— К тому же, это — для вас… если вы удостоите оказать мне милость быть исполнителем моей последней воли.
Пораженный, мичман взглянул на своего начальника.
— Да, — сказал Хирата Такамори. — Я, Наримаза, сейчас покончу с собой. И буду вам крайне обязан, если вы, принадлежащий к очень благородному дому хороших самураев, будете любезны оказать мне помощь при харакири.
Молодой офицер больше не удивлялся и остерегся задать какой-нибудь нескромный вопрос.
— Вы оказываете мне и моим предкам несказанную честь, — просто ответил он. — Я очень счастлив, что могу служить вам.
— Вот мой меч… — сказал Хирата.
Он вынул из лакированных ножен великолепный древний меч, рукоять которого была из кованого железа в форме дубовых листьев. Он обернул клинок в шелковую бумагу и протянул меч мичману Наримазе.
— Я в вашем распоряжении, — почтительно сказал мичман, принимая меч.
Хирата Такамори опустился на колени напротив своего гостя и заговорил по правилам учтивости.
— Наримаза, так как вы удостаиваетесь служить мне секундантом в этой церемонии, то надлежит, чтобы вы узнали ее причину. Сегодня утром, во время беседы, которой почтил меня маркиз Иорисака, мой слабый рассудок побудил меня произнести некоторые слова, неприличие которых я понял сегодня вечером. Я думаю, что предпочтительно будет смыть эти слова кровью.
— Я не буду противоречить вам, если таково ваше мнение.
— Так значит вы будете добры подождать, пока я приготовлю все, что надо?
— Со всем почтением.
Нечто вроде маленькой уборной примыкало к каюте. Виконт Хирата удалился туда, чтобы облечься в установленную обрядом одежду.
Он возвратился.
— Поистине, — сказал он, — я смущен: вы слишком далеко простираете вашу любезность.
— Я только совершаю свой долг, — сказал Наримаза.
Виконт Хирата опять опустился на колени рядом со своим гостем. Теперь он держал в руках кинжал, обернутый, как и меч, в шелковую бумагу.
Он улыбнулся.
— Для меня большая радость, что я могу сегодня умереть по своей доброй воле, — сказал он. — Победа наша так окончательна, что империя может легко обойтись без одного из своих подданных — а тем более без такого бесполезного.
— Я поздравляю вас, — сказал мичман. — Но позвольте мне не согласиться с вашей скромностью. Я, напротив, думаю, что ничем нельзя было бы вознаградить ту потерю, которую понесет империя, если бы вы только не завещали нам безупречного примера — он останется и будет жить среди нас.
— Я весьма обязан вам, — сказал Хирата.
Он отвернулся и очень медленно вытащил лезвие кинжала из ножен.
— Пример маркиза Иорисака гораздо более велик, чем мой.
Он дотронулся пальцем до отточенного лезвия. Бесшумно мичман поднялся с бархатного четырехугольника и, став позади виконта, двумя руками взялся за рукоять меча, обнаженного, как и кинжал…
— Гораздо более велик… — повторил виконт Хирата.
Он сделал чуть заметное движение. Наримаза, склонившийся к нему, больше не видел лезвия кинжала… Живот был распорот по всем правилам искусства… Уже вытекало немного крови.
— Поистине, гораздо более велик… — еще раз повторил виконт Хирата Такамори.
Он говорил все так же ясно, хотя много тише. У него слегка дернулся угол рта — первый признак жестокого, но стоически сдерживаемого страдания.
Отставив назад правую ногу, согнув левую в колене, Наримаза вдруг быстро выпрямился с напряжением всего торса, бедер и обеих рук — отрубленная одним ударом голова виконта Хирата Такамори скатилась на белый пол…
Через секунду меч поднялся: лезвие порозовело от крови.
XXXI
У каменной лестницы, взбиравшейся по холму к предместью Диу Джен Джи, Жан-Франсуа Фельз отослал свою куруму и начал подниматься по знакомым ступеням.
Шел дождь. От самого Моги до Нагасаки он шел не переставая. В продолжение четырех часов два носильщика — курумайи — бежали по грязи и по лужам, не замедляя свой бег и не прерывая путешествия, за исключением небольших остановок у чайных домиков, чтобы напиться чаю, и у лавчонок башмачников, где надо было менять сандалии. И хорошим ходом они въехали в город, забрызгивая грязью оба тротуара Фуна-Дайку маши. Обычная толпа наполняла торговый квартал. Улицы кудрявились зонтами.
Но лестница Диу Джен Джи была как всегда пустынна. И Фельз, спеша под проливным дождем, добежал до дома с тремя фиолетовыми фонарями, не попавшись на глаза никакому прохожему, который бы подивился, что «кэ тоджин» (глупый варвар) стучится в дверь знаменитого китайского мандарина, не впускавшую, обычно, и самих японцев.
— 12 часов… — посмотрел на часы Фельз, раньше чем постучаться.
Он боялся быть некстати. Курильщики опиума обыкновенно засыпают много позже рассвета и не любят, чтобы их будили раньше захода солнца. Правда, для путешественников обычаи делают иногда исключение.
— Кроме того, — подумал Фельз, — прежде всего, по правилам, следует повиноваться воле старцев… А престарелый Чеу Пе-и ясно и определенно вызывает меня к себе: в этом, по крайней мере, его письмо не оставляет никаких сомнений.
