Газа
И в старинных источниках, и в современных работах, посвященных той же теме, пираты характеризируются как гази, а иногда – как моджахеды. В этом разделе мы обсудим, насколько уместно объяснять деятельность османских корсаров в рамках термина «газа», понятных лишь жителям Турции.
Собственно, газа – понятие, не ограниченное лишь корсарством; оно почти столь же древнее, как и османская историография. «Газа-тезис»[167], который в 1938 году выдвинул Пауль Виттек, изучая образование Османского государства, вскоре стал одной из самых важных парадигм османской истории и породил множество академических дискуссий[168]. С одной стороны, часть османистов рассматривает «этос газы» как одну из важнейших сил, побуждавших бейлик[169] расширяться на Балканах. Тем временем другие исследователи обращают внимание на космополитическую и неортодоксальную структуру раннего османского общества. Большинство статей и книг, связанных с этой дискуссией, написаны вовсе не на турецком языке – яркое свидетельство того, что теорию газы, ставшую главенствующей парадигмой в Турции, особо никто и не понял. Упорное подчеркивание роли этоса в турецких источниках и представление о «джихаде», возобновленное на закате Османской империи, еще сильнее закрепили господство «парадигмы газы» в Турции.
Довольно легко обнаружить сходство ранних османских налетчиков и османо-византийского пограничья с корсарами XVI века и другим пограничьем, османо-габсбургским. В обоих случаях группа воинов из поликультурного общества провозглашает себя священными борцами за ислам и вступает в борьбу с империей «неверных» – врагом Османской империи, – причем историки спокойно приписывают такой борьбе священность. Кстати, следы превалирующей парадигмы легко можно встретить и в малочисленных произведениях, посвященных раннему османскому мореплаванию и корсарству[170].
Столь древнее занятие, как пиратство, существовавшее еще до того, как османы, турки, испанцы, мусульмане и христиане впервые начали каботаж в Средиземном море и оттуда вышли в океан, упорно изучается в «османском» контексте и, соответственно, в рамках парадигм, которые в этом контексте главенствуют. Несложно представить, какая превалирующая парадигма кроется и за словами «морские гази», как называют пиратов.
Как видим, когда речь заходит о корсарстве, дискуссии весьма поверхностны и газа сводится к войне за веру. Тем не менее 25 лет тому назад Джемаль Кафадар показал, что историки на международном уровне превратили теорию Виттека в карикатуру и применяют ее только в связи с религиозным фанатизмом[171]. Положение не отличается и тогда, когда в исторической литературе заходит речь о пиратстве. Ни гази Виттека, принимавшие к себе всех и каждого (inclusivist), ни идентичности налетчиков, о которых говорит Кафадар, в ней не фигурируют; газа рассматривается лишь как священная война, вдохновляемая религиозным рвением.
К парадигме этой священной войны обращаются и западные историки – но с совершенно противоположными результатами. Под влиянием современных политических дискуссий их работы скорее переполнены не благоговейным трепетом, а критикой. В их преставлении гази, опьяненные религиозным фанатизмом, несовместимы с экономической рациональностью и военной этикой; они – всего лишь варвары, покорные воле джихада, который призывает их угнетать христиан[172].
Но неужели вера – это и впрямь главный мотив корсаров? Как оценить космополитическое общество Северной Африки и границу Западного Средиземноморья в пределах «парадигмы газы»? Можно ли говорить о периодах, когда эта религиозная мотивация ослаблялась или наоборот – усиливалась за те двести лет, которые нас интересуют?
Как нам читать «Газават Хайреддина-паши»?
Конечно же, роль гази для османских пиратов Средиземноморья – это не творение современной историографии. Корсары сами провозгласили себя гази, когда вошли в систему османской власти и прибыли с пограничья Северной Африки в Стамбул. А одним из самых важных примеров их усилий стал «Газават Хайреддина-паши» – произведение, написанное для Хызыр-реиса (он же Барбарос Хайреддин-паша) после того, как он прибыл в Стамбул. Собственно, с Хызыр-реиса и началось сотрудничество между столицей Османского государства и Алжиром. Несомненны и исламский тон текста, и его акцент на газе, который надлежит расценивать как пропагандистский. Братья Хызыр и Оруч в нем заняты скорее молитвой и служением Аллаху, а не корсарством; преданные исламу, они владеют обширными знаниями о нем и даже некоторыми мистическими способностями. Во многих местах «Газавата» подчеркнуты благородные черты братьев: вот «старец со светлым сердцем», явившись Оручу-реису во сне, желает ему терпения в Родосском плену[173] и советует начать газу, когда Оруч, потеряв руку, возвратится на остров Мидилли (Лесбос)[174]; вот Оруч говорит об исламе христианам, убеждающим его обратиться в их веру[175]; вот монах-католик восхваляет религиозные обеты Оруча[176]; вот Оруч по велению судьбы лишается руки[177]; вот братья Хызыра по вере, андалузские мусульмане, сбежав из Испании на корабле, совершают то, что до сих пор не удавалось османскому султану[178]; вот Хызыр побеждает в религиозном споре католического священника, и тот, ошеломленный ученостью корсара, почти принимает ислам[179]; вот, наконец, в 1529 году Айдын-реис (тур. айдын – светлый, просветленный) по дороге в Алжир видит Хызыра во сне – и, узнав от него о приближении вражеских судов, одерживает великую победу над испанским адмиралом Портуондо…[180]
«Газават», скорее всего, написан с целью укрепить позиции Хайреддина-паши и корсаров в Стамбуле, а не для того, чтобы очертить исторический фон первых лет их корсарства. Поэтому произведение надо оценивать в свете соперничества пиратов-авантюристов, не получивших классического османского образования, и хитроумных пашей Эндеруна[181] с их элитарным сознанием. Главные доказательства упомянутой конкуренции, которую мы рассмотрим более подробно в разделе 12, скрыты в самом «Газавате». Так, «некоторые мунафики»[182]в Стамбуле выступили против назначения Хайреддина на должность капудана-ы дерья[183] и нашептали падишаху, что тот сбежит в Алжир вместе с флотом (313b-314a). Еще через два года «господа визири» уговорят султана совсем снять Хайреддина-пашу с должности, убедив, что тот не возвратится в Стамбул. Сейид Муради, автор «Газавата», пишет об этом с тонким подтекстом, говоря, что в Стамбуле «тысячу завистников можно купить на один акче – и лишь Аллах поможет человеку» (340b-341a). В то же время о «племени двуликих господ», не стерпевших того, что падишах хвалил Хайреддина, говорит следующий бейт (350b):
Зависть в сердце врага благостью не искоренить,
Огонь, скрытый в камне, водою не затушить.
Тревога, связанная с авторитетом Хайреддина, заметна еще там, где текст повествует о периоде, когда Хайреддин был primus inter pares в обществе османских корсаров Западного Средиземноморья. Если бы проблема заключалась только в оценке исторических фактов или же, по крайней мере, в описании газы, то в «Газавате» нашлось бы заслуженное место и другим влиятельным реисам, скажем, таким как Чифут Синан (он пиратствовал не меньше Хызыра, совершая свои набеги с базы на острове Джерба в 1520-х годах) или же Айдын-реис (он в 1529 году одержал важную победу над Габсбургами, о которой мы упоминали выше)[184]. Впрочем, как заметил и Роадс Мерфи, Сейид Муради стремился вывести на передний план только Хызыра и Оруча, что в очередной раз подтверждает: музыку заказывает тот, кто платит[185].
Итак, написанный в этих условиях «Газават» был попыткой создать вокруг Хайреддина ореол гази – и потому мир пограничья был описан через мотивы и метафоры, очень часто используемые в османских источниках классического периода. Ведь османские летописцы, в отличие от современных им европейских хронистов, составляли свои произведения не для того, чтобы о чем-то сообщить, что-то оценить и что-то уточнить – но, видимо, расценивали их как литературный жанр. По сравнению с текстами Санудо, Приули[186] или Сандоваля[187] произведения таких летописцев, как Лютфи-паша[188], Селяники[189] и Печеви[190] весьма проигрывают в детализации и точном описании событий. По сути, «Газават» принадлежит к той же традиции, что и сочинения указанных османских историков, а также составлен под патронажем, поэтому автор при необходимости спокойно игнорировал самые очевидные исторические сведения. Это произведение, непрестанно восхваляющее героизм гази, написано для чтения вслух перед аудиторией. Отчасти из-за этого автор не озаботился хронологической цельностью текста; он повествует о событиях в запутанной форме без контекста и связи с исторической последовательностью[191].
Оксюмороны[192] пограничья: мюхтэди, христиане и еврейские гази
В предыдущем разделе мы упомянули о том, сколь разнообразны были религиозные и этнические истоки корсаров. И, наверное, нам было бы трудно нанести серьезный удар по «этосу газы», если бы мы просто сказали, что мюхтэди (отступники от мусульманской веры, позже вновь принявшие ислам) сыграли свою роль в корсарстве наряду с выходцами из мусульман. Но мы пошли дальше. Огромное множество выходцев из девширме, вошедших в число управителей Османской империи, еще не свидетельствует о том, будто ее воины не вели газы, – и наличия пиратов-мюхтэди недостаточно, чтобы доказать, будто религия не была основным мотивом корсаров.
