Корсар — страница 30 из 36

КОРСАРЫ

I

Сигнальщик, забравшийся в «воронье гнездо»[56], над фор-брам-реями, обозрев горизонт, склонился к палубе фрегата и закричал, держа руки рупором:

— Земля!.. На три румба впереди по левому борту!..[57] Услышав это, баковый с топором в руке бросился с бака к грот-люку, через который со всей силы закричал так, чтобы всем было слышно от батареи и до нижнего кубрика.

— Земля в виду, впереди, по левому борту! Земля!..

После чего все сбежались, и многие матросы взобрались на ванты, чтобы лучше видеть.

* * *

Со времени ухода из Сен-Мало прошло ровно два месяца вдали от берегов. А два месяца на переход в полторы тысячи морских миль, отделяющих остров Тортугу от Сен-Мало, — срок небольшой. Это доказывало, что «Горностай» — очень быстроходный парусник.

Тем более, что Тома Трюбле, получивший от своего арматора и от некоторых старых малуанцев, ходивших в этих широтах, хорошие наставления, постарался выбрать лучший путь, который никоим образом не совпадал с кратчайшим. Обогнув Бретонские острова, он двинулся сразу на юг, миновал Испанию, Португалию и по очереди опознал все африканские острова: Мадейру, Канарские и архипелаг Зеленого Мыса. И только тогда, при попутном пассате переменил он галсы, направил курс на Америку, пересек океан с востока на запад, оставляя далеко к северу ненавистное Саргассово море, и, наконец, на сорок пятые сутки, пристал у одного из Наветренных островов. Какого? Это было безразлично. Еще пятнадцать дней «Горностай» подымался при переменной погоде вдоль островов Девы, мимо Пуэрто-Рико, и наконец, прошел Сан-Доминго. Но вот наступил шестидесятый день. И показавшаяся земля не могла быть не чем иным, как желанной Тортугой, конечной целью и завершением длинного переката.

* * *

В это время открылась дверь на ахтер-кастеле, и Тома Трюбле — капитан, с Луи Геноле, помощником, вышли оттуда. Они прошли под руку вдоль всей палубы и по трапу правого борта поднялись на бак. Там они оба приложили руку к глазам, чтобы лучше видеть, и стали смотреть. Вокруг, насторожась, ожидала команда. Трюбле и Геноле были из тех начальников, которых подчиненные уважают.

— Это тот самый остров, — произнес Тома через минуту.

— По-моему, да, — подтвердил Луи Геноле. — Совершенно так, в точности, описал нам его вид старый Керсэн, который провел здесь четыре года.

Представлявшийся же вид оказался очень отдаленной землей на фоне голубого горизонта, и сама она казалась голубой и почти прозрачной. Но уже, несмотря на расстояние, глаза моряков различали зубчатые очертания горной цепи, обрывистой с северной стороны и отлого спускающейся к югу.

— В этих водах, — заметил Луи Геноле, — глаз различает так далеко, что это прямо замечательно. Лопнуть мне на этом месте, если у наших берегов самый зоркий марсовый только бы догадался на таком расстоянии, что там земля!

— Известное дело! — подтвердил Тома Трюбле. После чего он молча продолжал смотреть.

* * *

«Горностай» шел полный бакштаг, под всеми парусами, кроме брамселей, которые иногда бывает трудно подобрать достаточно быстро, когда плаваешь в широтах, где часты неожиданные шквалы. С таким вооружением «Горностай» шел со скоростью не меньше восьми узлов, тщательно отмеченных по лагу, и Тортуга постепенно поднималась из воды.

Голубоватая земля становилась зеленой, того зеленого цвета, полного оттенков и бархатистости, которого нигде в мире, кроме Антильских островов, не найти. И среди этой редкостной и прекрасной зелени, истинного очарования глаз, можно было теперь разглядеть много разбросанных белых точек. Вся гора была ими усеяна. И это создавало на бархатном фоне лесов и лугов впечатление тончайших кружев, какие носят знатные господа как нарядное украшение поверх своих шелковых кафтанов.

— Ишь ты! — сказал тогда Луи Геноле, показывая пальцем на остров. — Видно, этот поселок — поселок богачей. То, что там виднеется — это, очевидно, прекрасные дачи и загородные замки, удобно расположенные на вольном воздухе и приятные для жилья.

— Да, — сказал Тома Трюбле. — А самый город находится ниже, совсем у моря. Вот он появляется, и гавань также.

Видно было только полукруглую бухточку, вдавшуюся в берег, и выстроившихся по краю этой бухточки тридцать или сорок безобразных строений, больше похожих на сараи, чем на человеческое жилье. Но слева внушительно глядела прочно построенная батарея, и огонь четырех ее больших бронзовых пушек должен был хорошо перекрещиваться с огнем из высокой башни, видневшейся направо. Так что порту Тортуги нечего было опасаться вражеского нападения: хоть и слишком открытый с моря, он при такой защите готов был в любое время его отразить.

— Лучшего нам ничего не надо, — решил Тома, все осмотрев. — Луи, изготовься к отдаче якоря, и прежде всего поубавь немного парусности. Я вернусь в рубку, ты знаешь зачем.

Геноле кивнул головой.

— Есть, — коротко ответил он.

Под руку направились они к корме. И капитан вернулся в свою кают-компанию, тогда как помощник взошел на ют у гакаборта, откуда удобнее распоряжаться работой и где надлежит быть, чтобы сразу охватить глазом все десять реев на четырех мачтах.

* * *

Сидя в своей кают-компании, приподняв тяжелую крышку капитанского сундука с двойным запором, Тома Трюбле искал среди судовых бумаг самую важную, ту, которую он собирался вскоре представить господину д’Ожерону, губернатору. Так как по последним сведениям, полученным кавалером Даниканом из Версаля, все тот же господин д’Оже-рон, что и в 1666 или даже в 1664 году, и до сей поры управлял Тортугой и побережьем Сан-Доминго, состоя на службе у короля и у господ из Западной компании.

— Кажется, эта, — пробормотал, наконец, Тома.

Он развернул грамоту. Она была написана на пергаменте и за государственной печатью зеленого воска, на двух шнурах. Тома, хоть и плохо, а читать умел. Он начал по складам:


КАПЕРСКОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО

От Людовика Бурбона, графа де Вермандуа, адмирала Франции, всем тем, кому сие предъявлено будет, здравствовать. Как данное нам королем повеление пещись о защите верных своих подданных и о безопасности морской торговли…

Потом, пропустив несколько строк:

…А по сему, дали мы Тома Трюбле, капитану легкого фрегата, именующегося «Горностай», в сто шестьдесят тонн или около того, с такой командой и столькими орудиями, снарядами, пороховыми и другими боевыми и жизненными припасами, какие для его снабжения понадобятся, власть и полномочие гоняться за пиратами, корсарами и другими бесписьменными людьми, а также за подданными Соединенных Провинций Нидерландов и другими врагами Королевства, их хватать и уводить в плен с их кораблями, оружием и прочим, что у них найдет, в каком бы месте их ни встретил…

Он остановился, чтобы поднять голову.

— Вот это хорошо!

Снова пропустил целый раздел и прочел дальше.

…С тем, чтобы упомянутый Тома Трюбле поднимал в бою только свой флаг, малуанский тож, голубой, пересеченный белым крестом, с серебряным шествующим горностаем на червленном поле в вольной части; а равно с тем, чтобы он исполнял сам и людей своих заставлял исполнять морские уставы и регламент его величества лета господня 1669…


Сворачиваемый пергамент зашуршал.

— Да, — сказал с довольным видом Тома, — мы по всем правилам корсары.

Луи Геноле, стоя на юте вблизи румпеля, отдавал приказания:

— Нижние паруса крепить! Марсовые наверх!

Его бретонский голос, сухой и в то же время певучий, далеко разносился и ясно был слышен вплоть до верхних брамселей.

— Изготовить якоря!

Вахтенные канониры побежали снять найтовы с якорного каната, тогда как люди наверху носились по пертам под нижними реями.

— Паруса на гитовы! Берегись концов!

На «Горностае» все маневры исполнялись с той скоростью и точностью, которая так восхищает на судах королевского флота.

— Вниз!

Марсовые кубарем слетели по вантам. Нижние паруса были убраны. Командир прошел по палубе до трапа, ведущего на ахтер-кастель, и снял шапку, чтобы доложить:

— Изготовились к отдаче якоря.

На что помощник ответил кивком головы. Его силуэт на юте с правого борта вырисовывался неподвижно и властно. Он был невысок и не очень широк в плечах, а его белые и гладкие щеки и его длинные волосы, совсем черные, походили на щеки и волосы девушки. Но твердый и проницательный взгляд всегда пламенных глаз отнимал всякую нежность у этого молодого лица с чистыми очертаниями.

* * *

Несколько позже, в то время, как «Горностай» огибал восточную оконечность Большого Порта, Тома Трюбле присоединился к своему помощнику на юте. И они казались рядом: один — тщедушным ребенком, другой — большим и сильным бойцом. На самом деле один стоил другого, и баковые, все очень послушные, почти робкие, хорошо это знали.

— По-моему, — сказал Трюбле, — здесь будет хорошая якорная стоянка. Луи, вели взять глубину.

Один из рулевых вытравил двенадцать сажен лотлиня и закричал:

— Пронесло!

— Не беда, — сказал Трюбле. — Вот недалеко стоит бриг на якоре. Луи, придержись немного.

Сейчас же Геноле привел к ветру.

— Брасонь назади! Полегоньку, под ветер руля!

Фрегат послушно повернул к земле. Скоро паруса начали полоскать. И лотовый, продолжавший с размаху кидать свой лот, закричал на этот раз:

— Достал дно! Десять сажен по левому борту, десять!

— На якорях, товсь! — скомандовал Тома Трюбле. И, повернувшись к помощнику:

— Ступай на бак, я сейчас прикажу отдать якорь, — сказал он.

Таков порядок, что помощник держится на носу, когда бросается якорь. Этот момент наступил.

Трюбле, оставшийся один, посмотрел на паруса. Фрегат шел под одними марселями и бизанью, имея уже малый ход. Трюбле, плюнув в воду, чтобы лучше убедиться, решился:

— Взять на гитовы все паруса! — закричал он.

Снова бросились молодцы. На светлой еловой палубе начался топот босых ног.

— Товсь! Убирай!

Все три марселя разом сложились, словно три пары крыльев.

— Пошел брасы! Спускайся!

Быстро вытянутые брасы и топенанты заставили реи упасть на свои места над марсами. Тома, довольный, посмотрел на мачты, оголенные от парусов, и, напрягая голос, чтобы слышнее было канонирам, столпившимся у якорного каната, приказал:

— Хорошо ли изготовились к отдаче якоря?.. По правому борту! Отдай якорь!

И якорь погрузился в воду с шумным плеском.

Минуту спустя, рулевой крикнул Тома Трюбле:

— Капитан! А, капитан! С того вон брига нам вроде как бы вельбот шлют!

II

— На шлюпке!

Вахтенный с короткой пикой в руке встретил положенным возгласом подходивший вельбот. Но с вельбота — длинного четырехвесельного яла — никто не ответил; только кто-то встал и в знак мирных намерений помахал шапкой из смазной кожи с развевающимися лентами.