Как всегда — дверь открылась, появился слуга, одетый в синий шелк. Затем она опять заперлась и вновь открылась по истечении времени, требуемого законами вежливости, и Фельз, обождав ровно столько времени, сколько следовало — ни больше ни меньше — удостоверился, что он прибыл в надлежащий час.
Действительно, Чеу Пе-и, получивший накануне огромное количество важных донесений и известий, решил отказаться от сна на время, что будут продолжаться эти события. Он курил, вместо того чтобы спать и таким образом боролся без труда с усталостью; его бодрствование продолжалось уже тридцать шесть часов.
Он вышел навстречу посетителю и принял его со всем надлежащим церемониалом, причем Фельзу не удалось подметить никаких следов утомления или бессонницы на пергаментно-желтом лице со впалыми щеками и безгубым улыбающимся ртом.
Потом, в курильной комнате, обтянутой желтым атласом и вышитой с потолка до пола благородными философскими изречениями, написанными красивыми буквами из черного шелка, выпив горячего вина, принесенного, по правилам учтивости, ученым прислужником в шапочке с бирюзовым шариком, Жан-Франсуа Фельз и Чеу Пе-и легли посреди груды подушек и шелковых тканей на три одна на другую положенные циновки, тоньше льняной ткани.
И начали беседовать друг с другом, разделенные курильницей с опиумом. Они беседовали, соблюдая благопристойность и традиционные правила, в то время как два мальчика, коленопреклоненные у них в изголовьи, разогревали над зеленой лампадой тяжелые капли, свисавшие с кончика иголок, и клали готовое тесто на головки трубок из серебра, слоновой кости, черепахи или бамбука.
— Фенн-Та-Дженн, — начал Чеу Пе-и, — когда в этом самом месте и на моих глазах было запечатано грубое и плохо написанное письмо, которое я посмел продиктовать для вас наименее невежественному из моих секретарей, я произнес обычные слова: «И лу фу синг… — Да сопровождает вас в пути Звезда Счастья». Ибо я знал, что сердце повелит вам немедленно исполнить мою смиренную мольбу и, не теряя ни часа, завязать шнурки дорожного плаща. Вы явились с точностью солнца. И я со стыдом вижу, что я был чрезвычайно неделикатен. Я не сумею вас достаточно отблагодарить.
— Пе-и-Та-Дженн, — возразил Жан-Франсуа Фельз, — великолепное письмо, которое я от вас получил, вовремя заставило меня вспомнить чуть было не позабытые мною поучения философии и вернуло меня в ту Справедливую и Неизменную Середину[39], откуда я чуть было не вышел совсем… Разрешите мне с благодарностью принять ваше благодеяние.
Они курили. В курильной было совсем темно. Плотные занавеси защищали комнату от дневного света. Можно было подумать, что на дворе глубокая ночь. С потолка девять фиолетовых фонарей разливали свой странный свет. Казалось, грубая действительность была изгнана из этого мирного царства, куда был доступ лишь сверхчеловеческой жизни — смягченной, умудренной, освобожденной от жестоких и тщетных страстей, освобожденной от негармоничных движений…
— Теперь, — продолжал Чеу Пе-и, — приличествует мне осветить вам все темные места моего письма, темнота коих является результатом несовершенства моего разума, как вы, вероятно, догадались.
— Мне невозможно, — возразил Фельз, — подписаться под вашими словами. Я в том, что вы называете темными местами, увидел лишь мудрое искусство очень старой кисти, которая не желает доверять даже верному посланному голую и неосторожную истину.
Чеу Пе-и улыбнулся и сложил руки в знак благодарности:
— Фенн-Та-Дженн, мне усладительно слушать музыку вашей учтивости. Позвольте мне ответствовать вам, соблюдая правило: «Тот, кому поручено доставить весть или обнародовать новость, не позволяет этой вести или этой новости провести ни одной ночи в доме своем: он доставляет или обнародовывает их в тот же день». Фенн-Та-Дженн, сегодня утром, когда запели вторые петухи, прибыла в эту гавань джонка из Срединной Империи, и многие джонки последовали за ней. Владельцы их — люди, состоящие у меня на службе и отдающие сердца свои, чтобы исполнять волю Великой Высоты, сообщили мне — мне первому — то, чего еще не знали власти этого государства. Сообщаю это вам: вчера недалеко от острова, называемого японцами Цусима, тысяча и десять тысяч кораблей сошлись на море. В сражении погиб весь огромный флот оросов (русских). От него остались одни обломки. И я вспомнил поучения Ли-Ки и взял на себя смелость напомнить их и вам в моем письме: «В первый месяц лета не следует отправлять на войну великое множество людей. Потому что тогда властвует Иен Ти, император Огня, который предаст их гибели».
Жан-Франсуа Фельз быстро поднялся. Он облокотился на циновки и совершенно позабыл правила благоприличия:
— Что вы говорите, Пе-и-Та-Дженн?.. Русский флот побежден!.. Уничтожен!.. Но неужели?..
Он вовремя удержался от дальнейших расспросов, вдруг сообразив, что он чуть было не совершил неслыханной грубости, перебив и задав вопрос хозяину. Снисходительно Чеу Пе-и поспешил продолжить свою речь, словно не заметив неосторожность гостя: