ты свои рабочие обязанности?
— Ты что-то такое сказала про мои навыки, — говорю я. — Про дешифровку и все такое…
Хлои кивает:
— Да, верно. «Анти-Корп» нужно разработать какой-нибудь код или шифр для внутренней коммуникации. Нам нужны люди в корпорациях, которые бы этим занялись. Я каждый месяц об этом упоминала, когда получала информационный пакет от «соседа» по «Анти-Корп». В пакет входят всякие сведения, которые я распространяю среди местных членов. Но еще в нем есть запросы о навыках и идеях, которые, имей мы их в нашем блоке, можно было бы передавать по цепи. Когда было сказано, что нам нужен эксперт по кодам, я вспомнила твой набор «КидКрэкер». Потом мы тебя проверяли. Если ты согласна, я передам «соседу» твои личные данные, и, вероятно, тебя назначат на «спецзадание», как мы это называем. Другими словами, тебе доверят разработать что-то для дальнейшего распространения по всей «Анти-Корп».
Я нахмуриваюсь:
— Но в «Анти-Корп» стопудово есть люди, которые рубят в шифровании с открытым ключом.
Хлои явно не понимает.
— Ну, может, слышала, — объясняю я, — это система шифровки электронных писем на основе огромных простых чисел…
— А она может работать в оффлайне?
— В оффлайне? Нет. Но…
— Насколько я поняла сама, нам нужно что-то такое, что мы сможем размещать на рекламных щитах или в рекламных роликах. Это никак не будет связано с Интернетом. Нам кажется, что мы знаем не про всех наших «основных» членов, что их гораздо больше. Когда нам понадобится скоординировать действия, это будет хороший способ. А еще это будет хороший способ распространять информацию по всему земному шару, не беспокоясь, что ее перехватят.
— Вы хотите иметь код, который можно разместить на рекламных щитах по всему миру, который люди «Анти-Корп» поймут, а враг — нет? — говорю. — Охренеть не встать.
— Да, моих мозгов на это не хватит. Но, может, хватит твоих, если ты ими поработаешь.
Я вспоминаю, как во время Второй мировой сведения передавались агентам ЦСО. После выпуска «Новостей „Би-би-си“» дикторы зачитывали целые кучи «персональных посланий». Некоторые действительно были персональными посланиями, обычно шифрованными и имеющими смысл только для кого-то одного из слушателей. Некоторые — подтверждениями: шифрованными ответами на вопросы агентов или приказами. А некоторые — просто чушью, придуманной, чтобы сбивать немцев с толку. Понять, где что, было невозможно. Мои старики говорили, что слушать эту мудреную абракадабру было одним из самых интересных занятий во время войны. Это была своего рода поэзия, говорили они. Разумеется, когда дедушку забросили в стан неприятеля, поэзия эта превратилась в призыв к действию.
То, о чем просит Хлои, сделать трудно, практически невозможно, но я знаю, что обязательно попробую. Меня захлестывает азарт. Сидя сейчас здесь, на этой корпоративной койке в этом корпоративном концентрационном лагере (куда мы приехали, чтобы в буквальном смысле сконцентрироваться), я ощущаю внутри приятное тепло — с детства такого не было. Я вспоминаю день, когда дедушка попросил меня помочь ему с «Манускриптом Войнича». Сейчас я радуюсь так же, и даже сильнее. Если честно, мне кажется, будто я только что попала в увлекательнейший фильм, в котором моя жизнь и смерть не так важны, как разгром врага. Или, может, я в видеоигре — с моими друзьями, моим мечом и моими заклятьями. Почти всю свою взрослую жизнь я бралась за трудные задачи ради веселья — это была форма активного отдыха. Даже моя работа была словно составление кроссвордов. И хотя заполнять бланки и тешить душу боссам было вполне мило… ну, что я могу сказать? — это дело в миллион раз круче.
Я считала, что уже совершила тот единственный поступок, на который способна ради изменения мира. Но останавливаться нельзя. Человек должен продолжать, пока либо не умрет, либо не изменит мир. Я просто никогда не думала, что способ существует. Но он есть. Разумеется, есть. Это можно даже математически обосновать. В игре Джона Хортона Конуэя «Жизнь» бывают огромные бурлящие узоры, которые постоянно меняются и, кажется, никогда не умрут. Но порой бывает достаточно присоединить к ним всего одну живую клетку, и через несколько ходов вся популяция гибнет.
Код, который можно широко обнародовать, но который поймут только люди «Анти-Корп»? На первый взгляд, невозможная вещь. Но наверняка есть способ. С тех пор, как надежно шифровать электронные письма стало плевым делом, новые формы криптографии почти не изобретались. Команде криптоаналитиков забили мяч. Когда они поймут, как взламывать шифр с открытым ключом, настанет черед криптографов придумывать что-то новое. Большинство людей считает, что прорыв для криптоаналитиков наступит либо с изобретением квантового компьютера, либо в результате исследований, связанных с гипотезой Римана. Если кто-нибудь выяснит, как предсказывать простые числа, Интернет в одночасье загнется. Не будет ни электронной коммерции, ни безопасных сайтов, ни транзакций по кредитным картам. Я доподлинно знаю, что крупные банки и кредитные компании специально нанимают людей, которые отслеживают, что творится в математическом сообществе. Если окажешься на грани такого прорыва в теории простых чисел, не окликнут ли тебя однажды на улице и не пустят ли пулю в лоб? Вполне вероятно. Люди извлекают миллиардные барыши из того факта, что никто не знает, как предсказывать простые числа. Я задумываюсь, и не впервые: а что моя бабушка сказала бы об этом новом мире, где ее простые числа подобны гигантским корпоративным бриллиантам? Когда она умерла, никто, кроме нескольких академиков, не пользовался электронной почтой. Никому и в голову не приходило, что через какие-то десять лет мы все будем назначать свидания, делать покупки и даже жить в онлайне. А что бы она сказала о виртуальных мирах? Сомневаюсь, что она вообще смогла бы их вообразить.
А есть в «Анти-Корп» математики? Надеюсь, да.
— Скажи им, что я это сделаю, — говорю я Хлои.
Она ухмыляется:
— Фантастика.
По радио звучит драм-энд-бейсовая версия тарантеллы. Помнится, я читала, что народное лекарство от укуса тарантула — позвать группу бродячих музыкантов, чтобы они играли тарантеллу, пока жертва укуса выплясывает из себя яд. Я уже устала. Может, не помешает еще кофе.
— Разумеется, ты над этой проблемой будешь работать не одна, — говорит Хлои. — Но если у тебя что-нибудь получится, я запущу твои результаты по цепи, и там посмотрим, что выйдет. По меньшей мере, используем все, что ты придумаешь, в нашей местной ячейке, в «Попс». Как ты уже поняла по моим попыткам с тобой связаться, это не так-то просто.
— А сколько в «Попс» ваших членов?
— В европейском филиале, который я координирую… ох, человек двести.
— Двести! С ума сойти. Я думала, только ты, Эстер, Бен, Хиро, ну, еще пара-другая ребят.
— Нынче мы сильно расширились, — говорит Хлои. — И знаешь что? Я правда думаю, что мы победим. К нам все время приходят новые люди. Я кое-что слышала — такие вещи не часто становятся известны, но эта информация как-то просочилась. Знаешь ведь, что сейчас все диспетчерские центры переводят в оффшор?
Я киваю. По-моему, везде происходит одно и то же. Любую работу, не связанную с идеацией, счетоводством, менеджментом, маркетингом или розничной торговлей «из рук в руки», с поразительной скоростью переводят в оффшор. Так оно и происходит в глобальной экономике. Кто-то выясняет, что диспетчерский центр в Индии обойдется дешевле, чем британский, и… бац! — не успеешь опомниться, как британский центр закрыт, а ты вдруг оказалась в дикой ситуации — звонишь забронировать билет на поезд и знаешь, что разговариваешь с человеком, до которого многие тысячи миль. Я слышала об этом передачу по «Радио 4». И тут я задумываюсь о розничных торговцах. Если мы перейдем на виртуальную экономику, они что, тоже потеряют работу? Представьте мир, где вы сможете заказывать что душе угодно в онлайне, а фирменные предметы роскоши будете покупать не для себя, а для своего аватара? Не надо быть доктором экономических наук, чтобы понять, кем будут онлайновые розничные торговцы. А именно, людьми, живущими в самых нищенских условиях и потому согласными работать за гроши. Ну и в кого мы тогда превратимся? В нацию креативщиков, водителей грузовиков и почтовых служащих?
— Оффшоринг меня пугает, — признаюсь я.
— Ну, «Анти-Корп» очень шустро проникла в индийские диспетчерские центры. Когда группа диспетчеров из Ливерпуля потеряла работу, они просто позвонили коллегам в Индию, поговорили с ними и подружились. Один из индийских диспетчеров уже был в «Анти-Корп» и организовывал сопротивление в своем центре. В течение недели работники центра — телефонно-справочной службы, — давали неправильные номера в 60 процентах случаев. Теперь никто не хочет к ним обращаться. Это все взаимосвязано. — Хлои трет глаза. — Вообрази день, когда нас в корпорациях будет больше, чем их. Мы могли бы потопить рынок за сутки. Я часто думаю — вот была бы фантастика, если бы в какой-то день кто-то дал бы сигнал, и мы просто прикрыли бы эту лавочку под названием «мир». Представь: по всему земному шару бухгалтеры переводят миллионы строительным фирмам в бедствующих городах, или вносят огромные пожертвования в пенсионные фонды рабочих с условием немедленной выплаты, якобы «по ошибке»… представь, как рабочие стирают корпоративные файлы, теряют пароли, рвут в клочки документы, продают акции, закрывают системы общественного транспорта! Недавно кто-то подсчитал, что мы могли бы обойтись корпорациям примерно в 75 миллиардов долларов за одни сутки скоординированных действий. И этот потенциал растет с каждым днем. Разумеется, многие не согласны и утверждают, что коллапс должен происходить медленно и органически, не разом. Если крупные корпорации обанкротятся в одночасье, будет жуткий хаос. Мы к этому не стремимся. Мы не хотим того, что враг называет «побочным ущербом». Мы, например, не хотим повредить органическим фермам и больницам.
Я вдруг понимаю, что думаю про Новое Платье Короля. Я думаю: вот она, слабость всех нынешних крупных корпораций — им приходится нанимать людей для того, чтобы те думали, ведь мышление — это все. Допустим, когда-то, скажем, на пуговичной фабрике, где работал мой отец, можно было уволить рабочих, и все равно осталось бы нечто ценное — сырье, техника, формы, в которые отливались изготавливаемые предметы. Но ценности наших дней — это невидимые идеи, маркетинг-планы, логотипы и ярлыки, которые делаются на невидимой технике внутри наших мозгов. Мы владеем средствами производства — своими мозгами, — и с их помощью можем производить что угодно.
— Почему организация называется «Анти-Корп»? — вдруг спрашиваю я. — Разве это сокращение понятно, скажем, жителям не-англоязычных стран?
Хлои улыбается.
— О, «Анти-Корп» мы называемся не везде. У каждой компании свое имя. Это что-то вроде зеркальных брендов. У «Попс» есть «Анти-Корп». У другой компании будет своя версия. Если бы фирма называлась, допустим, «Смит», ее версия «Анти-Корп» могла бы называться «Джоунз». Это здорово — получается, нельзя указать на нас пальцем, выследить нас или понять. У нас нет ни названия бренда, ни логотипа, ни документов, ни базы данных. Важны только два момента: что мы поддерживаем друг с другом связь и что все мы следуем основным принципам. Когда ты присоединяешься к «Анти-Корп» — или как бы твоя версия ни называлась, — ты просто соглашаешься направить свой труд на позитивную цель взамен негативной.
— Очень умно, — замечаю я.
— Никто до конца не уверен, — продолжает Хлои, — но почти все считают, что концепцию и структуру организации создали два американских беженца — индонезийский экономист, какое-то время проработавший под легендой на потогонной фабрике, и иранский писатель-фантаст. Но, как я сказала, никто не уверен.
— Ничего себе.
Минуту мы молчим, а из радиоприемника тем временем вылетают одиночные барабанные удары, грохочущие, как кулак.
— Хлои?
— Да?
— Ты в ближайший час никуда не торопишься?
Она качает головой:
— Нет, а что?
Я делаю глубокий вдох.
— Помнишь, я упомянула об одной тайне, которую хранила двадцать лет?
— Да. — Виду нее заинтригованный. — А о чем речь?
Я еще несколько раз глубоко вдыхаю, смотрю в потолок, потом на одеяло.