Ял уже подошел к борту фрегата. Человек, махавший шапкой, принялся тогда кричать:

— На фрегате!.. Подайте конец!

Хриплый голос звучал чуждо. Команда, которая оставалась еще на своих местах, оглянулась на капитана, стоявшего на трапе, ведущем на ют.

Тома наклонил голову и, пока молодцы, скорые в выполнении команды, подавали конец, спустился на палубу и пошел встретить ял. Приехавший, ухватившись за конец, карабкался по нему, ловкий, как обезьяна. Тома сердечно, как должно, подошел к нему, едва тот вступил на судно, и протянул ему правую руку, не забывая, впрочем, держаться левой за рукоять одного из пистолетов, заложенных за поясом.

— Ура! — крикнул иностранец.

У него тоже за поясом торчало два пистолета: он взял их оба за стволы и протянул Тома Трюбле в знак дружбы и союза. Потом он повторил:

— Ура!

После чего началось объяснение.

* * *

Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, из-за длинной бороды, которую он красил в ярко-красный цвет, на манер некоторых краснокожих, из какого-то дикого и варварского кокетства, был капитаном и владельцем брига, стоявшего вблизи «Горностая», каковой бриг, довольно жалкий, носил название «Летучий Король» и вооружен был всего лишь восьмью маленькими пушками. Слабость эта мало смущала Краснобородого, который привык твердить своей команде, что пятьдесят лет тому назад весьма знаменитый Петр Легран с четырьмя всего пушками и двадцатью восьмью флибустьерами взял на абордаж вице-адмиральский испанский галион, на котором было триста девяносто шесть человек и пятьдесят четыре бронзовых орудия. Чем крупнее неприятель, тем крупнее добыча, чем меньше команды, тем больше доля каждого. Умирают только раз, живут только раз, и надо быть круглым дураком, чтобы отказаться от хорошей жизни, боясь худого конца. Таковы были истины, которые исповедовал Эдуард Бонни, уроженец Бристоля в Англии и флибустьер.

Довольно высокий и толстый, хотя и помельче Тома Трюбле, он никому не уступил бы в храбрости, решимости и мужественной гордости. И двадцать уже превосходно выдержанных сражений на суше и на море показали всем американским землям, каков человек был Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый.

Тома Трюбле, который обо всем этом ничего пока не знал, не ошибся, однако же, и оценил флибустьера по достоинству. Чтобы потчевать его, отыскали на камбузе самое старое вино и подали его в чистом виде в самых больших кружках. Четверти часа не прошло, как уже оба капитана были лучшими друзьями и хлопали друг друга по ляжкам.

— Алло! — вскричал, наконец, Эдуард Бонни, вперяя в Тома Трюбле острый взгляд своих глаз, которые у него были так же черны, как борода красна. — Алло! Старый товарищ! Такой парень, как ты, да с такой бородой, не приходит к здещним берегам, чтобы собирать какао, табак или кампешевое дерево, разве только чтобы снять их с испанских судов, идущих из Новой Испании. Или я ошибаюсь? Пропади я пропадом, если ты не такой же корсар, как я флибустьер! А корсар и флибустьер могут столковаться и спеться. Ударим по рукам, матрос, и я тебе расскажу, какую штуку мы с тобой выкинем, как честные братья побережья.

— Посмотрим! — ответил предусмотрительный Тома Трюбле. — Матрос, мой друг, все это хорошо! Но что ты толкуешь про испанцев и про Новую Испанию? Ну да, я корсар, и готов с тобой плавать вместе, но только против одних голландцев, врагов короля Франции, а не против других народов, нейтральных, союзных или дружественных. В доказательство вот тебе мое каперское свидетельство. Я был бы пиратом, если бы ослушался. Прочитай пергамент.

— Алло! — закричал Краснобородый. — Что же ты думаешь, я читать умею? Дудки! Но наплевать! Голландец, испанец, дурак папист, дурак кальвинист, телячья шерсть, бычий волос, да где тут разница? Ты с ума не сошел, приятель? Что же, ты один, один среди всех здешних французов и англичан будешь поворачивать спину шайке кастильских обезьян, которые без милости и пощады жгут наши хижины и вешают наших людей, пока не настанет наша очередь вешать их людей и жечь их жилища?.. Клянусь их окаянной божьей матерью! Тома Трюбле, малуанский капитан, или ты с нами, или против нас. Если с нами — давай руку. Против, — черт меня подери! — я сейчас же отправляюсь на свое судно, чтобы драться с тобой сейчас же и насмерть!

Не отвечая, Тома отступил на шаг. Краснобородый, переведя дух, начал снова, понизив голос.

— Да что там! Тебя смущает этот кусок ослиной кожи? Иди ты! Матрос, когда ты немного поживешь среди нас, ты перестанешь интересоваться друзьями и врагами твоего простака-короля. Тебе хватит собственных врагов и друзей. Но оставим это, пока что! Все это можно устроить. Господин д’Ожерон, губернатор, — ловкий человек, и я не сомневаюсь, что он быстро достанет тебе другое свидетельство, получше твоего, в котором тебе будет дан приказ гоняться не только за голландцами, но и за испанцами. Если так случится, пойдешь ты со мной?

Тома внимательно осмотрел его с ног до головы и смерил долгим взглядом.

— Да, — сказал он затем своим громким и решительным голосом. — Я охотно войду с тобой в компанию, если получу на то разрешение от господина д’Ожерона, которого я сегодня же хочу посетить. Но что это за комбинацию ты мне предлагаешь, и какое еще свидетельство мне могут дать кроме этого?

Тогда Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, залился звонким смехом и пустился в подробные объяснения.

* * *

Не с сегодняшнего дня началась эта бесконечная война между Флибустой и испанскими колониями в Новой Индии. Давно уже — лет пятьдесят назад, если не больше, никого уже нет в живых, кто бы мог вспомнить, когда именно буканьеры, т. е. охотники за буйволами, сами подвергшиеся жестокой охоте со стороны испанцев на собственной охотничьей территории, впервые отомстили за себя, в свою очередь напав на испанцев и учинив страшную резню. В те времена, предшествовавшие настоящей Флибусте, буканьеры, — люди дикие и простые, вынужденные к войне грубым нашествием, — не заботились еще ни о политике, ни о дипломатии. Им мало было дела до того, что их враги — подданные католического короля. Они не задумывались над тем, что сами они — подданные христианского короля. На их притеснения они отвечали тем же: око за око, зуб за зуб, их били, они убивали, остальное их не касалось.

Однако впоследствии положение вещей несколько изменилось. Повоевав достаточно долго и на суше, и на воде и привыкнув иметь дело все с одним и тем же противником — испанцами, флибустьеры, преемники и последователи буканьеров, неоднократно испрашивали и получали помощь и одобрение различных народов Европы, последовательно враждовавших с Испанией. То были в разное время народы: португальский, зеландский, английский, но особенно часто, и почти неизменно, французский, ибо французы много лет подряд оставались самыми упорными врагами испанцев. К тому же флибустьеры не забывали, что они сами большей частью были французами, пока не сделались флибустьерами. И некоторые из них надеялись вернуться на старую родину, как только составят себе состояние. Так что после множества приключений всякого рода они все решились просить себе для убежища Тортугу у господина кавалера де Пуанси, который начальствовал в то время над островом святого Христофора в качестве генерала Мальтийского Ордена.

Так теперь обстояли дела во Флибусте. Более зависимая, чем раньше, даже по видимости, подчиненная воле короля Франции, она все же пользовалась многими вольностями. И среди последних самой ценной для нее было право сражаться во всякое время с собственными врагами, даже если бы они уже перестали считаться врагами короля Франции в силу мирного договора, подписанного где-то там в Европе.

В подобных случаях обязанность губернаторов Тортуги состояла в том, чтобы каким-нибудь образом сохранить видимость законности.

Господин д’Ожерон довел до совершенства необходимые для этой цели приемы, которые уже у разных его предшественников были достаточно изящны. В текущем тысяча шестьсот семьдесят втором году он применял следующее: выдавал корсарам каперские свидетельства, писанные от имени короля Португалии, в то время воевавшего с Испанией, безусловно подлинные, которых у него был неисчерпаемый запас, бог его знает, откуда.

* * *

— То же самое он сделает и для тебя, Тома Трюбле, — сказал в заключение своего объяснения англичанин — флибустьер Краснобородый — Не сомневайся в этом и отправляйся к нему поскорее. Для начала тебе надлежит отсалютовать ему семью пушечными выстрелами, как полагается. Я же вернусь на своего «Летучего Короля», а с тобой давай сговоримся сняться послезавтра, с восходом солнца. К чему терять время? Одного дня тебе хватит на приемку воды и провианта, потому что наш переезд продлится не больше двух недель.

* * *

В то время, как вельбот англичанина отваливал от борта «Горностая», загремел первый салют.

И Краснобородый, сидевший на руле, весело мотнул красной бородой, — на борту этого окаянного малуанца не мешкали, чтобы притащить все, что нужно для выстрела.

Между тем Тома Трюбле и рядом с ним Луи Геноле смотрели в сторону порта. При звуке выстрелов жители, выйдя из домов, собрались на берегу. Вскоре один из них, лучше одетый и в шляпе, украшенной перьями, отделился от других и подошел к самому морю.

При последнем выстреле он поклонился, сняв шляпу. И ребята с «Горностая» больше не сомневались в том, что это, как и было на самом деле, господин д’Ожерон, губернатор короля и господ из Вест-Индской компании над островом Тортугой и побережьем Сан-Доминго.

III

— Знайте же оба, — объяснил капитан Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, обращаясь к Тома Трюбле и его помощнику Луи Геноле, — знайте, что меньше чем в четырехстах милях отсюда на вест-зюйд-вест, когда пройти Улндуэрденским проливом и миновать остров Ямайку, открывается и врезается в материк залив, весь покрытый островами и называемый Гондурасским заливом. Неподалеку оттуда находится страна Кампече, которая составляет часть богатейшего королевства в Новой Испании, полного золота, серебра, кошенили, драгоценных деревьев, превосходного табака и того самого какао, из которого делают шоколад, целебный напиток.

Здесь находятся цветущие города и укрепленные порты, из которых главным является Веракрус. И, конечно, нам в таком виде, каковы мы сейчас, имея всего два судна со ста шестьюдесятью матросами, было бы опасным и тяжелым предприятием атаковать один из этих мощных городов. Я все-таки предложил бы вам это, не будь ничего лучшего, и я уверен, что вы бы согласились, зная, что вы люди, достойные Флибустье. Но, слава богу, нам незачем подвергаться такому риску, чтобы как следует обогатиться. Так вот. Слушайте меня оба: в глубине этого Гондурасского залива находится устье реки, которую мы, авантюристы[58], называем рекой Москитов. В этой самой реке, которая вполне судоходна, испанцы каждый год вооружают и экипируют гукар в семьсот или восемьсот тонн, годный для всякого рода транспорта, и паташу для защиты гукара и для самостоятельной перевозки более ценных и менее громоздких товаров, которые предпочитают не грузить на гукар, например, драгоценных металлов. Вам, конечно, известно, что гукар — это большие суда с тупым носом и кормой, впрочем, довольно хорошо вооруженные, а паташа — это просто дозорные или сторожевые фрегаты. Что касается случая, который нас интересует, то мне известно, что в этом году гондурасский гукар несет пятьдесят шесть орудий, а паташа — всего сорок, но большого калибра. Все девяносто шесть пушек против наших двадцати восьми. Стороны, можно сказать, почти равны. На нашей будет перевес, если, как я надеюсь, мы захватим сначала гукар, а потом паташу, напав на них порознь и не разъединяясь сами. Таков мой план.

— Он нас устраивает, — ответил без колебания Тома Трюбле, говоря за себя и за Луи Геноле.

После чего Краснобородый, покинув «Горностай», возвратился на своего «Летучего Короля». Затем оба судна, снявшись с якоря, вместе отошли от острова Тортуги.

* * *

Теперь они стояли у острова Роатана, одного из островов Байя, чтобы пополнить запас воды и не пропустить выхода паташи и гукара, которые должны были, выйдя из устья, приблизиться к Роатану, раньше чем подняться к северу, чтобы обогнуть мыс Коточе, что является правильным путем в Европу. И Тома Трюбле вместе с Луи — одни в своей кают-компании, с глазу на глаз — кончали свой полуденный обед, состоявший из солонины, очень жесткой, сушеных турецких бобов, которые моряки называют фасолью, и сухарей, еще тверже мяса. Кончив есть, Тома, добрый католик, запел хваление Захарии, потом Magnificat. А Луи, ему подпевавший, добавил еще Miserere. Они поступали так, как принято поступать на всех христианских корсарских судах, чтобы освятить всякую трапезу. Помолившись оба таким манером, они дружелюбно взглянули друг на друга.

— Нравится мне это, — сказал капитан. — Когда поешь такие песни, те же, что поют у нас в церквах, то родина кажется ближе.

— Да, — сказал Геноле.

Он больше ничего не прибавил. Озабоченный лоб его нахмурился.

— Что с тобой? — спросил Трюбле, внимательно глядя на него.

— Ничего.

— Будет! А я тебе говорю — что-то есть.

— Да нет же.

— Есть! И, разрази меня Бог, по-моему, нам с тобой нехорошо таиться друг от друга.

— Ладно, — сказал Геноле. — Если уж ты так дело повернул, так я тебе расскажу. Потом сердись, если хочешь. Со мной то, что, по-моему, все это наше предприятие не гоже для добрых католиков. Тома, капитан… послушай… и после сам поразмысли: мы с тобой честные и добрые католики, что мы тут делаем в компании с этим англичанином, нехристом, наверно, и гугенотом, если не хуже? Мы станем гнаться за испанцами и драться с ними, добрыми и честными католиками, как и мы, и подданными короля, у которого с нашим королем сейчас дружба. Порядочное ли это дело? А потом кто для нас, малуанцев, привычные враги? Кто поклялся в случае, если им удастся захватить наш город, не оставить в нем камня на камне, чтобы отомстить за все поражения, которые они терпели при своих набегах на нас? Ты знаешь кто, Тома? Это англичане, а вовсе не испанцы. И раз ты требуешь, я тебе скажу откровенно: не нравится мне видеть у себя на траверзе английское судно в дружбе с нами.

— Терпение, — сказал Тома Трюбле.

Он налил себе и своему помощнику две полных чаши того рома из сахарного тростника, который продается по всей Америке, и которым они запаслись в Тортуге.

— Терпение! — повторил он. — Сперва выпей-ка это!

Он сам опрокинул свою чашу. После чего:

— Луи, милый мой, — начал он, — я не сержусь и с тобой согласен. Англичане? Ты думаешь, я их больше твоего люблю? Придет их черед, будь покоен, служить мишенью для наших пушек. Но пока что же делать, как не стараться прежде всего обогатить нашего арматора и самим обогатиться. Теперешний наш поход нам в этом поможет. Не все ли нам равно, будут ли такие-то гугенотами, а такие-то католиками, эти врагами, а те друзьями, раз у нас есть против них каперское свидетельство, по надлежащей форме составленное? Эх, будь что будет! И пусть скорее наступит день, когда мы сами будем арматорами и судовладельцами, вольными поступать, как нам заблагорассудится, и драться, с кем пожелаем!

Он снова наполнил обе чаши. Но Луи Геноле пить не стал.

— Ну, что с тобой еще? — опять спросил Трюбле. — Говори, приятель, и облегчи свое сердце!

Тогда помощник понизил голос:

— Тома, — сказал он, бросая направо и налево нерешительные, пожалуй, даже робкие взгляды, — Тома, ты хорошо и смело говорил. Но не забудь, что нечистый умеет расставлять нам соблазнительные ловушки. А это разве не одна из них? Святая Анна-Орейская! Послушай меня, Тома…

Он еще понизил голос; и Тома вдруг вскочил и с таким же беспокойным взглядом ухватился обеими руками за святые образки, висевшие у него на шее.

— Послушай меня, Тома. Я тогда еще был совсем мал. Мать моя свела меня раз на паломничество в Плугену. Тому уже лет двенадцать. Дело было осенью, и начинало темнеть. Плугена, если знаешь, высоко в горах, среди леса. Там есть речки, много речек. Но их почти не видно, такие они узкие, сжатые прибрежными дубами, кустарниками, растущими между дубов, и мохом, стелящимся под кустарником. Я тебе все это рассказываю, чтобы ты хорошенько понял, что можно упасть в эти речки, и не подумав даже, что перед тобой вода.

Так вот! Мать моя, стало быть, тащит меня за руку, по не слишком-то прохожей тропке, в самой глубине леса. И уж чего-чего, а наверно, тут, в этом лесу, леших было немало. Но все-таки мне не было страшно, совсем не было страшно, можешь мне поверить… да, по правде сказать, нам с тобой сейчас страшнее… и это потому, что мать моя была женщина отважная. Держась за ее руку, я бы пошел хоть на шабаш колдуньи, если б не уважение мое к моим заступникам святому Иву и святому Людовику…

Но погоди! Вдруг мать моя останавливается и не движется больше, обратившись, как бы сказал наш священник, в соляной столб. Я на нее смотрю и вижу, что она прислушивается. Я тогда тоже начинаю слушать и слышу… Тома!., так же верно, как мы здесь с тобой вдвоем… я слышу… плюх! плюх! плюх!., да, как будто белье полощут…

Тома перекрестился нервным движением.

— Русалки? — спросил он, побледнев.

— Знал ли я тогда, — сказал Геноле, — что такое русалки? То были они. И вот как я в этом убедился: сейчас же мать моя выпустила мою руку, сделала шаг вперед, другой, третий, наклонилась, словно вглядываясь вдаль, потом одним прыжком отскочила и, схватив меня снова за руку, бросилась бежать со всех ног, и меня торопя, что есть мочи, прочь от того места, куда мы шли, не смея ни продолжать нашего пути, ни даже оглянуться назад. Все остальное случилось, как по писаному.

— Она скончалась в том же году? — спросил Трюбле.

— В тот же месяц, — ответил Геноле. — Ты видишь, это, верно, были «они», стирали, должно быть, ее саван при лунном свете… Теперь вот что я тебе скажу, и это ты запомни, Тома Трюбле, капитан! — Конечно, я был в ту пору клоп, да еще, пожалуй, самый несмышленый на нашей улице, а все-таки, услышав русалочий «плюх, плюх, плюх», я помню, как сейчас, я ощутил тоже… здесь между лопатками и оттуда сверху донизу, по всей спине… холод, который пронизал меня вдруг до мозга костей, такой холод, что зимняя изморозь после него показалась бы горячими угольями… Да! Вот так, в то утро, в утро нашего прихода к Тортуге, как только я увидел этого Бонни Краснобородого, да разразят его господь и святые угодники… и каждый раз, как после того дурного утра, этот самый Бонни Краснобородый всходил к нам на корабль… так вот опять, так же ясно, я снова чувствовал тот же страшный холод, не забытый мной с самой той русалочьей ночи, тот же холод смертного греха или смерти, тот же холод осужденной души и погибели. Тома, Тома! Все это приведет к большой беде!..

Тома Трюбле снова дважды перекрестился. Он подумал.

— Ба! — сказал он наконец. — Будь что будет! Все-таки разница большая между русалками — опасными, как всем известно, привидениями до такой степени, что никто никогда не мог их увидеть и остаться в живых, и тем, про кого ты говоришь, — человеком из мяса и костей, который каждый день видит много всякого народа и никому не причиняет этим вреда.

— Как знать? — сказал Луи Геноле. — Если предположить, что это злой дух и что всюду, где пройдет, он оставляет как бы некое проклятое семя, то, может быть, это семя не сразу произрастает.

— Луи, — сказал Тома, — ты очень набожен, я за то тебя люблю. Но здесь мы не у себя и, кроме как в наших краях, где бродят колдуны-оборотни, никогда, никто и нигде не встречал злых духов, которые бы жили настоящей жизнью. Тем паче, злых духов, которые бы принимали вид честных капитанов-корсаров с кораблями, пушками и командой, ищущих помощи и союза для захвата добычи, им непосильной.

— Ладно! — сказал Луи Геноле. — Я буду рад, если ошибался, и буду рад, если от Краснобородого нам ничего не будет, кроме добрых испанских монет, гроссами гроссов…

В то время, как он договаривал эти слова, отдаленный и глухой пушечный выстрел легонько качнул на киле «Горностай». В один миг капитан и помощник вскочили и выбежали из кают-компании. Пушечный выстрел был условлен между ними и Краснобородым, чтобы дать знать о выходе паташи и гукара.

Среди мачт матросы начинали лазить по вантам: каждому хотелось первому открыть врага, пока еще невидимого. Но Тома Трюбле разом остановил начинающийся беспорядок одной командой:

— Боевую тревогу пробить!

IV

Нельзя было назвать это большим или очень упорным сражением. Правда, гукар и паташа вдвоем насчитывали втрое больше пушек, чем могли выставить сообща «Горностай» и «Летучий Король». Да и порознь каждый из них все еще был гораздо сильнее обоих корсаров, вместе взятых. Но можно по-разному сражаться. Испанцы — народ мирный, горожане, купцы или торговые моряки, не слишком-то умели владеть оружием и полагались только на отряд солдат, принятых на борт. Солдаты эти не были многочисленными. К тому же пляшущая палуба корабля была менее им привычна, чем их неподвижный пол, который моряки называют «коровьей палубой». Это отразилось на их огне. Наоборот, корсары стреляли чудесно. Гукар, жестоко обстрелянный своими двумя противниками, сдался в мгновение ока. Паташа, увидев это, хотела уйти в открытое море. Но «Горностай», лучший ходок, настиг ее в то время, как «Летучий Король» сменял команду на первом призовом судне. И тут матросы Трюбле оценили по достоинству умение своего капитана. В самом деле, Тома, оставаясь все время за кормой испанца, подвергался огню из одних только рета-радных орудий, а сам, то спускаясь, то приводя к ветру, раз за разом расстреливал ее бортовыми залпами. Попав в такое положение и не смея подражать тактике корсара, из опасения быть взятой на абордаж, паташа скоро примирилась со своей судьбой. Не прошло и двадцати минут, как поспешно стали спускать кормовой флаг Кастильи и Леона. Тогда «Горностай» обогнал сдавшегося врага и пристал к нему носом к носу, из осторожности. Тома, перескочив на борт своей добычи, принял шпагу побежденного капитана, стоя среди пяти или шести десятков убитых, растерзанные внутренности которых устилали шкафут.

* * *

После чего начался дележ добычи.

Оказалось, что на борту гукара победителям досталось двадцать тысяч стоп бумаги и большое количество полотна, саржи, сукна, тесьмы и других материй. Все это стоило денег. Но корсарам трудно было этим воспользоваться. Поэтому на «Летучем Короле» решили побросать за борт все, что они завоевали ценой собственной крови, ибо многие из них были ранены, а иные убиты. Напротив, паташа оказалась груженной одним чистым серебром в слитках. И хотя его было меньше, чем они ожидали, все же эта добыча была гораздо ценнее и удобнее для сбыта.

Тогда среди команды малуанцев разгорелся спор. Одни, основываясь на договоре, заключенном «Летучим Королем» и его капитаном, хотели оставить англичанам часть слитков, приходящуюся на их долю. Другие, ссылаясь на то, что «Горностай» один атаковал и захватил паташу, считали, что с «Летучим Королем» надо произвести раздел одного только гукара, взятого соединенными усилиями обоих корсаров.

Слово за слово, спор перешел в ссору и чуть не кончился еще хуже. С обеих сторон послышались угрозы. Между тем Тома Трюбле и Луи Геноле все еще оставались на борту паташи, где приводили в порядок добычу и запирали пленных в надежное место.

Вдруг, когда всего меньше этого ожидали, на «Горностае» раздался пистолетный выстрел. Луи Геноле, следивший в это время за тем, чтобы люк, куда столкнули ватагу еще целых и невредимых испанцев, был хорошо задраен, поднял голову и навострил уши. Тома Трюбле, более подвижный, выскочил из трюма, наполненного серебряными слитками, где он занят был точной расценкой добычи, и поскакал по трапам на фор-кастель паташи, чтобы лучше и с первого взгляда разобрать, что происходит на борту его фрегата.

Он действительно разобрал, что экипаж разделился на два лагеря и готов перейти врукопашную. Стрелявший, едва не задевший своего товарища, стоял посреди палубы, а пистолет еще дымился у его ног, так как он бросил его, торопясь обнажить палаш.

— Эй вы! — крикнул Тома Трюбле.

Перепрыгнув с бака на бушприт, с бушприта на блинд-рей, пользуясь каким-то топенантом, обрубленным снарядом, на котором он раскачался, как на качелях, чтобы, зацепившись за снасти, в две секунды оказаться на собственном борту, он попал в самую гущу свалки. Ему надо было быть, если можно так выразиться, хорошим канатным плясуном, так как оба судна, все еще связанных несколькими энкердректовами, просто стояли на плаву друг возле друга, но не были хорошенько сошвартовлены. Так что команда, узрев вдруг своего капитана ближе, чем ей того хотелось, была поражена и обалдела. Стрелявший, который только что орал и махал высоко поднятым палашом, первый опустил руку и замолчал, оставшись с разинутым ртом.

— Что это? — сказал Тома.

Он побледнел от сдерживаемого гнева. Но владел собой. За три с лишним месяца, что они вышли из Доброго Моря и до сегодняшнего сражения, которое было первым сражением «Горностая», на его корабле ни разу не поднималось мятежа. Так что матросы, хоть и хорошо знали своего Трюбле и чувствовали, что он сумеет, когда понадобится, наказать как должно, никогда до сих пор не имели случая убедиться в его строгости. Они приготовились к худшему, но уже готовы были успокоиться, видя его таким бесстрастным и не возвышавшим даже голоса.

— Что это? — повторил Тома Трюбле так же сдержанно.

Кто-то, успокоенный этим хладнокровием, решился выступить немного вперед и разъяснить положение вещей. Он был из того лагеря, который требовал раздела с англичанами всей добычи. Стрелявший матрос был другого лагеря. Слыша объяснения своего противника, матрос этот, забыв даже вложить в ножны свой палаш, также выступил вперед и начал возражать.

Тома Трюбле, слушая их, казалось, не сердился. Однако же он не ответил ни слова ни тому ни другому. И оба, обеспокоенные таким молчанием, скоро начали запинаться и, наконец, умолкли.

Тогда Трюбле, взглянув на них, спросил:

— Это все?

Они утвердительно кивнули головой, испытывая все больший страх, и не без основания.

Не без основания! Ибо Тома, не шелохнувшись ни вправо, ни влево, обеими руками взялся за рукояти пистолетов, заложенных у него за поясом. И вдруг, выхватив их сразу, он выстрелил так быстро, что послышался один лишь звук, и так метко, что оба матроса упали с раздробленными черепами.



Тогда Тома Трюбле, скрестив руки, отступил к груде коек и, опершись на нее, повернулся лицом к своему экипажу. Никто, кроме него, не шелохнулся, и все смотрели на него с ужасом. Он вскричал:

— Ребята! Я убил двоих! Я убью и двадцать, и сорок! Но знайте, что пока я жив, я не потерплю на своем судне ни одного смутьяна! Мой пистолет не погрешит против всех, кто погрешит против меня. На места все! А что до раздела добычи, то я один над ней хозяин и решу, как мне заблагорассудится.

Оба трупа валялись в крови. Он указал на них пальцем.

— Эту падаль сейчас же повесить за шею к реям! Так каждый узнает мой суд, скорый и справедливый. Ступайте!

Матросы не стали мешкать.

* * *

Тома Трюбле, оставшись один посреди палубы, поднял сначала глаза, чтобы самому посмотреть на то, что он назвал скорым и справедливым судом. В таком положении и застал его Луи Геноле, в свою очередь возвратившийся с призового судна, на котором сменил, как должно, команду.

Гнев Тома походил на те спокойные реки, уровень которых поднимается понемногу незаметно для глаз и которые, однако же, вздуваются сильнее, чем стремительные потоки, и, наконец, разливаются с большей яростью и заполняют землю шире и надолыпе. Так и теперь гнев Тома Трюбле продолжал усиливаться и расти, хотя всякий признак мятежа уже испарился. И когда Луи Геноле, подойдя к нему, счел наилучшим выразить свое одобрение словами:

— Конечно, ты хорошо поступил!

Тома ответил ему только каким-то глухим рычанием:

— Молчи!

И помощник замер рядом с капитаном, не смея дохнуть.

Лишь спустя долгий промежуток времени, Тома, обуздав свою ярость, смог произнести несколько слов, обращаясь к Луи:

— Как ты думаешь? Не лучше ли было бы повесить их дюжину?

— Брось! — сказал Луи, — у нас всего-то сто человек. К тому же они храбро сражались сегодня и заслуживают снисхождения. Не забудь, что они бунтовали не против тебя.

— Черт возьми! — закричал Трюбле, — если б это когда-нибудь случилось, то я бы вот этой самой рукой поджег бы крюйт-камеру.

— Ладно! — одобрил Геноле спокойно. — Однако же, как ты решил относительно раздела добычи? Видишь, Флибустьер подымает паруса и направляется сюда.

Он прибавил сквозь зубы:

— Я говорил, что этот паршивец нам принесет несчастье!

Он перекрестился. Тома Трюбле размышлял.

— Относительно раздела добычи вот как, — сказал он наконец. — Она нам одним принадлежит, так как мы одни ее добыли. Но с другой стороны, Краснобородый нами руководил в этом деле, и должен быть за это вознагражден. Поэтому вот как я поступлю: одну треть этого серебра мы оставим нашему судовладельцу, одну треть — нашему поставщику, рассчитав, сколько мы истратили в Тортуге и в других местах. Остающаяся треть — треть наша с тобой и наших людей; из нее я оставлю только твою и мою долю, а все остальное отдам англичанину вместе с самой паташей в придачу. Это ему будет хорошей платой за труды, а нашим ребятам — хорошим наказанием за их мятеж. Поэтому, если они хотят разбогатеть, им надо будет еще посражаться.

Так и было сделано, как сказал Тома Трюбле. И никто не посмел ворчать на «Горностае». Все прочие немало восхищались. Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, довольный своей долей, повсюду расточал похвалы малуанцам, а больше всего их начальнику. Вся Флибуста узнала об этом деле. И с этого дня началась великая слава Тома Трюбле, которая скоро распространилась на все Антилы.

V

За один этот 1672 год «Горностай», крейсируя туда и сюда по всем вест-индским водам, не без пользы для себя захватил четыре голландских коммерческих корабля. «Крокодил», груженный какао, сдался у побережья Кура-сао; «Моза», полная кружев и других изделий, была захвачена по пути из Нидерландов; «Драка» при возвращении в Роттердам попалась Тома Трюбле невдалеке от Пуэрто-Рико; и «Мартен Харпетсзон Тромп», который принужден был спустить флаг ближе чем в миле от острова Орубо, где он, конечно, мог бы найти поддержку, так как этот остров принадлежал Соединенным Провинциям. Впрочем, надо признать, что на двух последних кораблях добыча была невелика. Но «Горностаю» больше посчастливилось при поимке пяти испанских кораблей, а именно: «Города Кадикса», полного табаку и серой амбры, который всего три дня как отошел от Сан-Франциско на Кампече и проходил Флоридским проливом; «Дорадо», представлявшего собой просто большую баржу, но сильно загруженную кошенилью, ценным и негромоздким товаром; «Милости божией», вышедшей из испанской Малаги и везшей в изобилии андалузские вина и всякого рода материи Сан-Кристобаль де ла Гавана; «Эспады», груженной ценным лесом, а также имевшей некоторый запас серебра в слитках, добытого в мексиканских рудниках; и, чтоб закончить самым лучшим, «Армадильи», фрегата, вооруженного двадцатью четырьмя пушками и защищавшего в устье реки Ача четырнадцать баркасов, ловивших жемчуг, которым Тома Трюбле также завладел. Действительно, добыча жемчуга здесь очень велика, испанцы разрабатывают этот промысел с помощью водолазов-индейцев, которые находятся у них в рабстве, и добычу его свозят в Картахену Индийскую. Промысел этот длится с октября по март, так как в эти зимние месяцы ветры и течения слабее на всем этом побережье. Вот почему Тома Трюбле напал на «Армадилью» в феврале, к концу ловли. И таким образом досталось ему много жемчуга, несколько мер маленьких жемчужин и не так много крупных, но в достаточном количестве, чтобы составить весьма значительное состояние. Когда «Горностай» возвратился к Тортуге, много народа очень восхищалось, и больше всех господин д’Ожерон, губернатор. Он сам, впрочем, находил в этом свою выгоду, так как, выдав кораблю одно из каперских свидетельств, он получал причитающуюся ему долю добычи.

Но он ее заслуживал больше, чем кто другой, потому что он был человек щедрый, всегда угождал корсарам и, сколько мог, старался их всем снабдить. Все матросы малуанского фрегата оставались им довольны всегда и при всех обстоятельствах.

Наступили следующие годы, 1673, 1674, 1675, бывшие не менее доходными. Мало-помалу все арматоры Испании и Соединенных Провинций узнали, каковы были «Горностай» и его капитан. Всюду, где интересовались американской торговлей и вообще всем, что касалось Вест-Индии, прошел слух о том, что там появились рядом с настоящими флибустьерами другие, еще более опасные корсары, выходцы из Сен-Мало, которые крейсируют по всем Антилам от Веракруса до Маракайбо и от Наветренных островов до Гондурасского залива, так что ни одно торговое судно не решается уже пускаться в море. На самом же деле корсары, чудившиеся каждому капитану дюжинами, благо у страха глаза велики, сводились все к одному Тома Трюбле. Однако, говоря правду, он лучше всех умел, во всякое время года, появляться как раз там, где можно было всего основательнее поживиться, и, имея всего один фрегат, работал за десятерых. Таким образом, он превосходно оправдывал и тот ужас, который он внушал всем своим противникам, и то доверие, которое продолжал ему оказывать его арматор, кавалер Даникан.

* * *

Несколько раз в течение этих четырех лет представлялся случай возвратиться в Сен-Мало, и возвратиться богатыми. Однако Тома Трюбле ни разу не захотел им воспользоваться. Не то, чтобы он уже проникся к своей беспокойной жизни той великой страстью, что к этой самой жизни испытывают авантюристы Флибусты, которые, отведав раз соленой воды, сражений и грабежей, ни за что уже их не бросят и продолжают с переменным счастьем нападать на торговые корабли до самой своей смерти. Тома Трюбле не был еще этой породы, хотя был храбрым, как они, и воинственнее их всех. Будучи в этом отношении малуанцем, он и во всем остальном оставался им, мечтая об ином конце, а не о таком, какой обычно ожидает лучших флибустьеров, а именно, смерть от вражеского огня, стали или веревки. Тома для себя, для своего помощника и для своих людей желал, напротив, мирной кончины в собственной кровати, под простыней из тонкого полотна и среди огорченных родных, что также не лишено приятности. Кроме того, он желал, чтобы это случилось как можно позже и чтобы перед этим он и его близкие успели вволю попользоваться сокровищами, храбро и законно ими накопленными.

И тем не менее, хотя это желание прекрасно можно было согласовать с наездами время от времени на далекую родину, чтобы испытать удовольствие самому выгрузить на набережной Доброго Моря добытые на войне товары, а также позвенеть большими монетами, захваченными на испанских судах, по столам веселых малуанских кабаков, тем не менее Тома Трюбле не вернулся ни разу. И вот уже шел четвертый год этой долгой кампании. Десять раз уже «Горностай», корпус которого бывал запачкан и отягчен после этих бесконечных переходов раковинами и водорослями, принужден был килеваться, что требовало путешествия к Южным Кайям, каковым именем называются островки у побережья Кубы, где под самым носом у испанцев, которые ни черта не видят, фрегаты Флибусты занимаются мелким ремонтом, потому что это самое удобное место из всех Антил и единственное, где море спокойное и тихое. И всякий раз, после каждого ки-левания, «Горностай» уходил снова, направляясь к новым приключениям, из которых многие были весьма прибыльны.

* * *

Тем временем поле действия корсаров значительно расширилось: действительно, король принялся воевать уже не только против Голландии, но против всей почти Европы, народ за народом. С конца 1672 г. — против Испании, вскоре затем с Данией, потом с курфюршеством Бранденбургским и, наконец, с Империей. С тех пор каждое замеченное судно не могло не быть вражеским, если только не несло французский или английский флаг. И Тома счел удобным и выгодным гнаться за каждым попавшимся парусом, избавляя себя от труда вытаскивать подзорную трубу и таращить глаза, чтобы распознать цвет и рисунок флагдука. Работа стала легче и удобнее. И даже наиболее нетерпеливые, наиболее жаждущие возвращения домой матросы соглашались, что это веская причина продолжать и дальше крейсерство, которое шло все успешнее.

Тома, впрочем, был не только храбрый, но и рассудительный человек. Если он не прекращал своей кампании и не устремлялся к родному дому, даже после крупнейших захватов, то от этого ничьи интересы не страдали — ни арматора, ни поставщика, ни команды. По недостатку терпения и заботливости флибустьеры часто упускают из рук плоды блестящих предприятий. Их лень, их нежелание помочь друг другу служат тому причиной. Их обычная расточительность тоже им вредит. Когда они привозят свой товар в какую-нибудь страну, то обитатели остерегаются платить им настоящую цену, а они, как по неотложной нужде в деньгах, так и по своей беспечности, соглашаются на самую низкую оценку или же в ярости выбрасывают за борт весь свой груз.

Тома, лучший финансист, всегда получал барыш со своей добычи. Никогда не чувствуя недостатка в деньгах и поддерживая среди своей команды самую точную и строгую дисциплину, он всегда отказывался от невыгодных предложений и дорого продавал свой товар. Получив деньги, он шел к господину д’Ожерону, который всегда охотно давал ему векселя, оплачиваемые во Франции; и, таким образом, кавалер Даникан, не двигаясь из Сен-Мало, мог легко получать свою долю приза и оценивать по достоинству успехи своего фрегата и счастливую мысль, которая у него явилась, когда он назначил Тома Трюбле капитаном.

* * *

Лета господня 1676 г. в один из весенних вечеров «Горностай», в поисках приключений, крейсировал в открытом море. И так как погода была хорошая, море спокойное и бриз небольшой, то капитан Тома Трюбле и Луи Геноле, его помощник, отдыхали оба, поужинав в своей кают-компании, на ахтер-кастеле. Через кормовые порты, широко открытые вечерней прохладе, проникали последние солнечные лучи. Небо, усеянное облаками, напоминающими маленькие красноватые островки, плавающие в синеве, отражало огни заката, а море, от самого края воспламененное готовым упасть в него солнцем, кружило вокруг фрегата пляшущие волны, похожие на огненные языки.

— Вот, — сказал Тома Трюбле, смотревший через один из портов, — вот зрелище, которое малуанские глаза редко наблюдают с наших городских стен.

Он часто вспоминал отчизну и, как бы для оправдания своего упорного нежелания туда возвратиться, он пользовался также всяким удобным случаем, чтобы отдать предпочтение различным местам, куда его заводило крейсерство, перед этой отчизной, которую он, однако, любил горячей любовью.

— Правда, — сказал Луи Геноле в ответ, — правда, что у нас солнечные закаты не так великолепны. А потом я не думаю, чтобы у нас в Сен-Мало погода была сейчас хоть вполовину столь хороша, как здесь. Однако же, по-моему, дождь на родной земле не хуже, а даже лучше солнца в стране изгнания.

Ни разу себе не позволив из дружбы и дисциплины в чем бы то ни было противоречить своему начальнику, Луи Геноле, истый бретонец, часто горевал о том, что он так давно разлучен с родной Бретанью. И одна мысль о сырых долинах и густых туманах, стелющихся над вереском и утесником, сжимала ему сердце грустью и сладостной тоской.

И вот, вспоминая, как моросит в Бретани дождь, о котором он без устали сожалел, Луи Геноле не смог удержать навернувшихся на глаза слез и, чтобы скрыть их от взглядов Тома, поспешно подошел к одному из ближайших портов, делая вид, что погружен в созерцание неба и моря. Тома, однако, увидел, что он плачет.

— Луи, — позвал он вдруг, — Луи! Поди сюда!

Луи, осушив слезы вечерним ветерком, повернулся к капитану и попытался улыбнуться.

— По чести, — начал Тома, — я не хочу быть злым. Чего говорить? Луи, я сильно к тебе привязан. Ты был для меня, для всех нас, для нашего предприятия, целых четыре года самым храбрым и исполнительным помощником. За три доли лучшего приза я бы не согласился, чтобы у тебя в сердце таилась хоть капля грусти или гнева, исключая гнев против врагов короля и Сен-Мало. А я вижу, что ты грустишь, и тому должна иметься причина. Расскажи мне свое горе, чтобы не было его и у меня, потому что я страдаю за такого человека, как ты! Так, ну же, говори! Или это в самом деле тоска по родине тебя так сильно гложет? И не оттого ли ты начинаешь отчаиваться, что тебе так захотелось повидать родную колокольню?

Он встал перед Геноле, который был ниже его на целую голову, и положил свою большую руку на тщедушное плечо помощника. Луи Геноле, когда-то такой нежный и щуплый с длинными черными волосами и атласными щеками, похожими на волосы и щеки девушки, конечно, значительно окреп и загорел, столько проплавав и в штиль, и в бурю и выдержав столько сражений, где порох все время обжигает вам лицо. Все же он по-прежнему был тонок и хрупок, особенно по сравнению с Тома, который был все такой же толстый, большой и крепкий, даже сверх меры.

— Говори! — повторил Тома Трюбле. Но Луи Геноле сначала не захотел ничего отвечать.

— Тома, — сказал он всего лишь. — Кто из нас не хотел бы повидать родную колокольню?

Но если мы однажды утром, четыре года тому назад, миновали Эперон и вышли из Доброго Моря, то это для того, не правда ли, чтобы прийти в эти воды искать счастья? Кто же из нас станет жаловаться, раз счастье нам улыбнулось и мы вот-вот будем богачами?

Тома, услыхав эти слова, покачал головой.

— Луи, — сказал он, — из нас двоих только я наполовину нормандец с материнской стороны, и, однако же, из нас двоих — это ты ведешь себя сейчас совсем как чистокровный нормандец и отвечаешь: «как сказать?» Луи, я сейчас видел на глазах твоих слезы. Без лишних слов скажи откровенно, в чем твое горе. Я же знаю, черт возьми, что вот уже скоро четыре года, как мы покинули наш город для того, чтобы разбогатеть, но я также знаю, что за эти четыре года представлялось много случаев, которые нам было бы легко использовать, чтобы с почетом вернуться к себе, а потом мы могли бы снова сюда прийти и еще округлить наш капиталец. Жалеешь ли ты об этих случаях? Скажи мне, брат Луи! Я считаю тебя своим крестовым братом и братом по пролитой крови, потому что не раз, когда мы бились рядом, одна и та же сабля или пика царапала нам кожу. Скажи мне свою печаль, и пусть Богоматерь Больших Ворот откажет мне навсегда в своей помощи, если ты не останешься сегодня мною доволен!

Ободренный такими словами, Луи, наконец, решился.

— Брат Тома, — начал он. — К чему столько слов? Я знаю, что ты меня любишь, и я люблю тебя также. Я знаю, что ты хороший человек, такой же умный, осторожный, как и храбрый. Не я один, но и многие другие ребята на судне тоскуют по отчизне. И ты это понимаешь. Не раз после стольких хороших призов, после всего этого жемчуга с «Армадильи» и стольких больших кораблей, нами побежденных, ты ни разу не счел случая подходящим, чтобы нам возвратиться домой, значит они в самом деле были плохи. Все мы терпеливо ожидаем того часа, который ты назначишь. По самой букве того закона, который делает тебя здесь единственным хозяином после Бога.

— Господь наш и Спаситель! — вдруг вскричал Тома, раскрывая объятия, — поди сюда, я обниму тебя! Брат мой, Луи, ты, конечно, лучше меня, добродетельнее и благочестивее, и я это знал. Но я буду теперь вечно хранить в памяти, с какой душевной добротой ты ко мне относился, несмотря на то, что я был к тебе часто несправедлив и зол.

Ей-богу, пусть я умру без причастия, если когда-нибудь забуду, какой братской любовью и теплой благодарностью я тебе обязан!

Он замолчал на минуту, чтобы поцеловать в обе щеки Луи Геноле.

— Теперь, — сказал он, — слушай. Да, много случаев нам представлялось вернуться в отчий дом, и почти все они были не плохи, а хороши. Если я все же не захотел их использовать, несмотря на заведомое желание всей нашей команды, то это потому, что у меня самого есть веские причины оставаться подольше на море, как вот сейчас, и вернуться в Сен-Мало тогда только, когда все там перезабудут прежние дела. Так как, скажу я тебе, Луи, эти дела не послужат к моей чести и достоинству. Я от тебя ничего не скрою — за три дня до нашего ухода, четыре года тому назад, я в поединке убил человека и перебросил его труп через ограду одного из кладбищ, примыкающих к ограде Орденского Капитула. И по различным сведениям, которые с тех пор дошли до меня оттуда, я знаю, что этот поступок, происходивший без свидетелей, недоброжелатели называют убийством и преступлением и что, если я вернусь теперь, он будет поставлен мне в вину, несмотря на все наши богатства и всю нашу славу, купленную дорогой ценой. Теперь ты все знаешь! Но наплевать! Если даже мне суждено одному остаться на Тортуге и сделаться родоначальником потомства флибустьеров, я клянусь тебе своим местом в раю, что в первый же благоприятный день ты, Луи Геноле, сам отведешь «Горностай» в Доброе Море и затем вернешься за мной, если захочешь!

Дав такое клятвенное обещание, он рассказал Геноле во всех подробностях о трагическом приключении и обстоятельствах, при которых пал Винцент Кердонкюф. Но в своем рассказе он все же скрыл истинную причину раздора, а именно, случай с сестрой покойного, будто бы беременной. Тома, впрочем, ничего не знал о том, что потом с ней случилось.

Между тем Геноле внимательно слушал.

— Этот Винцент, — спросил он, когда Тома кончил свой рассказ, — этот Винцент Кердонкюф… не был ли он братом той Анны-Марии, о которой много болтали в связи с тобой, Тома?

— Он самый, — ответил Тома, сильно покраснев.

— В таком случае, — продолжал Геноле, — не перестанет ли семья покойного тебя преследовать, если ты женишься на сестре и, взамен убитого брата, сам войдешь в семью?

— Но, — возразил Тома, — разве за меня, невзирая на мои обагренные его кровью руки, отдадут его сестру?

— Это вопрос, — сказал Луи Геноле. — Однако, если верить сплетням, девчонка была очень влюблена в тебя?

— Прошло четыре года, — сказал Тома.

— Это правда, — согласился Геноле. — Любовь может угаснуть в четыре года, а также ненависть. Самое верное средство узнать это досконально, это отправиться посмотреть на месте. И если ты хочешь, чтобы я отвел фрегат в Сен-Мало, а сам останешься здесь, пока я не вернусь за тобой, то мне будет очень легко разузнать там обо всем и затем передать тебе.

— Так и сделаем, если будет угодно Богу, — сказал в заключение Тома. — Подождем только нового случая захватить ценную добычу и наполнить ею наш трюм, а там назначим день твоего возвращения.

* * *

Пока они так беседовали, солнце погрузилось в море, и ночь, быстро наступающая в тропиках, сразу охватила небо и море. Квартирмейстеры стали свистать койки наверх, как это делалось каждый вечер, после чего все свободные от вахты матросы могут подвешивать свои койки и ложиться. Но сначала все выстроились позади грот-мачты, чтобы вместе помолиться, как всегда молятся моряки на море перед сном. И когда все были в сборе, и факельщики из уважения подняли свои факелы над головой, Луи Геноле, помощник, исполнявший обязанности судового священника, подошел к трапу на ахтер-кастель и благоговейно прочитал «Отче наш» и «Богородицу», дабы освятить сон «Горностая» и охранить его на эту ночь от бури и кораблекрушения.

VI

— Подождем, — обещал Тома Трюбле, — подождем только нового случая захватить ценную добычу и наполнить ею наш трюм.

Но такие случаи каждый день не встречаются. В это лето господне 1676 Флибустье достигла полного расцвета, и даже сам губернатор д’Ожерон принял участие в погоне за врагами короля, чтобы подать пример всем отважным людям и очистить, как он говорил, Вест-Индию от всех флагов, кроме флага с лилиями.

Шесть месяцев тому назад коалиция авантюристов атаковала Курасао, придя на помощь королевской армии, руководимой начальником Мартиникской береговой стражи. И среди корсаров становилось модным объединяться вместе, чтобы производить нападения на неприятельские острова и города, за невозможностью, с выгодой для себя, нападать, как бывало, поодиночке на торговые суда. Все это доказывало, что испанцы и голландцы, которым надоели тяжкие потери, понесенные ими по вине корсаров, стали сокращать свою торговлю, едва решались пускаться в море и отправляли всего одно судно туда, где раньше у них ходило обычно четыре. От этого страдало ремесло корсаров.

В течение двух месяцев «Горностай» крейсировал повсюду, не встречая мало-мальски стоящей дичи. Наконец, заметив по уменьшению хода, что необходимо произвести килевание, Тома решил уже направиться к Южным Кайям, как вдруг, огибая мыс Тибюрон, являющийся западной оконечностью Сан-Доминго, фрегат, по какой-то чудесной случайности, напал на то, что он так долго и тщетно искал.

* * *

Было раннее утро. Сигнальщик, только что забравшийся в «воронье гнездо», закричал вдруг оттуда, что впереди по правому борту виден парус. Несколько матросов бросились на ванты фок-мачты и стали тоже пялить глаза. Они тоже скоро увидели его. Парус оказался недалеко. Но надо было внимательно смотреть, чтобы его разглядеть, так как он еще плохо освещался восходящим солнцем и неясно выделялся на фоне крутого и темного берега. Луи Геноле, быстро направивший куда следовало свою подзорную трубу, объявил, что там действительно находится корабль, идущий правым галсом, — как шел и «Горностай», — и, очевидно, с таким же намерением обогнуть мыс Тибюрон.

— Какого рода судно? — спросил Тома Трюбле, сходивший в этот момент с полуюта.

— Очень большое, — сказал Геноле.

— Тем лучше! — вскричал Тома, — значит и добыча будет лучше!

Однако же Луи Геноле не бросал своей трубы. Он внимательно разглядывал эту добычу.

— Что тебе видно? — спросил его Тома.

— Я вижу, — ответил он через минуту, — я вижу очень высоко сидящее судно, выкрашенное в красный, желтый, синий и белый цвета, и вижу рангоут в полном порядке и новые паруса на нем.

— Неужели? — сказал Тома, — уж не военное ли это судно?

— По-моему, да, — сказал Геноле.

Он передал подзорную трубу Тома. Тома в свою очередь посмотрел.

— Великолепно! — воскликнул он, когда кончил смотреть. — Сегодня, если будет угодно Богу и нашим святым заступникам, мы будем богаты. Однако нам незачем торопиться: эти от нас не ускользнут. Поэтому нам надо немного подкрепиться перед сражением — это нам придаст силы и облегчит победу. Предложение встретили с восторгом, и команда отправилась на камбуз за едой. Оставшись один со своим помощником, Тома вдруг положил ему руки на плечи:

— Брат мой, Луи, — сказал он торжественно, — нас ожидает опасное приключение и все, что мы до сих пор делали в эти четыре года, по сравнению с ним вздор и пустяки. С этим судном нам придется повозиться.

Не возражая ни слова, помощник утвердительно кивнул головой.

— Ты видел не хуже моего, — продолжал Тома, — это злосчастное судно — линейный двухпалубный корабль, и едва ли ошибусь, сказав, что тряпка, которую он поднял на грот-мачте, означает присутствие какого-то важного лица на борту. Какого-нибудь адмирала, наверное. А мы не больше, как жалкое суденышко, желающее закинуть сеть на столь крупную рыбу.

— Да, — молвил бесстрастно Геноле.

— Ты тоже так думаешь? — спросил Тома, вглядываясь в бледное лицо помощника, который казался всего спокойнее в минуты самой большой опасности. — Ты тоже так думаешь? Так не кажется ли тебе, что нам лучше отказаться от этой затеи? Или ты согласен вместе со мной и на этот раз поставить все на карту?

— Решай, — сказал Геноле. — Я подчиняюсь!

Тома осматривал пустынный горизонт.

— Если бы еще какой-нибудь флибустьер проходил мимо, — пробормотал он, — с ним можно было бы заключить союз… Отчего с нами нет отважного Краснобородого?

Услыхав это ненавистное ему имя, Геноле молча перекрестился. Тома опустил голову в нерешительности.

— Луи, — сказал он наконец, — отвечай! Как ты мне посоветуешь?

— Никак! — ответил Геноле своим бесстрастным голосом. — Делай, как знаешь. Ты начальник.



Из грот-люка выходили матросы. Некоторые еще жевали остатки сухарей, которые они, для скорости раскрошив об колонку, напихали в рот. Тома внимательно смотрел каждому в лицо. Двадцать сражений уже было выиграно благодаря мужественной храбрости этих малуанцев. И не было во всех западных водах ни одного капитана, ни испанского, ни голландского, который бы не дрожал при одном упоминании «Горностая», «фрегата дьяволов», как все его называли. Воинственная гордость наполнила сердце капитана. Он стоял посредине трапа, ведущего со шкафута к ахтер-кастелю. Он соскочил на палубу, подбежал к матросам и, взяв двоих за руки, крикнул со всей мочи:

— Братья побережья! Слушайте все меня. Нас здесь всего сотня, врагов, может быть, тысяча. У нас — двадцать восемнадцатифунтовых пушек, у них — пятьдесят или шестьдесят двадцатичетырехфунтовых или тридцатишестифунтовых. Под ударами их ядер наши тонкие борта полопаются, как каштаны в огне, а наши ядра не повредят даже обшивки, мощной, как стена. Так вот. Благоразумно и осторожно было бы отступить и дать этому кораблю идти своей дорогой… хотя бы он был весь набит золотом, от кильсона до бимсов опер-дека. Это один из галионов Новой Испании, по счастью, отставший от своей эскадры. Я говорю, по счастью, так как, очевидно, это святое провидение послало его на благо храбрецам, которые нападут на корабль, и на позор трусам, подобным нам, которые дадут ему удрать. Я сказал. А вы что скажете?

Ошеломленные матросы хранили молчание, бросая косые взгляды на своего капитана. Но двое из них, успевшие рассмотреть через порты испанский галион, с возмущением обернулись к товарищам и закричали так же громко, как кричал Тома.

— Трусы и изменники те, кто боится напасть на корабль, полный золота!

И мгновенно тот же крик повторился на всем фрегате, и вся команда бросилась на палубу:

— К бою, к бою!

Тома, красный от восторга, выпустил из рук матросов, которых он держал.

— Итак, — спросил он, — вы все, сколько вас ни есть, хотите драться?

Они завопили все разом:

— Хотим!

— Ладно! — сказал Тома. — Луи Геноле, пойди сюда! Ты мне свидетель и все вы мне свидетели вместе с ним, — объявил Тома Трюбле, — что я клянусь Равелинским Христом, Богоматерью Больших Ворот, святым Мало, святым Винцентом и святым Фомой убить собственной рукою всякого, кто отступит в этом бою!