Здесь следует обратить внимание на две особенности, отличающие корсаров-ренегатов от мюхтэди, воспитанных в Эндеруне. Во-первых, отметим, что наши корсары-мюхтэди не имели никакого образования – в отличие от девширме ХVI века, которых в Эндеруне или же оджаке янычаров знакомили с османской и исламской культурой. Мы знаем, что пленников, решивших принять ислам, обучал какой-либо учитель; однако это не идет ни в какое сравнение с образованием, получаемым во дворце или в армии. С другой стороны, если к толкованию произведений таких клириков-католиков, как Эро, который объявил реиса Али Биджинина безбожником, не знающим книг[193], действительно следует подходить осторожно, применить этот «осмотрительный» подход, скажем, к словам венецианского байло у нас уже не получится. Вопреки заверениям Эро, этот опытный дипломат не преследовал никаких пропагандистских намерений и в своей реляции обращался не к предвзятым читателям, а к узкому кругу сенаторов – закрытому олигархату. Так вот, байло признаёт, что адмирал османского флота Улудж Али (Кылыч Али-паша) на вершине своей славы оставался совершенно безграмотным[194]. В анонимном саркастическом стихе о нем с осуждением сказано: «Жесток и беспощаден // Кафир – и так суров // Как скажет „no“ – никто его // Не склонит на добро»[195]. Строки наводят на мысль, что Улудж Али очень плохо разговаривал на турецком. Улудж Хасан-паша, его преемник, на момент назначения бейлербеем Алжира в 1577 году знал всего двадцать пять турецких слов; получается, что четырнадцать лет, проведенные в Дар уль-Исламе (и из них пять – в Стамбуле) не очень способствовали делу[196]. Как мы видим, ренегаты из Западного Средиземноморья никогда не становились неотъемлемой частью османской системы и оставались чуждыми новой культуре даже после того, как поселялись в Стамбуле. Иначе почему Улудж Али, годами занимавший должность капудан-ы дерья, постоянно просил султана разрешить ему возвратиться в Северную Африку?[197]
Кроме того, большая часть мюхтэди из Западного Средиземноморья были бывшими подданными Габсбургов, и потому их обычно порицали османские девширме (как правило, уроженцы Балкан). Так, в 1561 году вместе с известным корсаром Винченцо Чикала, выходцем из генуэзской семьи, промышлявшей пиратством на острове Сицилия, в плен к османам попал и его сын – будущий Джигалазаде Юсуф Синан-паша (Сципион Чикала). Весьма интересно о нем отзывался великий визирь Дамад Ибрагим-паша. Обвиняя Джигалазаде в том, что тот испортил отношения султана с Венецией, Ибрагим-паша говорил так: он не христианин, но и не «турок» (читай «мусульманин»). Байло Джироламо Капелло в свою очередь, подстрекая пашу, уверял, что не стоит удивляться тому, как Джигала хорошо ладит с французским послом. Ведь он – испанец (то есть подданный Габсбургов), а тот – француз, разве не так? Похоже, Ибрагиму, боснийцу-мюхтэди, пришлись по душе такие слова. Раньше он совершенно не обращал внимания на испанское происхождение Джигала – а вот теперь понадобилось срочно донести об этом султану[198].
Однако самое яркое доказательство того, что османские элиты порой с сарказмом отзывались о прошлом мюхтэди, – это история, связанная с мечетью Кылыча Али-паши, которую записал Эвлия Челеби. Согласно потешному рассказу, «известному среди вельмож», то есть османских элит, Кылыч Али, «человек варварского происхождения» («улудж») и «говорящий по-европейски», после постройки мечети, носящей его имя, во время первого пятничного намаза в ней не понял касиды, восхваляющей посланника Аллаха (осм. na’t – нат), и перевернул все вверх дном, подняв крик: «Что это такое? Что еще за „гу-гу-гу“ и „хинку-ку“? Здесь питейный дом, что ли? Или, душа моя, бозаханэ?!»[199] Услышав, что это восхваление пророку, он опять спросил что-то вроде: «А наш Мухаммед-эфенди говорил[200], чтобы его этим „гу-гу-гу“ восхвалять?» «Говорил, о султан!» – молвили ему. Затем Кылыч Али, узнав, что «гугугушник», воспевающий почестный нат пророку Мухаммеду – мир Ему – получил десять акче, тогда как другой певец, прославляющий султана Мурада – сорок, поинтересовался, кто в таком случае выше: Его Святейшество пророк или же падишах? Получив ответ, который мы, без сомнения, легко предвосхитим, он велел выделить обоим по сорок акче[201]. Безусловно, эта история, которую вредный Эвлия поведал спустя почти столетие, – неправда. Не стоит полагать, будто бы реис, уроженец Калабрии, проведший столько лет в исламском мире, был так невежествен в вопросах религии, что спрашивал, кто выше, пророк или падишах, а тем более безразлично называл святого пророка Мухаммеда словом «эфенди». Для этого реису понадобилась бы самоуверенность улема[202] или мусахиба[203] вроде Эвлии. Но пусть побасенку и выдумали, она отображает ментальность османских элит, их тонкий юмор и отношение к ренегатам. Судя по всему, в середине ХVII века последние с трудом привыкали к османской столице. Наверное, им было нелегко в Стамбуле кадизадели[204] после своего пограничья.
Мюхтэди и их прошлое: тоска по родине
Второй фактор, на котором нам следует остановиться, заключается в том, что мюхтэди никогда полностью не порывали ни с родиной, которую оставили, ни с собственными семьями, ни с религией, от которой отреклись. А теперь рассмотрим три этих связи поочередно.
Да, пираты-мюхтэди нападали на христианские корабли и европейские берега – но, отказавшись от своей страны, они, как мы увидим, вовсе не сжигали все мосты. Прежде всего можно сказать, что корсары, как бы им ни хотелось скрыть свои сложные отношения с прошлым (такое чувство, что по крайней мере в Алжире им не очень-то хотелось его ревностно оберегать), не теряли прежней идентичности. Например, Улудж Али без колебаний скажет венецианскому байло, что он сам – тоже итальянец. Возможно, реис просто притворялся большим другом Венеции, но скорее всего, в его словах была доля правды[205]. Как я отметил в другой моей работе[206], Улудж Хасан-паша (упоминаемый в документах Венеции как Hassan Veneziano, Хасан-венецианец) в разговорах со своим соотечественником-байло также часто вспоминал о родине (patria). Хасан, выучивший за четырнадцать лет всего двадцать пять турецких слов, был не простым венецианцем, а гражданином (cittadine), и в речи его мы слышим явное чувство причастности к республике.
Хорошим примером послужит и рассказ о бабюссаадэ-агасы[207] Газанфере, управлявшем империей за ее кулисами на протяжении тридцати лет. К слову, он тоже не получал образования в Эндеруне. Байло Джироламо Капелло разговаривал с ним на родном для обоих языке, и Газанфер утверждал, что до сих пор считает себя венецианцем (io ancora son venetiano perche ho interesse in quel sangue[208]) и постоянно упоминал о patria. Байло даже предложит влиятельному эфенди дворца Топкапы возвратиться на родину[209]. Точно так же не откажется послужить отчизне и Беатриче (Фатима), младшая сестра Газанфера, которую тот забрал из Венеции и обратил в ислам. Бабюссаадэ-агасы будет сообщать байло о том, какие государственные вопросы обсуждаются во дворце[210], и станет «обычным венецианским осведомителем» (solita confidente veneziana)[211]. Ничем не отличалось и положение еще одного мюхтэди, Джигалазаде, современника Газанфера и Улудж Хасана. Если только байло Маттео Зане не выдал желаемое за действительное (а венецианцам не требовалось лишних причин, чтобы подозревать жителей Генуи), то генуэзец Джигалазаде питал к Венеции враждебные чувства. По его собственным словам, он, вероятнее всего, родился в Мессине, но ведь родина (patria) – там, откуда происходит (discendere) твой род[212].
Слово «родина» часто присутствует в отношениях голландских корсаров с их правительством. К примеру, Сулейман-реис в переписке с представителями «Иштати Дженераль»[213] обязуется служить своей нации. Точно так же Мурад-реис в своих письмах называет жителей Сале «эти люди» и клянется до смерти быть верным отечеству[214]. Здесь следует заметить, что высказывания и Улуджа Хасана, и обоих реисов были частью их риторической стратегии. Но даже если это так, то их слова могли прозвучать убедительно, лишь если в какой-то мере соответствовали реальности; особенно во время таких встреч, как у Хасана с байло, – с глазу на глаз[215]. Кроме того, как минимум Мурад-реис не ограничивался простыми уверениями. Иначе как объяснить то, что он, нападая на разные испанские корабли, поднимал флаг принца Оранского и спускал красный с полумесяцем?[216] В конце ХVII века, когда мюхтэди понемногу начали уходить из Алжира, еще один реис украсил корму[217] своего корабля изображением французского короля Людовика IX[218]. Но к чему алжирскому гази на корабле тот Людовик, которого Церковь провозгласила святым? Не этот ли король запомнился крестовым походом на Тунис?
Как мы уже удостоверились, некоторые корсары не боялись поддерживать хорошие отношения с правительствами прежней родины. В порядке вещей было и то, что никто особо не протестовал, ведь посредничество пиратов могло приносить выгоду обеим сторонам. Такие влиятельные корсары, как Сулейман и Мурад, предпринимали в Алжире и Сале важные дипломатические действия ради своих стран. Сулейман-реис даже дерзнет поссориться с голландским консулом в Алжире и приложит все усилия, чтобы его заменить. Мурад-реис будет вести себя в Сале почти как голландский консул. Он добьется того, чтобы захваченные голландские корабли вместе с товарами и пленниками возвратили на родину; сам же получит оттуда огромное количество оружия[219].
Но если мюхтэди из дружественных держав удается открыто поддерживать доброжелательные отношения с соотечественниками, то для выходцев из вражеских стран ситуация немного сложнее. Например, контакты ренегатов – подданных Габсбургов – с императором Священной Римской империи Карлом V и Филиппом II скорее были не взаимовыгодным сотрудничеством, а предательством. Собственно, в этом была определенная логика: часть мюхтэди добровольно прибыла в Алжир в поисках лучшей жизни, но остальные приняли ислам, не выдержав неволи. Стоит ли удивляться, что они как минимум думали о возможности возвратиться к прежней вере? Но непросто узнать, кто и на каких условиях обращался в мусульманство, ведь вполне естественно и то, что ренегаты, общаясь с христианами, стремились внушить, будто бы их обратили силой. Мюхтэди, искавшие общий язык с христианами, видели несомненную выгоду в том, чтобы подчеркнуть преданность бывшей вере и желание вернуться в нее. Вместе с тем, даже если такого соглашения достичь не удавалось, подобные признания освобождали мюхтэди от душевных мук, – ведь тяжело было объяснять бывшим единоверцам, почему некто стал мусульманином. К примеру, упомянутая венецианка Беатриче Мишель, бросив мужа, добровольно прибыла в Стамбул к старшему брату Газанферу-аге, служившему дарюссаадэ-агасы. Уже там Беатриче жаловалась байло на то, что брат принудил ее обратиться в ислам, – а Эрик Дюрстелер в его последней работе настойчиво говорит о том, что на самом деле ее никто ни к чему насильно не склонял и она во всем действовала по собственной воле[220].