— Знаешь, я ни с кем раньше не могла этим поделиться, по куче причин. В смысле, буквально ни единой душе за всю жизнь не сказала. Ни лучшему другу, никому из бойфрендов. Единственные двое людей, которые были в курсе, умерли. Через несколько месяцев я смогу рассказать хоть кому, но боюсь, что не доживу, потому что лопну.
Кажется, это ей польстило.
— Ты что, хочешь рассказать мне?
— Да, — говорю. — Если хочешь выслушать. Ты — первый человек в моей жизни, рассказавший мне что-то еще значительнее, и, стало быть, по логике, ты единственная, с кем я могу быть откровенной. Это очень классная история с очень хорошим концом — ну, по крайней мере, я так считаю.
— Клево, — говорит Хлои. — Принести еще кофе?
— Да, по-моему, это хорошая идея.
Она берет кружки и встает со стула.
— А про что история?
— Про кулон, — говорю я. — И большое-пребольшое сокровище.
Глава двадцать девятая
В машину Эстер нас набилось пятеро, и мы едем в Дартмут. Кроме меня и Эстер, в тесном салоне сидят Бен, Хлои и Хиро. Навигационные приборы аккуратно сложены в мою холщовую сумку вместе со всем остальным барахлом, что я обычно таскаю с собой. Полночи я не спала, разговаривала, и голова у меня тяжелая. Но так беззаботно мне не было никогда в жизни. Солнце сияет, мы в пути. Я наконец сподобилась поделиться своей тайной. А — и еще я теперь участвую во всемирном движении сопротивления.
Бен пожимает мне коленку.
— Как самочувствие? — спрашивает он.
— Крыша едет, — отвечаю я. — Но по-хорошему.
— Надо как-то так сделать, чтобы ты попала на нашу лодку, — говорит Хлои. — Тогда сможем устроить заседание «Анти-Корп» в открытом море. Да и тебя, Эстер, могли бы взять. Да и Грейс, вообще-то.
— Лодки — лучшее место для тайных собраний, — замечает Хиро. — Кто может подслушать, о чем беседуют в лодке?
— Я так рада, что мы теперь нормально разговариваем при Алисе, — говорит Эстер.
— И я рад. — Бен широко улыбается мне.
— А Грейс тоже в «Анти-Корп»? — спрашиваю я, и дивное тепло, словно боль со знаком минус, разливается во мне. Они хотят устроить сегодня заседание «Анти-Корп», и хотят, чтобы я там была. Впервые в жизни я ощущаю себя частицей чего-то — чуть ли не банды! — и знаю, что могу оставаться собой. И знаю: будь живы мои старики, они бы признали своей эту девушку — личность, которой я становлюсь сейчас, рядом с этими людьми.
— О да, — говорит Хлои. — Она умница. Очень впечатляет, как она сумела проникнуть еще и в отдел виртуальных миров. Нам очень нужен там свой человек. Чтоб слегка взбаламутить воду. Немного поразвлекаться с клавишей «стереть». — Она смеется, ее длинные волосы развеваются на ветру.
Мы вновь проезжаем сквозь Тотнес, избегая центра города. Я смотрю, как вздымаются нежные зеленые холмы, смотрю на волнистый график встречи земли и неба. И это так прекрасно. Но когда мы останавливаемся у светофора, я вижу кое-что знакомое: сорнячки и травинки пробиваются между каменными плитами мостовой, кусками треснувшего дорожного гудрона. Пучок одуванчиков. Несколько маргариток. Куча травяных островочков. И вдруг я понимаю, что это зрелище для меня — гораздо милее. Можно сколько угодно заливать землю битумом, но трава все равно прорвется наружу.
— По сути, нам надо, чтобы все с лодки Дэна были на нашей, кроме самого Дэна, — говорит Хиро. — Да, это было бы неплохо.
— Готова поспорить, Дэн с радостью ухватится за шанс оказаться на лодке виртуальных миров, — замечаю я. Помнится, все они были в одной мореходной команде — Киеран, Вайолет, Фрэнк и Джеймс. — Если бы лодок было на одну меньше…
— Ну, Хлои выведет нашу из строя, правда? — спрашивает Бен.
— Нет. Тогда нас поровну распределят меж остальными, — возражает она. — Алиса испортит лодку Дэна, и тогда она, Грейс и Эстер поплывут с нами. Я уверена, Дэн естественным образом перекочует в Киеранову команду. Заметано.
— Я не могу испортить лодку, — говорю я. — Я на них даже никогда не плавала. — Я в легкой панике озираюсь. — Эстер?
— Ох, мне такое доверять нельзя, — вздыхает она.
— Я объясню, что надо сделать, — говорит Хлои. — Все будет хорошо.
Мы едем по бесконечному проселку мимо деревьев и живых изгородей. На склонах холмов уютно примостились маленькие коттеджи. Наверное, зимой будет видно, как из труб курится дым, но сегодня жаркий летний день, и никак не понять, живет кто в коттеджах или нет. Мы проезжаем через деревню с мостиком, а потом через другую, с огромной старой церковью. Я разглядываю этот ландшафт и думаю: здесь в свое время грохотали битвы, целые армии маршировали или скакали на лошадях. Солдаты получали пищу с ферм, возникали сети «безопасных» домов. Пожалуй, я предпочитаю эту новую войну, которая ведется в людских умах, войну против людей, финансирующих другие, кровавые войны, а потом наблюдающих за ними, словно это — чемпионат мира по бейсболу. Я представляю, как пытаюсь спрятаться в этом пейзаже, как бегу по лесу, стараясь не попасться в браконьерские капканы. А потом вдруг понимаю, как надежно спрятана в ландшафте своей жизни, в мире, где можно быть британкой из среднего класса, замышляющей мировой переворот, и остаться никем не замеченной.
Мы сворачиваем налево, потом — направо, и оказываемся на дороге поуже, с высокими изгородями по обе стороны.
— Повезу вас красочным маршрутом, — говорит Эстер. — Вдоль побережья.
— А срезать никак? — нахмуривается Бен. — Если доберемся раньше остальных, Хлои сможет испортить любую лодку.
— Поздняк метаться, — вздыхает Эстер. — Уж простите.
— Поставь-ка вот это, — говорит Хиро, протягивая Эстер черную кассету.
Я смотрю на Хиро, этого тощего ботана, чемпиона по «го», и думаю: интересно, какую музыку он слушает? Эстер ворчит что-то насчет вредных типов, которые только за тем и садятся к тебе в машину, чтобы слушать свои кассеты, но все же вставляет пленку в магнитолу. Оказывается, это «Велвет Андерграунд», и мы дружно подпеваем, несясь по этой странной узкой дороге, и ветер раздувает нам волосы, как космический фен.
Перед нами показывается море, и мы берем влево, катим, минуя утесы по правую руку. Я счастлива просто участвовать во всем этом. Измени мир. Может, мне наконец будет в чем отчитаться перед мамой.
Когда мы добираемся до Дартмута, все остальные уже на месте. Я нервничаю, что сейчас мне придется выводить из строя лодку, но, как выясняется, у нас и так одной лодки не хватает — компания Гэвина где-то напортачила. Дэн уже дезертировал в команду Киерана, и, когда мы проходим мимо, я слышу, как мой бывший друг убеждает Фрэнка стать шкипером. Вайолет стоит на каменной набережной, в расстройстве глядя на реку. Мы спускаемся по бетонным ступенькам на шаткий понтон, а потом, немного раскачиваясь на ходу, добираемся до края, где люди толпятся в ожидании, когда их на маленьком катере отвезут к месту швартовки лодок. Идея такова: мы спустимся по течению туда, где река вливается в море, а там отключим подвесные моторы и поупражняемся в мореходстве. Судя по всему, запасы для морского пикника уже погружены на борт вместе с другими вещами, которые, как считают директора «Попс», нам понадобятся: вином, полотенцами, штопорами. И вся эта суета сует — ради идей, которые рождаются у нас в мозгах.
Эстер ушла на розыски Грейс, и через пару минут я вижу, как они идут к нам по понтону, причем обе хохочут. Я также замечаю, с каким интересом Хиро смотрит на Грейс, а когда она приближается, невинно отводит взгляд. Когда мы по очереди забираемся на катерок, он мягко касается ее руки. И я понимаю: что бы там ни было у нее с Киераном, долго это не продлится.