Многие перекрестились, так же как это недавно сделал Луи Геноле. Клятва их пугала. Никогда Тома Трюбле не решался произносить такую ужасную клятву. Он не призывал без причины святых Мало и Винцента, заступников малуанского города, и никогда попусту не клялся Равелинским Христом, который лучше даже Богородицы Больших Ворот охраняет моряков на море, но и строже карает их клятвопреступление.

Тома, между тем, подняв правую руку, плюнул на пол для вящего подтверждения своих ужасных слов. После чего:

— Под ветер руля! — скомандовал он, — вытянуть шкоты! Брасы и булини прихватить! Отдать, вытянуть и поднять верхние паруса! Если мы упустим этого язычника, не пить мне больше вина!

VII

Галион шел правым галсом, стараясь держаться ближе к берегу. Очевидно, он намеревался, пройдя мыс Тибюрон, уклониться еще больше к северу и подняться с попутным ветром к берегу острова Куба, быть может, к ближайшему от Сан-Доминго порту — Сантьяго. Довольно свежий и устоявшийся бриз с норд-оста позволял сохранять тот же галс при наполненных парусах. Но пока что стесняемый берегом галион был несколько связан в своем маневре. Иначе «Горностай», бывший у него под ветром, едва ли мог бы сблизиться с ним.

Тома Трюбле, лавируя так, чтобы поскорее перерезать путь врагу, прежде всего принялся за тщательный осмотр всего фрегата. И подготовив все, как должно для сражения, он позаботился о том, чтобы протянуть длинную парусину над батарейными портами от кормы и до самого носа. Весьма остроумная военная хитрость, так как «Горностай» с замаскированными таким образом орудиями ничем не отличался теперь от купеческого судна, разве только своими парусами, высокими и новыми парусами корсарских судов, привыкших полагаться во всех случаях прежде всего на свою скорость как для бегства, так и для погони. Но этого уж нельзя было скрыть. И Тома, молясь только Богу, чтобы испанец этого не заметил, постарался напротив развернуть сколько было можно всю эту белую и непомерно большую парусность и наполнить каждый ее вершок ветром, чтобы не потерять ни одного узла этой столь драгоценной скорости.

Между тем галион, казалось, не замечал еще фрегата. По крайней мере, он не показывал вида, что фрегат его сколько-нибудь беспокоит. Он продолжал идти все тем же галсом, под теми же парусами — марселями, фоком, блин-дом и контра-бизанью. В конце концов, ничего не было удивительного в том, что такой корабль — линейный корабль первого или второго ранга — не удостаивал даже внимания судно трижды или четырежды слабейшего типа, и по видимости, лишенное артиллерии. К тому же, никто из малуанских матросов не показывался наверх. Один только Тома Трюбле был виден около руля, рядом со своим рулевым. В этом заключалась еще одна предосторожность, предпринятая им: поместив команду в кубрик, он, с одной стороны, благоразумно скрывал от своих матросов превосходные силы врага, а с другой стороны — усыплял бдительность неприятеля, скрывая и от него настоящие свои силы. И все же, несмотря на столько мудрых мер предосторожности, Тома, увидев ближе огромные размеры талиона, снова усомнился в успехе. Нормандская кровь в нем заговорила. Ничуть, впрочем, не теряя мужества, он по очереди пересчитал все орудия талиона, сравнив их число со своей скудной артиллерией. На этом тщательном и осторожном подсчете Тома построил свой план сражения. Достаточно было одного бортового залпа галиона, чтобы уничтожить фрегат. Лучшая тактика заключалась в том, чтобы избегать этого залпа. Это было возможно при том условии, чтоб подойти к врагу спереди, заставляя его сражаться носом, лишенным, как всегда и во всем мире, орудий. Однако же необходимо было также избегать и абордажа, по крайней мере в начале боя, потому что сто человек, как бы храбры они ни были, не могут равняться с пятью-или шестьюстами. А возможно, что команда галиона была еще многочисленнее.

Тома продолжал смотреть. Не больше тысячи саженей отделяло оба судна, и огромный корпус испанца горой поднимался из воды. Его ахтер-кастель возвышался над морем больше чем на сорок футов, а двойной ряд его батареи с гладкими и блестящими пушками блистал на солнце, как строй зеркал. Это действительно был хороший, очень хороший линейный корабль. Гон-дек его был выкрашен в черный цвет, опер-дек — в синий, с золотыми девизными поясками, а мидель-дек был телесного цвета. Закрытые ставни пушечных портов были ярко-красные, так же как и все внутренние убранства кастелей и межпалубного пространства. А над корпусом паруса четырех мачт возвышали до самого неба свою снеговую пирамиду.

Наконец, тысяча саженей обратилась в пятьсот, потом в двести, потом стала меньше ста. Фрегат уже обогнал галион. Тома, увидев корму противника, еще сильнее придержался к ветру, чтобы занять, как он хотел, положение прямо перед вражеским носом. Такой маневр ясно говорил о враждебных намерениях. Испанский капитан сразу сбросил свое оцепенение. Придержавшись сам, чтобы не попасть в ловушку, он живо поднял большое кастильское знамя и подкрепил его пушечным выстрелом. Это служило приглашением корсару самому показать свой флаг. Но Тома Трюбле, считая, что еще не время, не захотел этого сделать, так же как не захотел открыть свою батарею, все еще хитро прикрытую парусиной. Поэтому он, не колеблясь, поднял красивый кастильский флаг, совершенно подобный флагу на линейном корабле, затем спустил свои бом-брамселя и взял на гитовы брамселя, как бы для того, чтобы отсалютовать кораблю и сблизиться с ним настолько, чтобы можно было разговаривать. Для того, чтобы подчеркнуть свои мирные намерения, он не забыл взять в руку рупор и даже приложил его ко рту, повернувшись к галиону. Впрочем, он ограничился лишь жестом и ничего не сказал, не зная, о чем говорить. Но испанец поддался на эту удочку и оказался настолько глуп, что потерял все это драгоценное время, которое Тома сумел использовать.

Действительно, в следующую минуту «Горностай», неожиданно обрасопив передние реи, стал поперек галиона и лег в таком положении в дрейф. Остальное потребовало времени меньше, чем нужно для рассказа. Парус, скрывавший батарею, был сорван, испанский флаг соскользнул с кормового флагштока и его сменил страшный малуанский флаг — голубой, пересеченный белым крестом, червленный в вольной части. В жерлах пушек, направленных на линейный корабль, блеснуло десять огненных языков, и бортовой залп, просвистев среди мачт и снастей, как рукой снял пирамиду парусов, возвышавшуюся над талионом, которая вмиг растаяла и рухнула, как снег на солнце. Тогда на вражеском судне, с одного конца до другого, поднялся яростный воинский клич, и много вооруженных солдат бросилось на бак, чтобы сражаться мушкетами, раз ни одно из их прекрасных бронзовых орудий не могло ответить корсару. Но молодцы «Горностая» не страшились никакого оружия, ни в испанских, ни в любых других руках. К тому же, рассеянные по всему фрегату, под защитой портовых ставней и коек, сложенных в кучу, стреляя с удобством, не торопясь и не приходя в ярость, они имели решительное преимущество перед испанскими солдатами, которые как попало столпились на носу своего корабля, открытые вражеским выстрелам, мешая друг другу, в полном беспорядке, рыча от ярости. Так что через несколько мгновений полубак и шкадук галиона оказались сплошь усеянными трупами, тогда как на борту Корсара все еще были невредимы.

Видя это, матросы Сен-Мало решили, что победа обеспечена, и даже трое или четверо смельчаков решились крикнуть: «на абордаж». Это могло бы кончиться для них плохо, так как Тома Трюбле не любил шутить с дисциплиной. Он ставил безусловным требованием, чтобы во время боя никто, кроме него, не издавал ни звука. На счастье смельчаков, возвысивших голос, Тома, находящийся на ах-тер-кастеле, чтобы руководить сражением с более высокого места, не слышал их криков. И пришлось уже Луи Геноле, следившему за мушкетной стрельбой, навести порядок, что он и сделал со своей обычной уверенностью, разможжив пистолетным выстрелом всего лишь одну голову. Все же этого оказалось достаточно для водворения порядка. И сражение продолжалось без всяких инцидентов не менее получаса.

Стрельба с галиона постепенно затихла после того, как почти все солдаты, рассеянные по всему огромному судну, пали под выстрелами корсаров. И огонь с фрегата также прекратился, так как малуанским молодцам уже не во что было стрелять. Испанец стоял неподвижно, как будто после кораблекрушения. Из его шпингатов и ватервейсов стекали маленькие красные ручейки, и море вокруг окрашивалось в пурпур. Тома, видя столько крови, решил, что враг близок к сдаче. И решившись тогда ускорить событие, он собственными руками взял у рулевого румпель и стал им так управлять, что «Горностай» столкнулся с галионом и слился с ним такелажем, вражеский бушприт пробил грот-ванты фрегата. Тогда Тома Трюбле, бросив румпель с криком: «Братья, за мной!» — держа саблю в одной руке, пистолет в другой, кинжал в зубах, первый бросился на абордаж.

Однако же на галионе было гораздо больше пятисот или шестисот человек, солдат и матросов. Галион, как потом выяснилось, грузился в Сиудад-Реале, очень богатом городе Новой Гренады. Он держал путь к Севилье в Андалузии, отвозя туда, кроме большого числа разного рода пассажиров, две отличные роты испанской инфантерии, т. е. около четырехсот прекрасно вооруженных пехотинцев. К ним надо было присоединить саму команду, т. е. триста сорок матросов, восемьдесят добровольцев, сто десять солдат и сто четыре сухопутных и морских офицера и унтер-офицера всяких чинов. Общее число превосходило тысячу бойцов, большая часть которых была готова сражаться до последней капли крови. Мушкетная стрельба в начале сражения вывела из строя не больше ста пятидесяти человек, что уже было много, если вспомнить, что у малуанцев было меньше ста стрелков.

Поэтому едва Тома Трюбле в сопровождении тридцати матросов ступил на вражеский бак, как из трех широко открытых люков, служивших для прохода на верхние и нижние батареи, хлынуло три потока вооруженных людей, которые, как горящая лава, стали растекаться по всему галиону и со страшной яростью бросились навстречу нападающим. Без сомнения, как ни храбры были корсары, они не выдержали бы первого натиска, если бы их счастливая звезда, пресвятая Дева, к которой они благочестиво взывали, не дала им, по счастливой случайности, большого преимущества в позиции: действительно, испанцы могли достигнуть бака или фор-кастеля только очень узкими проходами, справа и слева от фок-мачты; эти проходы, и всегда-то настолько узкие, что в них трудно было развернуться вчетвером, были в данное время прекрасно баррикадированы всем тем такелажем, который упал под ударом корсарских пушек: реями, парусами, связками троса, кучами снастей и разными обломками. Это создавало нечто вроде блиндажа, к которому Тома и его молодцы поспешили прибавить, в качестве фашан, те пять или шесть десятков трупов, которыми усеян был весь бак.

И тогда началось чудовищное сражение.