Можно привести целый ряд примеров того, как габсбургские агенты вели переговоры с предводителями корсаров-мюхтэди. В 1541 году они встречались с Хасаном-агой, уроженцем Сардинии, преемником Барбароса в Алжире, и уговаривали его возвратиться в христианство и сдать врагу осажденный город[221]. Сорок два года спустя уже другой бейлербей Алжира, Улудж Хасан, тоже вступит в подобные предательские переговоры; их тогда вел Мадрид, и то, что сам Хасан происходил из Венеции, этому совершенно не мешало[222]. Но несомненно, прежде всего стоит упомянуть переговоры, которые устроил калабриец Улудж Али. Габсбургские агенты постоянно обивали пороги корсара – и когда он был бейлербеем Алжира, и когда он поселился в Стамбуле, став капудан-ы дерья, – и призывали предать султана, обещая все что угодно. Улудж Али не внял посулам, однако весьма примечательно, что эти переговоры, обзор которых я дал в отдельной работе[223], тянулись годами. Очевидно, что Али пытался понять, куда дует ветер, и явно не желал закрывать перед агентами дверь; по крайней мере, он ничуть не возражал, когда те свободно возвращались на родину после своих предложений. Почему же герой-гази Улудж, чье имя сам султан заменил на «Кылыч» (тур. сабля), не заставил их прекратить попытки?
Кроме Улуджа Али, многие мюхтэди из его окружения попали под зоркое око тайной службы Габсбургов. Два ренегата, Синан (Хуан Брионес) и Хайдар (англичанин Роберт Древер), стали постоянными осведомителями; причем присылали свои письма с кораблей османского флота, бывшего в открытом море![224] В какой-то момент Синан даже решит сбежать оттуда, чтобы вернуться на родину[225]. Некий Педро Бреа, человек Улуджа Али, начнет передавать сведения Джованни Марльяни – неофициальному послу Габсбургов, прибывшему в Стамбул подписать с османами соглашение о перемирии[226]. Вскоре он даже сделает то, чего не сумел Синан: сбежит из Стамбула, доберется до Неаполя, оттуда – до Испании, а затем габсбургским властям придется спасать его семью и увозить ее из Стамбула в Венецию[227]. Сам Педро Бреа еще возвратится в османскую столицу, но уже как шпион Габсбургов, – подговаривать Джафера-пашу предать султана[228].
Также Хуан Австрийский послал в Стамбул двух переговорщиков: Антона Авеллана и Вирджилио Полидоро – добиться снижения цены на выкуп габсбургских солдат, попавших в плен в Хальк-эль-Уэде. Те, возвратившись, подали ему рапорт, где уведомляли, какие контакты следует завязать тайной службе Габсбургов в османской столице. Среди них были влиятельные мюхтэди из окружения Улуджа Али: ломбардец Сулейман-ага; Антонио де Вале, уроженец Британии; англичанин Мурад-ага (Карло/Чарльз Дэниел), двое французов-госпитальеров, а также один испанец, сын капитана из Хальк-эль-Уэда (capitán de Goleta). Кроме них, важную роль в том, чтобы убедить Улуджа Али перейти на сторону Габсбургов, мог сыграть и его капы-кетхюдасы[229] (mayorduomo) Лукалы Мурад-ага. Филипп II, не доверявший подобные беседы перу и бумаге, сам написал Мураду-аге, и это свидетельствует о том, насколько важными считали Габсбурги переговоры с корсарами, и насколько высокими – шансы на их успех[230].
Интересно, что вовсе не обязательно было и принадлежать к мюхтэди, чтобы участвовать в такого рода заговорах. Хайреддин-паша тоже довольно долго поддерживал отношения с Габсгургами[231]. И сколько бы нас ни убеждали в том, что он вел переговоры по велению султана, стремясь запутать противника, все же секретность и меры предосторожности, которых придерживался опытный корсар, наводят на мысль, что эти встречи были совершенно искренними[232]. Опять-таки, еще один мусульманин, сын известного пирата Салиха-реиса, алжирский бейлербей Мехмед-паша (1565–1568) лично проявил инициативу и установил контакты с Габсбургами, не дожидаясь агентов. Когда бывшего бейлербея привезли в Стамбул, освободив из плена, куда тот попал в битве при Лепанто, он, осознавая, что опозорен, решил просить у Габсбургов тридцать тысяч дукатов. Он сказал, что поднесет их Соколлу Мехмеду-паше, а когда за это вновь получит должность бейлербея Алжира, то сразу же сдаст это корсарское гнездо Габсбургам, заключит союз со своим верным другом Абдюльмеликом, который взошел на марокканский трон, и выдворит османов из Северной Африки. Так бывший бейлербей, сын такого знаменитого гази, как Салих-реис, предложил себя на роль мусульманского вассала Габсбургов в Алжире. Когда же вероломный замысел провалился, Мехмед-паша уехал жить на Сицилию. Веру он менять не стал, оставшись мусульманином[233].
Итак, сын знаменитого воителя за веру, мусульманин от рождения, ставший бейлербеем, был готов с легкостью передать самый важный из центров морских гази Филиппу II, главному врагу ислама. Не исключено, что это мог быть и способ выманивания денег. Но это мало что меняет, поскольку самое важное в том, что и Мехмед-паша, и испанцы полагали, будто подобный замысел можно легко претворить в жизнь. Никто не посчитал глупостью желание прославленного гази сотрудничать с самым могущественным монархом христианского мира.
Реисы-ренегаты из северных стран, живших в мире с османами, получали поддержку от своих бывших правительств, несмотря на то что отреклись от родины и веры. Более того, даже если эти правительства не поддерживали корсарских капитанов, они им и не препятствовали, не желая злить ни Стамбул, ни Алжир, а тем более – попадать под ответные удары. Здесь уместно привести пример с голландцами-мюхтэди. В пределах прав, которые им гарантировали султанские ахиднаме, те часто возвращались на родину, где пользовались портами и верфями, а также набирали людей[234].
Например, Кючюк Мурад-реис (Ян Янсон) в 1623 году, во время одного из налетов на северные моря, укрылся от шторма в нидерландском городе Вере. Тогда родные Мурада и многих из его команды, придя на палубу, убеждали корсаров, что, если даже те и исчезли с их глаз, но остались в сердцах. Жены и дети умоляли супругов и отцов вернуться домой. Незачем писать, что алчные корсары их не послушали![235] Впрочем, об их визите благосклонно писали в тогдашних памфлетах, что свидетельствует об авторитете мюхтэди на родине[236]. Местные зеландцы постоянно оказывали им помощь или же пополняли их ряды. В любом случае, разве не эти герои нападали на испанские корабли? Причем Мурад-реис совершил такой рейс в Нидерланды не в последний раз. В 1625 году после боя с пиратами из Дюнкерка он, разбитый и усталый, найдет трем своим кораблям пристанище в Роттердаме и Амстердаме[237]. Вода в портах замерзнет, и экипажам двух кораблей под началом Мурада и его заместителя, капитана Маттейса ван Ботеля, придется зимовать в Амстердаме. Однако вряд ли непрошеных гостей там плохо приняли, – разве что повесили троих корсаров, которые домогались девушки-сироты, заманив ее на палубу и обещая угостить шелковицей[238]. В то же время амстердамские власти открыли для больных мюхтэди двери городской больницы[239].
А вот итальянцы и испанцы, принявшие ислам, порой оканчивали жизнь в подвалах инквизиции – или же рабами на галерах, если властям удавалось уберечь их от церковных карателей. Впрочем, в северных странах протестантов-ренегатов, кажется, не очень беспокоили, хотя и там не обходилось без конфликтов. По условиям перемирия от 1622 года голландские порты открыли для алжирских кораблей. Но что ожидало бывших на судне христианских рабов? Не следует ли спасти их от неверных? А голландцы-мюхтэди? Да, они сражались против ненавистных испанцев. Но вероотступникам нельзя свободно разгуливать по христианским землям. В конце концов попытались найти золотую середину. Рабов, которым удалось сбежать с кораблей и добраться до берега, велели освободить. А относительно вероотступников-христиан действовали двойные стандарты: сходить на берег разрешали только голландцам, а иноземцев брали под арест[240].
Проблема заключалась не только в религии. Открытие портов для земляков-корсаров, не отличавших друга от врага, повлекло бы и дипломатический кризис. Появление Мурада-реиса вместе с французским кораблем вызвало не только протест посла, но и конфискацию голландских судов в портах Франции. Генеральные штаты, стремясь сохранить лицо, решили сжечь возвратившихся ренегатов, однако наказания так и не последовало. Да и о какой смертной казни могла идти речь? Многих задержанных мюхтэди просто отпустят на волю, и даже дадут им проводника, чтобы помочь уплыть из Зеландии[241].
Были среди мюхтэди и те, кто возвращался на родину навсегда. Можно предположить, что большинство пленников, принимавших ислам, обратились не по своей воле. Если еще прибавить тех, кто тосковал по семье и родине, или же тех, кто не воплотил своих корсарских надежд, то мы еще быстрее поймем, почему часть пиратов при первой возможности бежала от сотоварищей. Те, кто бросался с галеры в море и не успевал доплыть до берега (подобно дезертирам, которые выпрыгивают из поезда, едва завидев родное село), почти всегда доживали свой век в тюрьме; такая судьба постигла, скажем, Мустафу/Луи[242]. Опять-таки, один из алжирских кораблей, спасаясь от шторма, укроется в Руссильоне, но весь его экипаж бросят в тюрьму по приказу местного губернатора из-за того, что реис не сможет предоставить паспорт, полученный от французского консула. В 1674 году пленных моряков освободят по настоянию дипломатов, но ренегаты из их числа не возвратятся. Мюхтэди-французы, снова став христианами, предпочтут остаться на родине, тогда как сам реис, ренегат-генуэзец, поплывет домой. Что еще хуже, останутся даже мудехары, которых Лоран Арвьё отдельно обозначил как рабов. Нам не до конца понятно, кем были эти рабы, но очевидно, что в Алжир возвратились только турки-мусульмане с мудехарами[243].
Некоторые возвращения на родину выглядят более спланированными. Яркий пример – история неких мюхтэди, которые покинули Алжир под предлогом корсарства, взяв с собой как можно меньше янычаров. Едва достигнув христианских берегов, они ночью, подав знак гребцам, которых освободили, вместе подавили сопротивление янычаров и вернулись в родные края[244]. Были и такие реисы, которые предусмотрительно не нападали на представителей тех стран, куда могли возвратиться. Скажем, фламандец Хаусс, пиратствующий в Алжире, пока его жена проживала в Марселе, забирал с захваченных французских судов только товары, не трогая экипажи и пальцем, – в общем, «инвестировал в будущее»[245].
Но кто-то из пиратов возвращался на родину и ради мести, ведь не каждый ренегат был обязан питать возвышенные чувства к тому, что оставил позади[246]. Как мы покажем на примерах в разделе 8, часть корсаров, оказавшихся в Северной Африке, считали, что с ними поступили несправедливо. И они, мечтая о том годами, не упускали возможности отомстить судьбе – направить корсарские корабли на собственные страны, обречь земляков на долгую неволю и разграбить сотни их «уютных уголков».
Много примеров свидетельствует о том, что ренегатство не устраняло связей между людьми, рожденными в одном краю[247]. Например, в Тунисе солидарность феррарцев переросла в «клановость»[248], а голландские капитаны старались набирать себе экипажи только из соотечественников. Вполне естественно и то, что землячество проявилось у корсаров на уровне «наставник-ученик». Так знаменитый Кючюк Мурад-реис воспитал Дансекера Сулеймана-реиса (Иван Дирки де Венбур), и тот в свою очередь стал спонсором учителя. Мурад-реис также последует примеру наставников и на своем долгом пути к успеху приведет в Северную Африку многих соотечественников[249]. Благодаря таким связям голландские моряки всегда осознавали свою этническую принадлежность. А еще лучше представить себе то, какую гордость испытывали нидерландцы, поддерживая алжирских корсаров, можно по именам, которые они давали кораблям, как то: «Самсон» (ум. 1624) или же «Симон» (Симон Дансекер, ум. 1615); притом стоит учесть, что со смерти легендарного корсара на тот момент (1682) миновало больше полувека[250]. Ситуация не отличалась и у англичан. Капитаны корсарского флота, напавшего на судно «Дельфин» (Dolphin), британские ренегаты Рамазан (Генри Чандлер) и Джон Гудейл, по сходному принципу подбирая себе моряков и пушкарей лишь из англичан и голландцев, совершат непоправимую ошибку, – и взбунтовавшиеся рабы погубят их, захватив судно[251].
Мюхтэди и их прошлое: семьи и близкие
Несложно догадаться, что мюхтэди, которые возвращались на родину в поисках помощи или убежища, поддерживали тесные отношения со своими семьями. У нас есть сведения, что когда-то вместе с Улуджем Али в плен попала и его мать; после семи лет неволи женщина возвратилась домой[252]. Однако младший брат Улуджа, плененный в семилетнем возрасте, предпочел остаться в Дерсаадет (Стамбул; осм. «Обитель счастья») и обзавестись там семьей[253]. В 1570 году разведчики, сошедшие на берег в Калабрии, чтобы выведать хоть что-нибудь о приготовлениях христианского флота в Мессине, поймали «языка», и тот оказался одним из родственников Улуджа Али. Не теряя ни минуты, они доставили задержанного к реису[254]. О связях свирепого корсара с его родными, вероятно, были осведомлены и Габсбурги: в 1569 году они решили подослать к реису одного из родичей, – перед тем как склонять его к измене. Однако родственники оказались то ли очень стары для путешествий, то ли настолько молоды, что не припоминали Улуджа, так что обошлось визитом лишь одного из друзей его детства[255].
Еще один из «державных» корсаров, Джафер – современник Улуджа Али, – также вывез в Алжир свою мать вместе с младшим братом. Но сколько бы та ни пыталась привыкнуть к магометанству, она, похоже, так и не смогла проститься со старыми привычками. Антонио Соса передал нам слухи о том, что женщина придерживалась скорее христианства, нежели ислама («es publico y notorio por todo Argel hacia mas profesión de christiana que de turca»)[256]. Подобно этому и другой бейлербей Алжира, Улудж Хасан-паша, позаботится о том, чтобы забрать к себе из Венеции своего кузена Ливио Селесте. Он пошлет родича шпионить в Дар уль-Харб, но тот, кажется, не очень преуспеет в новом ремесле. Ливио задерживали трижды: на Мальте, в Марселе и Неаполе. В 1590 году, узнав о последнем задержании, Хасан-паша начнет угрожать наместнику неаполитанского короля, обещая сжечь заживо всех жителей города вместе с испанцами, если только с головы его глупого кузена упадет хоть один волосок[257].
Другой алжирский капитан, живший во второй половине ХVII века, ренегат с Канарских островов Али Реис (Симон Ромеро), тоже не забывал знакомых. Обратившись в ислам, он спасся от рабства и начал успешный путь корсара. Немного разбогатев, реис тут же поможет семье: прежде всего выкупит из неволи отца, потом одолжит деньги своему брату Мельчору, тоже попавшему в плен. Тот обретет свободу; правда, не сможет отдать долг, и это обойдется ему намного дороже. Чуть позже, когда Мельчор – на этот раз вместе с сыном – попадет в плен, старший брат не поспешит ему на помощь. Однако Али/Симон был не из тех, кто бросает родных в беде из-за денег. Он не только дал деньги своей сестре Маргарите Пиньеро на выкуп ее сына Филиппа Джеймса, когда та прибыла в Алжир, но и щедро ее одарил. В то же время корсар материально поддерживал Луизу Эрнандес – жену своего второго брата Сальвадора. Его щедрость распространялась не только на семью: многие канарские невольники при разных обстоятельствах обрели в его лице настоящего друга[258].
Отметим и то, что такого рода семейные встречи были характерны не только для Алжира и Стамбула. Лизбет Янссен, дочь Кючюк Мурада-реиса, приедет в Сале, чтобы в декабре 1640 года встретиться с голландским послом Лидекерке, и пробудет там до августа[259]. Нам также известно, что генуэзец Уста Мурад, который в Тунисе достигнет поста дея, позовет к себе родственников. На протяжении полувека его близкие – купцы, капитаны, поработители, – будут мигрировать между Тунисом, Марселем, Генуей и Ливорно, или же, проще говоря, научатся зарабатывать деньги на связях Мурада[260].
Также, бывало, между членами корсарских семейств, разделенных двумя берегами морской границы, происходили неожиданные встречи. К примеру, в 1731 году на голландском корабле, прибывшем в Алжир, находился младший брат одного из здешних мюхтэди. И если тогда старшему брату-мюхтэди разрешили взойти на палубу, то младшему запретили выходить в город, опасаясь, что он сбежит и станет мусульманином[261]. Еще случай: в 1672 году какой-то алжирский корсар, сам родом из Генуи, увидит, что капитан французского корабля, которого он атакует, – его младший брат. Вот только встреча двух братьев, не видевшихся много лет, не спасет корабль от разграбления: корсары придерживались древних правил, и там, где волки терзали добычу, не было места жалости[262].
Часть мюхтэди, используя свои политические и финансовые возможности, поддерживала брошенные семьи. Так, английский ренегат Джозеф Паллач пересылал деньги и подарки своим родным в Плимут[263]. Но здесь, несомненно, самый удачный пример – Улудж Хасан, который при посредничестве байло не раз утруждал себя брокерством ради младшей сестры Джамиллы и ее мужа, проживавших в Венеции[264]. В 1590 году он попросил выделить для сестры дом. «Светлейшая»[265], дорожившая политическим влиянием ее гражданина в Стамбуле, решила помочь с арендой, выплатив сотню дукатов[266]. Эта сумма, почти немедленно возросшая до двухсот дукатов, тем не менее исправно выплачивалась до осени 1592 года, пока отношения между Венецией и Хасаном не испортились и выплата не потеряла смысл («essendo cessata la causa per la quale gli fu assignata il detto danaro»)[267]. В 1591 году наглый шурин Хасана заявится в Стамбул; в этот раз, уступив назойливости, Хасан попросит венецианцев выделить для родича секретарскую должность в сенате или по крайней мере жалованье, а для сестры – разрешение открыть пекарню на кампо Сант-Апонал[268]. Более того, Хасан будет покровительствовать не только родне, но и старым друзьям. Корсар попросит отменить наказание в виде ссылки для какого-то монаха, друга детства, – впрочем, байло Джованни Моро ему откажет. Между тем годами раньше, когда он просил о таком для своего кузена Ливио, байло Якопо Соранцо оказался более уступчивым[269].
Мюхтэди и их прошлое: сомнительная вера?
Итак, мы изучили отношение гази-мюхтэди к родине, семьям и прежним соотечественникам. Однако еще важнее их отношение к «истинной вере», которой они пренебрегли; ведь если смысл обращения в ислам (осм., ислам. ихтида) – это «достижение пути истинного», то переход в другую религию (иртидад) означает «отвержение». Насколько наши мюхтэди позабыли свою прежнюю веру? Придерживались ли они всех требований новой?
Прежде всего следует отметить, что мы не согласны безоговорочно принимать свидетельства эпохи, связанные с мусульманством ренегатов. Обычно в произведениях священников и монахов, обязанных спасать невольников, легко заметны скрытые мотивы. Те, кто говорил, что мюхтэди были насильно обращены в ислам, пытались донести до сознания соотечественников, среди которых собирали пожертвования на выкуп пленных, как мучаются в Северной Африке их браться по вере. И это вполне нормально. Вот почему откровения вроде того, будто Али Биджинин был безбожником, или будто мюхтэди в Северной Африке не чтили ни пророка Мухаммеда, ни султана[270], надо воспринимать немного критично. Ведь иногда разного рода подозрения – скажем, сомнения в вере матери Джафера, – могли принадлежать скорее народным воззрениям, нежели наблюдениям самого автора. Впрочем, сами по себе эти сплетни еще тоже ни о чем не говорят: возможно, их распускали с целью опорочить родственников влиятельных политиков.
Свидетельства о том, что традиции большинства турок и мюхтэди в Алжире имели мало общего с верой и религией – и что те даже не переступали порог мечети[271], – тоже в некоторой мере можно воспринимать как пропаганду. Впрочем, есть и другие доказательства того, что даже турки-мусульмане были далеки от полноценного понимания ислама и что ренегаты, не порывая с прежней религией, воспринимали новую веру поверхностно. Например, некоторые мюхтэди-вероотступники, попавшие после возвращения в католические земли на допрос к инквизиторам, даже не знали шахады – исламского символа веры. И что же они излагали инквизиторам? Пьер Массиа, тринадцать лет пробывший в исламе, говорил: «Аллах – один, и нет ни святых, ни Его матери». Кристобаль Бенитес сказал: «Аллах есть и будет, и пророк Мухаммед – его доверенный (secretaire)». Другой мюхтэди, родом из Португалии, пойдет еще дальше и обожествит Его Величество Мухаммеда как пророка Ису: «Он – высочайший Бог на небесах». Кажется, совсем сбился с толку и португалец Симон Родригес, ставший на тот же путь: «Нет божества, кроме Аллаха, и пророк Мухаммед – выше Его». В то же время польский мюхтэди из Кракова Ян Корралки, похоже, занимает первенство в ереси: «Пророк Мухаммед – это Аллах, и слова ля иля́ха и́ллялла́х означают [sic!] Gloria Patris [sic] et Filio (Слава Отцу и Сыну)».
Еще один мюхтэди, воспринимавший Мухаммеда как Ису – Хуан Хосе дель Позо. Он исповедовал: «Я верю в Аллаха и в Его Высочество Мухаммеда, сидящего справа от Него». И не только он полагал, будто бы посланник Аллаха, как Его Высочество Иса, восседает справа от Него в раю. Джоан Гонсалес Кабана, мюхтэди из Каталонии, даже усадил с одной стороны от Господа – Иисуса, с другой – Мухаммеда. Антонио Джорди с Майорки был убежден, что Мухаммед воскреснет, а генуэзец Санторин де Касарачио называл пророка сыном Аллаха. Затем Жак Пугье заявит, что наш пророк – вторая личность Аллаха. Истинно оригинален окажется также Николас де Сперанца из Триеста: «Я благодарю моего Господа за то, что Он побудил меня отречься от этого прискорбного (triste) вероисповедания и избрать себе лучшее». А вот какие-то грек с поляком, не мороча себе голову, сразу же ответили: «Бог – на небесах!»[272]. В конце концов тем, кто попадал в руки инквизиции, приходилось думать о других, более животрепещущих вещах!
Завершение этих примеров вовсе не означает, что у них нет продолжения. Многолетние исследования инквизиторских документов, которые вели Беннассары, дали свои плоды. Бартоломе Родригес из Валенсии полагал, что ислам лучше христианства, когда ты живешь с мусульманами, а когда живешь с христианами – то все наоборот[273]. Каталонец Гильен Серда был убежден, что каждый может достичь пути истинного в пределах своей религии; если люди плохие, они идут в ад, хорошие – в рай[274]. Только посмотрите, как комментировал один из греческих мюхтэди веру мусульман в то, что Иисуса Христа не распинали на кресте и что он вознесся на небо: «Разумеется, иудеи распяли на кресте не пророка Ису, а турка по имени Мусизабба»[275]. Опять-таки много кто приравнивал абдест (ритуальное омовение в исламе) к исповеди[276]. Напоследок добавим, что двое корсиканских мюхтэди, вступая в брак с невестами, приносили клятву на Евангелии[277].
Кроме этого, первоисточники подробно сообщают о том, что некоторые ренегаты не порывали до конца с христианством. В частности, испанский монах Иероним Грациан, живший в Алжире на исходе ХVI века как пленник, принимал горы подарков от мюхтэди и в первую очередь – от служащих гарема паши. Один из ренегатов даже предложил монаху выкупить того из неволи[278]. Искренно хранящие свою веру, тайные христиане не просто просили падре молиться за них и проводить богослужение, они даже посещали его тайные проповеди[279]. Да что там! Некоторые источники утверждают, что мюхтэди посылали свечи с оливковым маслом в капеллы и оратории, устроенные в подземельях для пленников[280].
Нам также известно, что много корсаров, покаявшись, возвратились в христианство. Выше мы упоминали об экипажах, которые разбегались по всей Франции, как только задерживали их корабль, или же набирали как можно меньше янычаров, чтобы сбежать. Стоит прибавить к ним и Сулеймана-реиса, достигшего столь высокого поста, как капудан (адмирал) алжирского флота. Этот француз-мюхтэди из Ла-Рошели умчит на своей капуданэ[281] к Мальте, чтобы сдаться ордену Святого Иоанна, и продолжит свою корсарскую карьеру в качестве его рыцаря[282]. Согласно отцу Пьеру, суть истории такова: в 1621 году Сулейман, пиратствуя, попал в плен и оказался рабом на французских галерах. В плену он проведет пять лет, все это время будет вспоминать, как прекрасна его прежняя вера, и поклянется, что если обретет свободу, то пожертвует все свое добро в Алжире на благие дела. И едва Сулеймана обменяли на какого-то невольника из Марселя, он распродал имущество и, выйдя в грабительский рейс на корабле, начал искать пути к бегству из Алжира. Запасаясь продовольствием для кораблей в Сусе (на тунисском побережье), он разрешил янычарам сойти на сушу. Но капитан не швартовался в порту, и ему ничего не стоило, высадив янычар, исчезнуть в открытом море вместе с остальными мюхтэди и рабами. Естественно, последние мечтали убежать; однако решение реисов-мюхтэди присоединиться к побегу можно объяснить только предварительной договоренностью. Корабль направлялся к Марселю, однако неожиданная буря прибила его к Мальте. Интересно положение Сулеймана, который возвратился в прежнюю веру на этом скалистом острове, центре католического корсарства. Ведь он не только превратился из гази, гордящегося знаменем ислама, в крестоносца, чье сердце сжигает пламя священной войны. Родившийся в Ла-Рошели, твердыне французских гугенотов, Сулейман на самом деле был протестантом. Поэтому, чтобы пополнить ряды религиозного ордена, подчиненного папе, ему требовалось не просто вернуться в прежнюю веру, но и пройти катехизацию – изучить основы католического христианства. Впрочем, межрелигиозное путешествие Сулеймана продлится недолго, – несколько лет спустя, пиратствуя в османских водах, он лишится жизни в бою с родосскими галерами[283].
Безусловно, здесь стоит прерваться и перед тем, как обратить внимание на следующий раздел, сделать одно замечание. Религиозность Иеронима Грациана и Пьера Дана, а также причины написания их произведений, вероятно, побуждали обоих упрощать и даже искажать события; именно преувеличения и раскрывают предвзятость этих авторов. Тем не менее невозможно закрыть глаза на свидетельства о моряках, сбежавших на родину, или же об алжирском капудане, перешедшем на сторону врага, как и о многих соотечественниках-мюхтэди, зависевших друг от друга и не разрывавших отношений с семьями и прежними странами. Кроме того, сколь бы предвзятыми ни были тексты, которыми мы располагаем, они не делают из ренегатов самоотверженных мусульман, даже когда обвиняют их в жестокости сильнее, чем турок. Значит, вопрос не только в пропаганде.
Более того, христианство предпочитали исламу не только мюхтэди. Крестился и сын великого корсара Синана-реиса, попавший в плен к католикам в Тунисе в 1535 году[284]. Даже если мы полагаем, что «Чифут» Синан-реис был иудеем, его сын должен был от рождения считаться мусульманином; впрочем, когда в 1544 году османский флот появится в Тирренском море и сына возвратят отцу, первый опять обратится в ислам.
Персонаж еще более интересный – Мехмед Челеби, сын тунисского дея Узуна Ахмеда, один из секретарей дивана. Мехмед, женатый на дочери тунисского бейлербея, обожал европейскую музыку и театральные комедии. Однажды, снарядив корабль, он вместе с рабами сбежит на Сицилию, крестится под именем Дона Фелипе и переберется в Малагу. Впрочем, он вернется на родину со смертью отца – повидаться с матерью – и ему придется опять обратиться в ислам. Как ренегат, он, согласно шариату, заслуживал смертной казни, однако странным образом остался в живых. Он потерял все свое имущество и почет в обществе, но, бесспорно, это было несравнимо с тем, что ожидало его в любом ином из тех мест, где судили по шариату. Тогда Мехмед не просто спасся от руки палача, но и добился разрешения от дивана вновь заняться корсарством, то есть вести «газу». Он совершал набеги на галерах Бизерты, чтобы найти опору в жизни и не терпеть безденежья. Однажды он даже захватил чужой корабль и попытался силой обратить сына его капитана в ислам; вот она – мнимая религиозность отступника! Но, похоже, это ревнование не слишком убедило французского консула Арвьё. Мехмед/Фелипе подастся в Мекку дурачить народ, совершит хадж, начнет вроде бы меньше интересоваться балами и музыкой, – но, по утверждению французского дипломата, и дальше будет носить золотой крест, который ему подарил сам папа римский[285].
Здесь главный аргумент не в том, что мюхтэди не были мусульманами. Прежде всего они не разрывали – в полном смысле этого слова – связи со своей прежней верой, причем эта связь проявлялась и как муки совести; порой неистовствующие ренегаты доходили до того, что уничтожали христианские святыни. Например, в 1708 году, когда Оран попал в руки к османам, один из мюхтэди изрезал ножом икону Богородицы в местной церкви. Поступок ренегата не понравился некоторым мусульманам, туркам с арабами, и те решили, что вандалу надо отрезать язык в наказание за неучтивые слова, которые тот произносил[286]. По мнению Моргана, через подобного рода притворное рвение (mock zeal) мюхтэди пытались утвердиться в глазах новых единоверцев. В то же время Роберт Дэвис обращает внимание на психологические выгоды от такого ритуального насилия, которое он называет «злобной местью» (rancorous vendetta); иными словами, оно усиливало представление народа о корсарах как об исчадии ада и зебани[287] шайтана[288].
Эклектизм пограничья
Похоже, в портах Северной Африки, где жили многие мюхтэди, христиане и иудеи, религиозные обычаи разных народов непрестанно подпитывали друг друга. В зарождавшемся народном исламе иногда проявлялась эклектика, далекая от книжных преданий. Мы видим, как начиная со второй половины ХVI века взаимодействие между двумя религиями, христианством и исламом, усиливается, и границы, расширившиеся и в Средиземноморье, и в других регионах Европы, начинают терять свой смысл.
Историки умеют читать между строк и готовы к ловушкам анахронизмов. И они нисколько не обязаны, как отец Грациан, связывать с незнанием догматов идеи алжирцев-мюхтэди – скажем, их представления о том, будто можно спокойно притворяться мусульманами в повседневной жизни и хранить в сердце любовь к Иисусу, сожалея о своем ренегатстве[289]. Здесь особенно уместно сравнение, которое приписывают капудан-ы дерья Улуджу Хасану-паше. По мнению этого венецианца-мюхтэди, который постоянно возвращается на страницы нашей книги, загробная жизнь мало чем отличалась от будней в большом городе. И неважно, кто находится в миле от потустороннего мегаполиса, а кто в пяти милях или даже в ста, ведь, как ни крути, каждый из нас рано или поздно окажется там. Достаточно всего-навсего избегать греха. Так невежда-ренегат не просто отдал всем религиям ключи от рая, но даже подверг опасному сомнению первенство ислама среди них. «Кто может знать, какая из религий быстрее достигнет совершенства?» – вопрошал он[290]. Впрочем, эти слова скорее принадлежат не Улуджу Хасану, а Люббенау, передавшему нам свои наблюдения за Стамбулом; и все же мы опять-таки полагаем, что такие воззрения были свойственны корсару под влиянием космополитической структуры османской столицы, в которой было много и протестантов, и мюхтэди.
Очередной пример, подкрепляющий этот немного спекулятивный тезис, мы находим у современника Люббенау – Сайделя. Этот немецкий путешественник встретил в Стамбуле бывшего протестанта, доктора Валентина, который ничуть не сожалел о переходе в ислам. Напротив, он заявлял, что, сменив веру, заслужил почет и познакомил османского султана с лютеранством[291]. Итак, несмотря на то, что Валентин стал мусульманином, он не упустил возможности поведать самому падишаху о протестантизме; похоже, его ренегатство скорее объясняется практическими соображениями, нежели итогом духовно-нравственных поисков, и ко всему прочему возникает мысль, что доктор-лютеранин не особенно обращал внимание на различия религий.
Религиозный эклектизм и беспристрастное отношение к любой вере[292] особенно проявлялись в море. Доказательством послужит предпочтение пиратов отчаливать из портов по пятницам и воскресеньям[293], а также то, что они не срывали с захваченных христианских кораблей ни тех кормовых символов, которые зримо напоминали о христианстве, – скажем, изображений Марии Магдалины, святого Иакова или чистилища, – ни образов, связанных с гуманизмом и не имевших аналогов в османской культуре (таким, например, был образ Нептуна [Посейдона])[294]. Также корсары два года подряд грабили католические храмы Сталетти – однако, разбивая статуи различных святых, не трогали изваяний Григория Чудотворца. Разве это не подтверждает, что гази относились с почтением (riverenza/rispettate) к некоторым из христианских святых?[295] Кстати, Барбарос Хайреддин, наводящий ужас на Западное Средиземноморье, сжег Реджо-нель-Эмилию, но как раз в день святого Петра обошел стороной папские земли. Кто-то приписывал это уважению капудан-ы дерья к апостолам – впрочем, при этом забывая добавить, что папа был обязан своим спасением вмешательству французского адмирала[296]. Да и объяснения такого рода скорее годятся, чтобы отобразить психологию напуганных христиан, а не правду. Однако нас выручит алтарь на острове Лампедуза – он с лихвой предоставит нам все, что мы ищем.
И магометане, и христиане – все моряки, навещавшие этот пустынный остров в центре Средиземного моря, – оставляли пожертвования в здешней пещере, где в одном углу стоял алтарь, посвященный Деве Марии, а в другом – гробница мусульманского святого. Нам неизвестно, кто этот мусульманский «мурабит», однако анонимная надпись на французском языке гласит, что для него предназначались два кувшина (cruche) с оливковым маслом, которые корсары из Триполи выбросили в море, чтобы привлечь удачу[297].
Какую бы из двух религий ни исповедовали моряки, они оставляли в пещере все, что было им дорого: галеты, сыр, соль, вино, оливковое масло, порох, пушечные ядра, сабли, ружья и даже деньги. По рассказам христианского корсара Алонсо Контрераса, единственная разница между пожертвованиями на двух алтарях заключалась только в том, что на мусульманской гробнице не оставляли засоленной свинины. К сожалению, Алонсо ничего не рассказал о вине. Но эти приношения не относились к суевериям – здесь проявлялась практичность. Алтари служили почти как лавки всевозможных товаров. Кстати, эти небольшие пожертвования могли совершенно изменить судьбу тех, кто потерпел бы здесь кораблекрушение и сумел выжить в море за сотни миль от материка (как и горькую участь экипажа поврежденного судна, нашедшего укрытие у безлюдного острова).
Как вы уже поняли, если с алтарей что-то забирали, то взамен оставляли другой товар или же деньги. В конце концов накопления увозили на мальтийских галерах в сицилийский порт Трапани, где их передавали в церковь Пресвятой Девы Марии (Maria Santissima Annunziata). Система работала и на суеверии: считалось, что если кто-то похитит с алтарей деньги или же возьмет что-либо, ничего не оставив взамен, то пропадет ветер и корабли никуда не уплывут. То же самое грозило и в случае, если кто-либо, кроме мальтийцев, решит погрузить пожертвования на свой корабль или же перевезти их из церкви Девы Марии в другое место[298].
Итак, приношения передавались в христианскую церковь независимо от религиозных различий. Этому не стоит особенно удивляться, учитывая, что языческий культ Афины, распространенный среди моряков, всего лишь сменился культом Девы Марии, пришедшим вместе с христианством[299]. Безысходность перед лицом водной стихии научила моряков не пренебрегать ни одной из обожествляемых сил, способных протянуть им руку помощи. Когда буря на море не утихала, мусульманский экипаж не гнушался попросить христианских рабов помолиться на их языках. Те должны были взывать к Матери Божьей, святителю Николаю (Посейдону православных) или же к тому, кого сами посчитают нужным[300].
Еще один пример того, как религии, разделенные в имперских столицах, в крепостях суннитов-ортодоксов и в «вычищенных от плевел» книгах культурных элит, сплетались воедино на средиземноморской ярмарке свобод, бросавшей свой вызов центральным державам, – это корсар Пьетро Зелалич, проклинавший святого Николая, когда в море не удавалось выловить корабль для грабежа. Зелалич был настолько удачливым моряком, что как-то раз даже захватил и привел к берегам Мальты османский санджацкий корабль, на котором некогда был рабом. Он на глазах у всех швырял на палубу икону святого Николая и бил по ней тростью; призывал больше не молиться могущественному покровителю моряков, если тот не посылал трофеев, или же винил того в плохой погоде, – всего этого было достаточно, чтобы привести инквизицию в ярость. Однако корсар пошел еще дальше: как-то в припадке гнева он восхвалил ислам и совершил откровенное вероотступничество, ужасая выражениями вроде: «да святится Турция» (benedetta la Turchia), «да святится шариат» (Benedetta la legge de’ Turchij) и – «да здравствует Мухаммед; я семь раз обратился бы в ислам, не будь я таким старым» (viva Maometto, se non sarei inoltrato in età mi sarei fatto Turco per sette volte)[301].
На протяжении веков, в течение которых религия поддерживала порядок в Европе и в Мемалик-и Махрусе (осм. «надежно защищенные владения», одно из названий Османской империи)[302], а также в ходе процессов, которые немецкие историки назвали Konfessionsbildung (Конфессионализация), в мире, где ослабевало взаимодействие между религиозными общинами[303], пограничье Северной Африки предстает перед нашим взором как аномалия, напоминая Анатолию ХІІІ-ХIV веков, Балканы ХV столетия, а также средневековую Испанию. «Потому что Тунис – страна свобод; здесь религия никого не волнует – человек молится Богу, когда пожелает, и разве что, когда придется, держит пост; завелись деньги – пьет вино, и если напивается, то допьяна»[304]. Можно ли представить себе такие слова французского консула Арвьё о Париже и Лондоне или даже Стамбуле ХVII века?
В таких местах, как Алжир, куда стекались христиане со всех четырех сторон мира, даже рабам разрешалось открыто исповедовать свою веру, ведь благодаря священникам и капелланам сохранялись все ее элементы, в том числе и проповедь, и милостыня. Соответственно, здесь было сложно установить границы между религиозными общинами, тем более, пока их постоянное взаимодействие обеспечивалось рабством и ренегатством. Многие христиане переходили в ислам, немало мусульман, тоже попадая в плен, годами жили в католических странах и на кораблях католиков.
Некоторых ренегатов даже причисляли к лику святых. Соса и Лосада не скрывают, что среди мурабитов Алжира встречались мюхтэди, пусть их и было значительно меньше, чем турок с арабами[305]. А если говорить о Европе, то отличным примером послужит интересная история Антония де Ното, чернокожего раба. В конце ХV века его привезли в Европу из Черной Африки. Он решил креститься, вслед за этим обрел свободу и зажил целомудренной жизнью. Так бы продолжалось и дальше, если бы он не угодил в руки пиратам и те не увезли его в Алжир… Там он принял религию новых господ, но не ограничился просто высоким званием мусульманина и вскоре, уже как мурабит, заслужил небывалые почести со стороны тунисцев и их султана. Но не тут-то было. Сорок лет спустя, когда ангел смерти Азраил постучит в дверь к нашему африканцу, вошедшему в новое столетие мусульманином, тот, терзаемый муками совести, заново крестится, – и на этой финальной ноте поплатится за свой героизм душой[306].
Не должно удивлять и участие мусульман Северной Африки на землях святых мюхтэди в религиозных обрядах христианского населения. Ничуть не робея, они с арабскими лютнямии цитрами (citaras) в руках присоединялись к его праздникам, а также раздавали парчу и шелк для украшения храмов с подворьями. Со слов отца Грациана, во время Пасхи целый город – в первую очередь невольнические тюрьмы – ел, пил и танцевал, поскольку Воскресение Христово здесь отмечали пышнее, нежели день рождения пророка Мухаммеда[307]. Отнеся это преувеличение фанатичного падре к его экстазу, с которым он был не в силах совладать, я все же не удержусь от последней забавной истории. Как-то в церковь заглянул один пьяница по имени Рыдван; он показал пальцем на крест посреди алтаря и спросил, кто это на нем. По-видимому, наш герой не слышал ни об Иисусе, ни о его Матери Марии, скорбящей у ног сына. Узнав, что Ису – мир Ему – убили иудеи, он не выдержал этого нового для себя открытия и, полыхая гневом, перевел дух только в еврейском квартале города, вздымая там пыль до самого неба. «Это вы, жиды, убили Иисуса!» (Chifutiguidi que matasteis a Cidnaiza), – орал во всю глотку Рыдван, избивая попавшихся под руку иудеев. И, даже протрезвев, он, кажется, не забыл трагическую историю 1600-летней давности, которую услышал в церкви. Время от времени возвращаясь в храм, Рыдван будет проверять, горят ли там свечи и хватает ли масла в светильниках, и жертвовать по нескольку акче[308]. Впрочем, незачем глубоко вникать в душевные противоречия мюхтэди, чтобы опровергнуть парадигму газы. Вспомним лишь, что к реисам-гази принадлежали христиане Дансекер и Уорд – пиратствуя, они нисколько не изменяли вере, как мы упоминали в разделе 1. Ко всему прочему, эти примеры – не единственные: в экипажах мы встречаем и мусульман, и протестантов, и католиков.
Смешанные команды кораблей явно свидетельствуют о том, что по крайней мере в начале ХVII века религиозные чувства не имели главного значения. Корсары позволяли себе брать в реисы даже иудеев – факт, который еще ярче покажет, что они не делали различий по вероисповеданию. Вспомним и то, как в ХVI веке иудеи эмигрировали из многих европейских стран, в первую очередь – из Испании и Португалии. Причем даже там, где евреям позволили жить (в Салониках, Стамбуле, Нидерландах), никто не пускал их на управленческие и военные должности. Но не от того ли инквизиторский кошмар и охватил Испанию, лежащую напротив Алжира, что ее парализовал скрытый страх перед иудеями?
Нельзя забывать о двух факторах, если мы хотим понять, почему алжирские корсары принимали к себе всех и каждого. Во-первых, мы должны помнить, как относились к иноверцам в Европе с точки зрения духа того времени. Иудеев постоянно откуда-то изгоняли, а мусульман в Европе почти не было[309]. Позволив христианским купцам после крестовых походов прибрать к рукам средиземноморскую торговлю, мусульмане едва могли проникнуть в их порты, в которых, как и во внутренних областях Европы, удерживались в рабстве мусульманские пленники, пускай их и было немного[310].
Испания, где в Средние века уживались три религии (convivencia), в XVI веке сделала радикальный разворот. В 1492 году оттуда изгонят иудеев, и никто не станет выполнять своих обещаний перед мусульманами, отдавшими Гранаду. По сути, с 1526 года, после указа Карла V, там не останется ни одной мусульманской общины, которой бы предоставили свободу вероисповедания. Не решит проблем и изгнание мусульман в начале ХVII века. И даже если кто решит креститься, этого не хватит. От тех, кто пожелает устроиться на какую-либо общественную должность, уйти в монастырь, поступить в университет или даже эмигрировать в Америку, потребуют подтвердить, что среди их предков не было мусульман с иудеями, – иными словами, что их «кровь чиста» (limpieza de sangre). Безусловно, этот закон, действующий с 1547 по 1865 год, обходили тысячами путей[311]; но даже аристократические династии теряли права из-за того, что среди их предков в десятом поколении состояли упомянутые иноверцы. И если сравнивать пограничье Северной Африки с такой Испанией, то удивительно повстречать среди корсаров даже мюхтэди, не упоминая о мусульманах с иудеями.
Второй момент, который следует отметить: гази, которые решались пополнять свои ряды иноверцами, делали все возможное, чтобы держать мусульман-единоверцев как можно дальше от пиратства. Алжирские янычары получили право на корсарство только в 1568 году, после тысячи и одной ссоры. Как мы показали в разделе 1, гази с дальновидностью монополиста запрещали местным уходить в пираты, – это изменится только в ХVIII веке, когда пиратство уже утратит свою привлекательность. Так верно ли изображать воителями ислама османских корсаров, столь рациональных и корыстных?! Принимая в свои экипажи мюхтэди, христиан и даже иудеев, они и близко не подпускали местных мусульман!
Гази в море и презренные кафиры
Как станет ясно благодаря некоторым вышеупомянутым примерам, в землях христиан, где гази были обязаны воздвигать знамя ислама, они встречались не только с врагами. Местные часто сотрудничали с ними или же как минимум были готовы торговаться в пределах обычаев, возникших в корсарстве за столетия.
Особенно заметную роль здесь сыграла Франция, традиционный союзник Османов в Европе. Мы вспомним лишь то, как в 1543 году османский флот под командованием Барбароса вместе с французскими солдатами осадил Ниццу и зимовал в Тулоне[312], а в 1550-х годах, когда корабли двух стран маневрировали в Тирренском и Лигурийском морях, к ним присоединились и корсары, – сам Тургуд-реис лично возглавлял флот в ряде совместных походов[313]. Вступая в союз с христианской Францией ради помощи христианам Корсики, восставшим против своих господ-христиан из Генуи, пираты заботились об одном: чтобы союзники не удерживали их от грабежей[314]. Им значительно проще было заключить союз с кафирами, чем отказаться от разбоя. Со своей стороны, французы тоже не медлили с помощью корсарам. В 1563 году во время осады Мерс-эль-Кебира наготове стояли 32 французских корабля[315].
И снова обратим внимание на широкие связи между Алжиром и Марселем, самым важным из французских средиземноморских портов. Османские корсары могли укрыться в Марселе от врага хотя бы в те годы, когда французы еще не принимали мер против них[316]. Что важнее, там можно было не только раздобыть провиант[317] и узнать новости[318], но и приобрести военное снаряжение и необходимое корсарам сырье, в котором нуждалась промышленность Северной Африки[319]. Похожими привилегиями пользовался и Тунис. Соблюдая договор, подписанный де Бревом в 1608 году, тунисцы не принимали в своих портах английских пиратов, а доставленные туда трофейные французские суда подлежали возвращению. Взамен французские порты открылись для «союзных и дружественных кораблей» (comme vaisseaux de confederez & bons amis): тунисских галер, кальетэ, фыркат и бригантин; а кроме того, их экипажам предоставляли продовольствие[320]. Сотрудничество окажется весьма прибыльным и для французов. Например, в ХVII столетии два марсельских судна, нагруженные дорогими товарами, наняли для охраны Самсона Меми и Меземорту Хюсейина, остерегаясь испанских пиратов. После того как конвой достиг порта, корсаров очень гостеприимно встретили, преподнесли им богатые дары, вино, фрукты, джем, roffoli и даже бренди (eau de vie)[321].
Карта 1. Лигурийское море
В 1580 году в результате этих коммерческих связей французы, воспользовавшись правами, которые им обеспечивали османские капитуляции (ахиднаме) 1569 года[322], откроют консульство в Алжире[323]; за ним последуют и другие – в Тунисе и Ливии[324]. Тесные отношения между Алжиром и Марселем заметят и тогдашние правители. В 1595 году марсельцы не признали власти Генриха IV, который завершил во Франции гугенотские войны и принял католицизм, объясняя это тем, что «Париж стоит мессы». Тогда османы, послав письмо алжирскому бейлербею, велели ему склонить корсаров на сторону короля, а если не удастся – применить силу. В ином султанском приказе, присланном в том же году, корсарам также велено помочь французам в их войне с испанцами[325].
Тесные отношения алжирцев с французами не ограничивались лишь торговлей и прибытием кораблей из Стамбула. В те дни, когда вслед за Лепанто черные тучи нависли и над холмами Алжира, местные, боясь нападения, вывозили из города и рабов, и имущество. Тогда морские гази призвали французского короля взять Алжир под свое покровительство. Но еще интереснее то, что их предложение пришлось по сердцу Карлу IX. И если бы не возражения его посла в Стамбуле, епископа Дакского, король взял бы Алжир под крыло[326]. Судя по документам архива Симанкаса, король уже намерился разместить гарнизоны не только в Алжире, но и в Тунисе с Аннабой[327]. Неужели и этот rex christianissimus, христианнейший монарх, чьи предки героически сражались против мусульман, и его младший брат герцог Анжуйский, для которого король готовил трон Алжира, почти записались в ряды славных гази?
Была еще одна страна, открывшая пиратам свои порты и стремившаяся выстроить с ними хорошие отношения – Англия. По желанию дея Триполи Абаза Хасана английский консул Томас Бейкер напишет рекомендательное письмо (a letter of introduction) одному из реисов Танжера, чтобы получить право на корсарство, и попросит вали[328] содействовать капитану в атлантических рейдах. Но прежде всего консул, выразивший эту просьбу как справедливое требование к местному правительству по условиям капитуляции («no more than what he may reasonably claim by our capitulations with this government»), желал натравить нашего гази на французские корабли[329]. Конечно, одно дело – открыть порты в Северной Африке, и совершенно другое – разрешить корсарам являться в Лондон или же близлежащие порты и вывозить из них все подряд. На деле, когда в 1686 году знаменитый канарец Али-реис доставил к берегам Лондона голландские корабли, застигнутые им в Ла-Манше, ему не позволили войти в порт. Сколько ни бунтовал реис, настаивая, что это противоречит 10-й статье соглашений о капитуляции, ему пришлось вернуться в Алжир[330]. К сожалению, нам неизвестно, что случилось, когда голландский корабль, где-то за десять лет до того захваченный в Ла-Манше, увели в Плимут[331]. Напоследок заметим, что гази швартовались для починки кораблей и закупки продовольствия даже в портах Южной Ирландии[332].
Похоже, корсары находили порты, с которыми могли иметь дело, едва ли не по всей «территории войны». Мы уже рассказывали о том, как голландцы-мюхтэди пользовались портами родины. И эта привилегия не зависела от их национальности. Когда в 1621 году буря прибила к Влиссингену корабль Али-реиса (грека-мюхтэди, уроженца Измира), реис сошел на берег и навестил Корнелиса Пейнаккера, алжирского консула[333]. Наши примеры относятся к государствам, поддерживавшим дружеские отношения с османскими пиратами. Но даже христианские центры пиратства не закрывали двери для мусульман. Ливорно, порт рыцарей ордена Святого Стефана (корсаров, зависимых от Флоренции), стал «средиземноморской столицей контрабанды в ХVII веке» именно благодаря османским пиратам[334]. Еще активнее сотрудничала с ними Мальта, принадлежавшая рыцарям другого католического ордена – Святого Иоанна, которые считали священную войну против мусульман своим призванием; по крайней мере так обстояли дела в начале ХІХ века, когда пиратство уже агонизировало[335]. Вероятно, все эти визиты наносились не под корсарским флагом, а под османским и, возможно, под флагом какой-либо из европейских держав; ведь нам известно, благодаря похожему примеру, что мальтийцы тоже подплывали к Стамбулу под английским знаменем. И даже если их «корсарская посудина» попалась в руки османам, то вовсе не из-за бдительности властей, а только потому, что об этом в Баб-ы Али[336] донес английский посол[337]. Османские пираты легко находили заинтересованных в сотрудничестве христиан и вне больших портов. Gazette de France пестрит новостями о том, как гази преспокойно запасались провиантом, водой и древесиной на берегах Франции, Ла-Манша и даже – Неаполя с Римом, где не оставляли камня на камне[338]. В начале ХVII века один из французских капитанов, отправляя доклад (mémoire) Людовику XIII, жаловался на жителей Марселя и Прованса, помогающих корсарам. Интересно, сумел бы без этой помощи Мурад-реис, самый известный пират эпохи, спастись от четырнадцати христианских кораблей, окруживших его со всех сторон?[339]
В следующем столетии новости Gazette de France уже явно свидетельствуют о тесном сотрудничестве пиратов с подданными Неаполитанского королевства. Спустя три года после восстания Мазаньелло (1647) здешние аристократы, воспользовавшись отсутствием испанских сил, буквально изничтожили провинцию; причем они привлекли и североафриканских гази, установив с ними связь через сограждан-мюхтэди. Сеньоров ничуть не беспокоило, что корсары будут разорять их же земли и увозить в рабство их собратьев по вере[340]. Похожие союзы между аристократами и пиратами имели место в Салерно (1663), а также в регионах Абруццо (1667) и Калабрия (1668)[341]. В 1687 году власти подчеркивают, что некоторые неаполитанцы не только шпионили на османских корсаров или играли роль провожатых; негодяи без зазрения совести продавали в рабство своих сограждан и сами брали их в плен[342]. Какому-то реису-христианину выдали берат[343], чтобы он не грабил на своей бригантине побережье Северной Африки, хотя потом и оказалось, что он был в сговоре с мусульманскими коллегами. Этот предатель окончил жизнь в неаполитанских тюрьмах. Он не стыдился продавать христиан в рабство и без зазрения совести выбрасывать их в море, чтобы никому не поведали о его «подвигах»[344]. Вместе с тем, едва вблизи Неаполя у корсарского судна «Золотой Лев» (Lion d’or), оснащенного 40–50 пушками, сломалась грот-мачта, наместник неаполитанского короля бросился за ним в погоню на четырех галерах и не поверил своим глазам: враги не только раздобыли у местных провизию – они умудрились привлечь их к починке корабля![345]
Корсары и община мусульман
Как видно, отношения пиратов с христианами иногда могли быть настолько хорошими, что никак не вписывались в парадигму священной войны. И у нас много примеров того, как корсары сквернейшим образом относились к мусульманам, что совершенно не подобает гази.