Тут приходит мой черед; я копирую действия Хлои — снимаю парусиновые туфли и кидаю их на борт, а потом босиком ступаю на нос катера; секунда рискованной балансировки, и я спускаюсь к маленьким сиденьям посреди палубы. Бен уже там и протягивает мне руку. Когда я сажусь, у меня захватывает дух. Я так близко к воде — я могла бы ее коснуться. Парень, отвозящий команды туда и обратно, стоит на понтоне и отвязывает катер. Потом одним ловким движением, все еще сжимая веревку, он отталкивается от понтона и ступает на борт, судя по всему, ничуть не страшась, что может упасть. Он запускает подвесной мотор, и катер наполняется сладким удушливым запахом дизеля. Он разворачивает суденышко, и оно, пыхтя, устремляется против течения.
— Ты в порядке? — спрашивает меня Бен.
— Нормально. А ты?
— О да. Мне по кайфу.
Мне тоже. Я смотрю на его ноги.
— А где твои яхтсменские туфли?
— Я решил побыть au naturel.[111]
— И я, — говорю я и улыбаюсь, когда он берет мою руку. — Бен, чуть позже я хочу тебя кое о чем попросить.
— О чем?
— Ради этого дела тебе придется взять отгул.
— Я заинтригован, — говорит он.
— То ли еще будет.
Мы улыбаемся друг другу и смотрим, как земля плывет мимо по бокам, а потом вдруг видим, что приближаемся к маленькой синей яхте — и довольно-таки быстро.
— Отбиваемся! — вдруг выкрикивает Хлои.
Мы не знаем, что она имеет в виду, но все равно повторяем ее действия — она высовывает ноги за борт и отталкивается от яхты пятками, чтобы мы не столкнулись. Никто это никак не комментирует, так что, должно быть, все нормально. Потом катер швартуют к яхте, и мы перебираемся на нее. Я пристраиваю навигационное оборудование, а остальные тем временем суетятся вокруг, делая то, чему их учили, пока я болела. Бен распускает главный парус, а Эстер и Хиро прикрепляют кливер к оттяжке, а потом связывают его — наверное, чтобы потом проще было распускать.
— Хочешь мне помочь с навигацией? — спрашиваю я Грейс.
— Да, конечно, — отвечает она. — Эй… я рада, что ты здесь.
Я улыбаюсь:
— Да, я тоже.
Хлои отдает швартовы и запускает подвесной мотор. Она собрала волосы в нетугой «конский хвост», лицо спокойное и загорелое. Я раньше никогда не мореходствовала; никогда не была на воде, глядя на сушу, — только наоборот. А с суши попросту невозможно представить, каково это. Тут все по-другому. На суше вещи кажутся твердыми и надежными, а тут все мягкое и текучее. Запах дизеля смешивается с солью в прохладном воздухе, и мы движемся дальше, к устью реки.
— Не пора начинать навигацию? — спрашиваю я Хлои.
— Нет, — говорит она, поставив ногу на руль. — Чуток погодя.
Мы приближаемся к старому замку у самого устья, и я второй раз за день задумываюсь о разных войнах. Представляю, как сижу в замке, выпуская стрелы из крошечного окошка, отбивая атаку с моря: что-то влажное, темное и угрожающее, вероятно даже толком не различимое в ночи.
— Приколитесь за речную цепь! — восклицает Эстер, указывая пальцем.
— За что? — недоумевает Хиро.
Она снова показывает на большую арбалетную стрелу, воткнутую в склон долины; к той прикреплен вроде бы здоровенный кусок мощной цепи.
— Она очень древняя, — говорит Эстер. — Когда корабли пытались вторгнуться в Дартмут, горожане поднимали цепь. Она шла оттуда, — Эстер показывает, — до другого берега. Люди вытягивали ее со дна реки, чтобы корабли неприятеля зацеплялись килями.
— Умно, — замечаю я.
Мы уже в устье; воздух тут посвежее, а вода под нами — бурливее. Я замечаю, что дрожу, и вытаскиваю из сумки кардиган.
— Правильно, Алиса, — говорит Хлои. — Через минутку нужно будет приниматься за навигацию. Если достанешь карту, я покажу, куда мы направляемся.
— О'кей.
Я спускаюсь в тесную каюту, и сразу накатывает тошнота. Быстро нахожу карту, и, выбравшись обратно, пытаюсь ее развернуть. Но теперь, когда мы в открытом море, маленькая яхта взбрыкивает и раскачивается на волнах, и делать хоть что-то очень трудно. Пока я пытаюсь вновь обрести равновесие, суденышко рывком задирает нос, и я чуть не падаю.
— Это нормально, что яхту так колбасит? — спрашивает Грейс у Хлои.
— Да, не беспокойся, — отвечает та. — Осторожно, Алиса.
Я думаю о Фрэнсисе Стивенсоне и в первый раз представляю, как же одиноко и страшно ему было в море. Но море еще и возбуждает. Хлои выкрикивает приказы остальным; команда поднимает паруса, и она вырубает двигатель. Кроме их голосов, я различаю лишь шлеп-шлеп-шлеп волн по борту и смутный, словно воспоминание, гул моторов где-то вдали.
Моим внутренностям все это не очень нравится. Меня подташнивает. Я полузадушенно кашляю, как будто подавилась, и хватаюсь за живот.
— Сейчас нас немного поштормит, — говорит мне Хлои. — Можешь пойти вниз, если хочешь, но тебе станет только хуже. Не беспокойся. Скоро пойдем нормально, и тебе полегчает.
Ощущение такое, будто сидишь в бутылке, которую кто-то очень быстро раз за разом окунает в таз с водой. Яхта крохотная, и вдруг чудится, что, кроме моря, в мире нет ничего. На карте мы были бы недалеко от берега. Но в реальности все совсем иначе. Я вцепляюсь в поручень, яхта яростно кренится.
— Держитесь! — кричит Хлои.
— Охренеть, — говорит Грейс.
Я все еще пытаюсь развернуть карту.
— Ты ожидала, что в море все будет по-другому? — спрашивает Бен.
— А ты?
Я черчу линию на карте, выясняю, где мы находимся. Мы все еще в виду земли, и, точно следуя совету Дэна, я использую как ориентиры маяк и Дневной триангуляционный знак — своеобразную, серую, треугольной формы постройку на мысу.
— Да. Я думал, будет поспокойнее.
Теперь мой желудок утих. А мне и впрямь это нравится — это неистовство вокруг нас и под нами.
— Поворот фордевинд, готовьсь! — выкрикивает Хлои.
Это сигнал для Бена, и он принимается сдвигать парус вбок, таща его за канат, прикрепленный к крюйсову позади меня. Я наклоняюсь вперед, и по команде Хлои Эстер отпускает трос на другом борту яхты, а Бен, яростно выбрав свой канат, закрепляет его на крюйсове.
— Так о чем ты хотела меня попросить? — спрашивает Бен, когда с суетой покончено.
— Возможно, в этом деле тоже будут использоваться лодки, — говорю я.
— Черт возьми.
— Поворот фордевинд, готовьсь!
— Попозже расскажу, — говорю я, слизывая соль с губ и вновь наклоняясь вперед.
Каким-то образом мне удается довести нас до небольшой бухты, выбранной Хлои на карте. Бен отправляется с ней опускать якорь. Хлои определила по направлению ветра, что здесь скалы послужат нам укрытием, и воздух действительно тих и спокоен. Яхточка слегка колыхается, а мы потягиваемся, или вздыхаем, или закуриваем сигареты.
— Ну, кому нравится ходить под парусом? — вопрошает Хлои.
Кое-кто стонет.
— Мне, — говорит Бен.
— Да, мне тоже, — присоединяюсь я.
Хиро как-то позеленел.
— Пойду-ка я чутка посижу на носу, — бормочет он. — Просто немного подышать. Чтоб башка прошла…
Мы достаем запасы для пикника из шкафа на камбузе. Французские батоны с хрустящей корочкой, хумус с лимоном и кориандром, хорошо прожаренные картофельные оладьи с соусом «чили», тушеные овощи, кускус, крупные зеленые оливки, маринованные в копченой паприке, тартинки с луком, гуакамоль, чипсы и большие, увесистые термосы с кофе. Помимо бутылки охлажденного белого вина, в шкафу обнаруживается здоровенная упаковка пива.
— Не слишком-то увлекайтесь, — говорит Хлои, когда мы дружно набрасываемся на пиво.
Хиро возвращается, как только мы принимаемся за еду.