Толпа испанцев вне себя от злобы и жажды мщения, тем сильнее разъяренная, что поневоле так долго сносила смертоносный огонь корсаров, не будучи в состоянии действенно отвечать и видя, как падают в ее рядах один за другим храбрые товарищи, с такой стремительностью и с такой отвагой бросилась на приступ бака, что, казалось, никакое укрепление не выдержит подобной атаки. Но за простой баррикадой, образованной упавшим такелажем и трупами убитых, стоял Тома со своими молодцами. И первый натиск, как он ни был ужасен, они отразили. Корсаров уже было не тридцать, а шестьдесят или восемьдесят, так как Луи Геноле, быстрый, как молния, увидав опасность, которой подвергались его капитан и братья по оружию, бросился на помощь со всеми, кто оставался на борту «Горностая». И теперь на этом узком пространстве вокруг фок-мачты галиона малуанцы продолжали сражаться один против десятерых, но не отчаиваясь в победе.

И она осталась за ними.

Кто сможет передать, ценою каких подвигов. Кто сможет изобразить небывалое зрелище, которое представляли эти два человека, Тома Трюбле и Луи Геноле, из которых каждый защищал один из узких проходов, каждый командовал и руководил горсточкой своих товарищей, имея против себя несметную толпу врагов, беспрерывно нападающих, беспрерывно отражаемых, снова кидающихся в атаку, снова отбрасываемых, в то время как трупы их образовали холм у подножия блиндажа, растущий с каждым приступом. Это было похоже на эпопею. После многих тысяч смертельных ударов холм из трупов сделался выше блиндажа, защищавшего бак. И испанцам надо было бы тогда перелезать через него. Но они потеряли мужество, и тогда сами малуанцы, увлеченные отвагой, победно перескочили через препятствие и обратили в бегство перепуганного врага. Открытые еще люки поглотили отступающие толпы испанцев. И Тома, и Луи увлекли своих матросов в погоню за беглецами. На палубе огромного корабля бурлили кровавые потоки. И Луи Геноле, два раза поскользнувшийся и упавший в эту густую кровь, бежал теперь, обагренный ею. А Тома Трюбле, сломавший об испанские кости три шпаги, кинжал и рукояти всех своих пистолетов, взмахивал теперь двумя огромными топорами и сражался так, как сражаются дровосеки против дубов.

VIII

С кормового флагштока галиона упал огромный кастильский флаг. И Тома Трюбле, ужасный в своей победе, растоптал блестящую ткань. Осторожный перед битвой и яростный во время сражения, он, как всегда, опьянялся мало-помалу воинственным пылом и становился похож, в конце концов, на неукрощенного тигра. Даже разгром врага не мог остановить его ужасных порывов. По-видимому, все уже было кончено: победители занимали палубу корабля и батареи; сбившиеся в кучу побежденные теснились в отчаянии на дне трюма, и оттуда поднимались бессильные стоны ужаса вперемежку с мольбами и криками о пощаде. Но тем не менее непреклонный Тома Трюбле продолжал громить гранатами эти жалкие остатки испанского экипажа. В то же время раненые на палубе беспощадно добивались и бросались за борт вместе с трупами. Избиение не прекращалось. Один только Луи Геноле, скрестив руки и опустив голову, не принимал в нем участия и прогуливался в стороне по фор-кастелю галиона, все еще сцепленного своим бушпритом с фрегатом. Иногда Геноле осматривал небо и горизонт вокруг себя, как будто следя за погодой или появлением новых врагов. Действительно, помощник, внимательный, как всегда, в то время, как остальные упивались резней, охранял всеобщую безопасность.

Наконец бойня прекратилась. Из тысячи воинов, числившихся когда-то на галионе, оставалось не больше трехсот. Убедившись в том, что у них не осталось оружия, их загнали как баранов в глубокий трюм, послуживший им последним убежищем. Часовые с мушкетами в руках были поставлены сторожить все выходы, которые, ради большей безопасности, закрыли железными решетками. После этого все, казалось, было в порядке. И Тома Трюбле, все еще дрожащий и размахивающий своими двумя окровавленными топорами, решил, что для окончательного овладения побежденным судном, надо пойти в кают-компанию ахтер-кастеля и забрать судовые бумаги и другие документы, которые должны там находиться.

Он отправился туда в сопровождении нескольких матросов.

Но едва только они приоткрыли дверь в кают-компанию, как оттуда раздались визгливые крики, с несомненностью доказывающие присутствие в этом месте большого числа женщин. Действительно, их было там немало. И много мужчин вместе с ними, которых не было слышно по той причине, что они кричали не так громко. Это были пассажиры и вообще все те, кто не воевал. После первого же выстрела все они попрятались сюда и стояли, столпившись вокруг человека с длинной бородой, фиолетовая сутана которого и аметистовый перстень достаточно ясно определяли его ранг и положение. Действительно, он величественно остановил корсаров и потребовал уважения и почтительности, на которые имеет право его высокопреосвященство архиепископ Санта-фе де Богота, ибо это был не кто иной. И это в честь его галион поднял на грот-мачте архиепископский флаг, который Тома недавно принял за флаг какого-нибудь испанского адмирала.

Тома с поднятыми кверху топорами подвигался вперед, и за ним — четыре корсара. При виде архиепископа они сразу остановились — и от изумления, и от настоящего страха. Действительно, все они были хорошие благочестивые христиане, и одна мысль о кощунстве приводила их в трепет. А может ли быть худшее кощунство, чем поднять руку на священника, помазанника господня. Тома поспешно склонил колено и, забывая даже выпустить из рук свои топоры, попросил у прелата благословения, как единственное средство уничтожить саму тень того греха, который они чуть было не совершили. И архиепископ, у которого как будто гора с плеч свалилась благодаря этой почтенной просьбе, восхищенный тем, что имеет дело с католиками — людьми гораздо менее суровыми по отношению к священникам, чем гугеноты, и легче ублажаемыми, — поспешил сначала благословить всех тех, кто этого желал, а затем предложил большой выкуп при условии, чтобы с ним и его паствой хорошо обращались.

— Черт возьми! — вскричал тогда один из корсаров, не менее довольный и не менее успокоенный, чем сам архиепископ, — черт возьми, вот уж святой человек этот поп. Даром нас благословил да еще хочет отсыпать нам монет!

— Молчи! — закричал ему прямо в лицо Тома Трюбле. — Молчи, окаянный! И не кощунствуй, или я убью тебя!

В первом своем порыве Тома действительно не помышлял о том, чтобы отягчить свою совесть выкупом, который предлагал архиепископ, как не помыслил о том, чтобы запятнать свои руки кровью слуги господня. Но из-под шкуры доброго христианина, превыше всего заботящегося о спасении, выглянуло острое нормандское ушко. И не успел его высокопреосвященство закончить своей речи, в которой он предлагал корсарам за свободу все свои доходы за целый год (т. е. четырнадцать тысяч испанских дукатов или двадцать одну тысячу французских ливров), как уже Тома, перестав заботиться о возможном грехе и охваченный вожделением, при одном упоминании о ливрах и дукатах, поторопился прекратить разговор, чтобы не заключить сделки наугад и оставить себе возможность умело поторговаться. Поэтому он предложил прелату столь же твердо, сколь и почтительно, отправиться пока что в свое собственное помещение и позволить ему обсудить сначала дела его паствы, которой, впрочем, нечего было опасаться чего-либо дурного.

И когда архиепископ без особых препирательств повиновался — занялись остальными.

Это приключение недолго длилось, однако же, достаточно, чтобы утихомирить ярость и жажду крови у корсаров. Очевидно, что, получив благословение святого человека, нельзя было думать о резне. Мирные пассажиры воспользовались этим почти чудесным успокоением победителей. Снова открыли один из тюремных люков. И пассажиры в него устремились, довольные тем, что где-то, хотя бы в тюрьме, им дают приют. Но когда они там очутились и стали друг друга искать и пересчитывать, то оказалось, что не все в сборе: не хватало нескольких женщин.

Не впервые молодцы «Горностая» находили женщин на захваченных ими кораблях.

Обычно это не вызывало беспорядка. Купеческое судно редко защищалось против корсаров, и большинство призов добывалось без единого выстрела. Тогда захватчики вели себя довольно тихо. И женщины, если только там были женщины, платили затем выкуп, так же, как и мужчины, или не платили, смотря по тому, были ли они, подобно мужчинам, богаты или бедны. Конечно, случалось также, что насиловали двух-трех девиц. Но дело дальше не шло. Большая ошибка, в которую часто впадают сухопутные люди, думать, будто матросы, в особенности те, кто давно ходит по морю, одержимы сладострастием и чуть ли не мучения испытывают от долгого воздержания. Совершенно напротив, ничто так не успокаивает плоть, как бесконечные скитания между небом и водой, со святой усталостью во всех членах от отданных, вытянутых, крепленных, брасопленных и взятых на гитовы парусов и с целомудренным поцелуем морского бриза на всем теле.

Но на этот раз дело обстояло иначе. Кровавая битва, выигранная с таким трудом, разожгла кровь бойцов и взволновала их чувства. Как только они увидели перепуганных и кричащих женщин, жавшихся около его высокопреосвященства архиепископа Санта-фе, у корсаров явилось страстное и грубое желание овладеть этими женщинами. Как только удалился архиепископ, и все пассажиры мужского пола попали в свой загон, каждого матроса невольно потянуло задержать ту из пленниц, которая была ему всего милее или всего ближе, и толкнуть ее в первый попавшийся темный угол. И Тома Трюбле, который в других обстоятельствах наказал бы такой поступок немедленной смертью, Тома, поддаваясь всеобщей заразе, поступил так же, как и его матросы.

Он придавил своей большой рукой плечо стройной черноволосой девушки, которая держалась в стороне от подруг, в глубине кают-компании, и которая — одна, может быть, из всей толпы — не закричала, когда корсары вломились в дверь.

Уже начались крики из всех темных углов, куда матросы затащили своих женщин.

Тома Трюбле вдруг задрожал от желания и из багрового стал сразу бледным. Черноволосая девушка, сама бледная, как смерть, и все такая же молчаливая своими черными широко открытыми глазами глядела ему в глаза. Она была высока ростом и очень красива, с золотистой матовой кожей. Своими маленькими и острыми зубами она покусывала нижнюю губу. От укуса выступило немного крови.

Тогда Тома Трюбле, уступая страсти, бросился на свою жертву, опрокинул ее, придавил к земле и наклонился над ней…

Но она отчаянным усилием вырвалась, поднялась, хотела бежать.



Он снова поймал ее, удержал. Но она опять вырвалась и, изменив тактику, решила встретить его. За поясом корсара был заткнут кинжал. Ей удалось его схватить. Замахнувшись кинжалом, она готова была нанести удар. Но он, конечно, со смехом шел на нее. Тогда, отступив еще на шаг, она обратила кинжал против собственной груди. И закричала громким голосом, путая французские и испанские слова:

— Подойди, и я убью себя! И пусть тогда Смуглянка из Макареньи проклянет твою мать, твою сестру и твою жену и задушит их во время сна!

Тома Трюбле, который не знал, что значит Макаренья, а также Смуглянка из Макареньи, удивился этим странным речам и испугался их, решив, что это какая-нибудь магическая формула колдовского заклятия или порчи. И он оставил смуглую девушку, даже оттолкнул ее, боясь действия заклинания. Они долго стояли так друг против друга в полутемной кают-компании среди стонов насилуемых женщин: она — продолжая размахивать кинжалом, Тома — перед ней, сжав кулаки, с искривленными губами, с сумасшедшим взглядом, готовый на нее броситься и не смея, взбешенный, разъяренный и робкий в одно и то же время…

Глава третья