— О, пиво, — бормочет он, хватая бутылку. — Клево.
— Ну, Алиса, — говорит Хлои, когда все наконец рассаживаются. — Еще какие-то вопросы?
— Только один, — говорю я. — Как вы узнали о моем прошлом?
— Это был я, — виновато улыбается Хиро. — Прости уж. Личное досье.
— Понятно, — киваю я.
Откусываю хрусткий батон и делаю большой глоток пива. Холодная жидкость обжигает горло, и в тот же миг с моря долетает легкий бриз. Я поворачиваю лицо к ветру и еще отхлебываю пива.
— Смотрите, морской котик! — вдруг восклицает Эстер.
Мы все смотрим. Ну ты подумай: действительно, в воде резвится котик. Мы сидим, не шелохнувшись, гладкая бурая голова котика показывается из воды и озирается.
— Привет, — шепчу я.
— Красота какая, — говорит Бен.
Потом котик ныряет, исчезает в глубине бухты, а может, и уплывает в море.
— Так что, ты по-прежнему собираешься уходить из «Попс»? — спрашивает меня Эстер.
— Не знаю, — честно признаюсь я. — Я думала… я думала, может, напишу книгу.
Об этом я прошлым вечером говорила с Хлои. Я всегда хотела писать книги — настоящие книги, не маленькие сопроводиловки, которые делаю для «Попс». Одна ее фраза окончательно убедила меня, что это стоящая идея.
— Тайны можно прятать в книгах, — сказала она. — Все это знают.
Я попробую придумать этот невозможный на первый взгляд код для «Анти-Корп» — конечно, попробую. Но я не уверена, что останусь в компании. Отдохнуть от всего дома с кроссвордами и «Манускриптом Войнича» — тоже симпатичная идея. И, я не знаю, может, продолжу саботаж вручную, еще поломаю игрушки днем по субботам.
— А какую книгу? — спрашивает Бен.
— Роман, — отвечаю я. — Правду о «Попс». О том, что такое эта корпорация, что она делает и как можно очнуться от ее гипноза и решить действовать.
— Ах, — говорит Грейс. — «Анти-корповский» роман.
— По-моему, отличная задумка, — замечает Хлои.
— Я хочу написать и о других вещах, — объясняю я. — Я обещала дедушке, когда он был жив…
— Но ты не сможешь использовать подлинное название «Попс». Или «Анти-Корп», — говорит Эстер.
— А я их изменю, — говорю я. — Вчера, когда я разговаривала с Хлои, меня осенило: не важно, сколько народу знает о том, что «Анти-Корп» существует. Никому не известно, как организация на самом деле называется и кто ее члены. Я напишу такую книгу, которую прочтут юные или интересные люди, а влиятельные — проигнорируют. У меня в голове уже есть кое-какие наброски. Я включу в роман все игрушки, что так и не были выпущены, все идеи, что были похоронены, все мечты, что не сбылись. Вот так я построю образ «Попс». В конце концов, никто не сможет подать на меня в суд за использование концепций, которые не были воплощены. Ну и, конечно, там будет многое другое. Кое-что насчет карты сокровищ, старой головоломки… Ну, сами увидите, когда закончу.
— Круто, — говорит Хиро.
— Значит, ты уходишь? — спрашивает Хлои.
— Да, — киваю я. — Но я — по-прежнему в «Анти-Корп». Как договорились.
— Да. Как договорились.
Она улыбается. Все пьют пиво и делают странные маленькие сэндвичи из салата, хумуса и чипсов. Хлои заводит с Эстер воспитательную беседу насчет ее «припадков», а Грейс садится рядом с Хиро и мягко улыбается ему, пока он открывает ей очередную бутылку. Чайки хрипло кричат над нашими головами, высматривая объедки, которые мы выкидываем за борт. Далеко-далеко самолет чертит в небе тонкий белый инверсионный след.
Бен загрустил.
— Значит, в воскресенье ты все-таки уедешь домой, — говорит он.
— Да, и у меня останется всего пять дней, чтобы придумать, что сготовить на ужин, когда ты приедешь в гости.
— Ты по-прежнему этого хочешь?
— О да, — говорю я. — Очень-очень хочу.
— А что это за дело, о котором ты хотела поговорить?
— Насчет птичьего заповедника, — говорю я.