Собственно, отношения между средиземноморскими пиратами и местным населением с самого начала были несладки – а точнее, кислы как лимон. В 1513 году, когда реисы Хызыр и Оруч еще только обосновались в Африке, им уже пришлось воевать со многими из здешних мусульман. Братья начали пиратствовать под покровительством тунисского султана – и первым, с кем у них испортились отношения, был именно их патрон. В этот момент алжирцы, испанские подчиненные с 1510 года, позвали к себе в город Оруча-реиса, и тот, приняв их приглашение, обустроил там базу. Однако отношения между морскими гази и мусульманским населением Алжира моментально «скисли». Оруч велел убить Селима эль-Туми, правителя города, из-за чего сын последнего Яхья сбежал в Оран и обратился за помощью к испанцам. Вслед за этим, едва отбив наступление Габсбургов (Яхья тоже, выжидая, принимал в нем участие), Оруч сразу же начал истреблять других мусульманских владык в этих краях. В 1517 году, после захвата Тенеса и Мильяны, он воспользовался междоусобицей в династии Абдюль-вади (Бени Зейян) и прибрал к рукам Тлемсен. Какое-то время христиане-Габсбурги даже спасали местных правителей-мусульман от османских «воинов моря». В 1518 году их войска, окружив Тлемсен, убили Оруча, однако на этом не остановились и в следующем году совершили еще один поход на Алжир, на сей раз безуспешный.
В таких обстоятельствах Хызыр-реис отправил послов к турецкому султану Селиму и номинально преобразовал Алжир в османский вилайет. К сожалению, ни легитимность, которую получил Хызыр благодаря своим политическим маневрам, ни две тысячи янычаров, присланных из Стамбула, не помогли ему удержать город. Реис был загнан в угол: он не мог усмирить габсбургскую крепость Пеньон (Peñon), выстроенную на скалах напротив города, а в Тлемсене Габсбурги убили Оруча-реиса. Если прибавить еще и то, что морские гази притесняли народ, а Ибн-уль-Кади, бывший союзник Оруча, объединился с султанами Туниса и Тлемсена, то несложно понять, почему в 1520 году Хызыр, покинув Алжир, отступил к Джиджелю. Оттуда он продолжит борьбу с мусульманскими правителями соседних областей: в 1521 году завоюет Эль-Кул, в 1522-м – Аннабу и Кусантин, в 1525-м возвратится в Алжир, а в 1529-м станет полноправным правителем города, захватив Пеньон.
Реис и его пираты сделают своей целью мусульман и христиан Северной Африки – такие условия диктовала местная политика. В 1533 году Барбарос был вызван в Стамбул, где его назначили на должность капудан-ы дерья. Первое, что после этого сделал реис, – захватил столицу бывшего покровителя, тунисского султана. И хотя он потеряет ее уже на следующий день, город захватят еще дважды: в 1569 и 1574 годах. Эти завоевания положат конец тунисской династии Хафси. В Тлемсене нашим корсарам тоже удастся покончить с местной монархией, однако они не сумеют закрепиться в Марокко, несмотря на то что займут его дважды[346].
Следует напомнить и о том, что алжирские корсары помогали мусульманам, которых угнетали в Испании. Но не стоит рассматривать эту помощь как поддержку единоверцев – скорее это был политический вопрос. Как мы уже отмечали, сотрудничество с этой «пятой колонной» на берегах Испании давало корсарам бесценные преимущества. Впрочем, современная историография, похоже, преувеличивает влияние этого союза. Не стоит смешивать габсбургские страхи и реальность. Например, накануне Рождества 1568 года, когда в горах Альпухарра (Известковых Альпах) вспыхнуло ожидаемое восстание мудехаров, ни османы, ни алжирцы не бросились им на помощь. Разве они не устремились к другим целям, увидев врагов связанными по рукам и ногам? Да, османы велели помочь Алжиру оружием – но какой был прок от нападения на Кипр? Мудехарам посоветуют ожидать окончания этой войны, но откажут в помощи, способной изменить ход сражения в их пользу. Точно так же Улудж Али, в ту пору бейлербей Алжира, предпочтет прибрать к рукам Тунис и нападет на мусульманскую династию Хафси, покорную Габсбургам, вместо того чтобы спасать единоверцев от христианского ига.
Османские корсары столкнулись с проблемами не только в отношениях с местными монархами или же арабскими и берберскими племенами, но и в собственном кругу. Личные счеты, борьба за власть и предательства среди морских гази ясно показывают, насколько те преследовали материальные и политические выгоды. Например, «Газават» утверждает, что накануне ухода из Алжира Хайреддин остался ни с чем и ему пришлось просить помощи у других «добровольцев» в своем окружении, то есть у пиратов. Вождь гази понимал, что даже большинство его «попутчиков» не последуют за ним. Лишь в 1530-х годах он объединит всех под своим знаменем и заставит признать себя предводителем[347].
Сколько бы пропагандисты эпохи ни провозглашали деятельность средиземноморских корсаров священным долгом, те еще со времен Средневековья не гнушались нападать на собратьев по вере[348]. Во времена, которые мы изучаем, христианские пираты – а с ними и те, кто разбойничал в облачении веры, как мальтийские рыцари, – нападали и на корабли единоверцев, даже продавали последних в рабство, чему имеется множество примеров[349]. Ко всему прочему, они без колебаний увозили плененных христиан в мусульманские порты, поскольку не могли продать их в Европе[350]. Порой, даже располагая возможностью продать добычу в собственных портах, они все равно скрывались в Магрибе, чтобы избежать налогов или не потерять право на владение судном. В ХVII столетии английские корсары продали свой первый захваченный корабль в мусульманских портах, и только уже второй доставили в Англию[351].
Европейские корсары иногда доходили даже до того, что нападали на христианские храмы. Насколько можно понять, в 1590 году английские пираты-протестанты, возмущенные суевериями католиков, осквернили (defile) алтарь в церкви на острове Китира и выбросили крест оттуда в море[352]. А что говорить о госпитальерах, нападавших на православные храмы, высмеивавших священническое облачение и продававших на Мальте священные масла, используемые для богослужений, в качестве древесной смолы?[353] Через 26 лет, в 1742 году, разбойниками, подчистую ограбившими церковь невдалеке от Санто-Сости, оказались те же «святые» рыцари, которые ничуть не стыдились носить одежды со знаком креста[354].
Не стоит удивляться, что османские корсары нападали на подданных падишаха, зимми[355]; однако у нас предостаточно примеров того, как мусульмане преследовали и своих единоверцев. Такие реисы, как Барбарос Хайреддин и Курдоглу Муслихиддин, не видели ничего зазорного в том, чтобы усадить на банки всех пленников, захваченных на тунисских кораблях[356]. Еще один пример из 1580-х: едва Хамди-бея (Энди), капудана Превезы, сняли с должности, он уплыл в Адриатику, затем – в Эгейское море, и повсюду причинял мусульманам вреда не меньше, чем христианам[357]. Опять-таки, Ахмед, один из капитанов, имевших базу в Дурресе и в начале ХVII века опустошавших эти края, словно чума, не только атаковал венецианские корабли, но и убивал мусульманских торговцев[358].
Корсары нападали даже на несчастных мудехаров. В 1561 году пираты освободили Алонсо Майордомо, уроженца Альмерии, только после выкупа[359]. Родственники, уплатившие за пленника пятьдесят дукатов, спасли его от судьбы троих плывших в Тетуан рыбаков-мудехаров, которых корсары захватили в августе 1553 года. Тем удалось сбежать в Сеуту спустя несколько месяцев[360]. Наконец, подчеркнем, что гази, воители моря, за весь ХVII век часто игнорировавшие приказы падишаха, не боялись развернуть свои пушки и ружья в сторону Мемалик-и Махрусе. Когда в 1624 году двое корсаров-мюхтэди, Али и Мустафа, осмелились напасть на порт Искендеруна, они не просто захватили французские, английские и голландские корабли, а разграбили город и разрушили здание таможни[361].
Начиная с ХVII века, когда господство Стамбула в регионе ослабло, разногласия среди османских корсаров начали перерастать в междоусобные войны. И пока те шли, гази без колебаний расценивали корабли и имущество других корсаров как трофеи. Вот еще один пример из начала ХІХ века. В 1811 году алжирский флот захватил флагман тунисского флота, дав под предводительством известного арабского корсара Хамиду кровавый бой, в котором погибло 230 человек, и в том числе – главнокомандующий противников. Остатки поверженного вражеского флота ушли к родному берегу, а Хамиду с захваченным кораблем помпезно вошел в алжирский порт[362]. Тогда алжирцы не только напали на тунисские суда, а еще и ухитрились поживиться добром с европейских кораблей, прежде остановленных тунисцами[363].
Корсарская солидарность
Несмотря на все религиозные различия и риторику священной войны в источниках эпохи, мы должны уяснить, что в корсарской среде наблюдалась и определенная профессиональная солидарность. Согласно Моргану, османские корсары, считавшие своих стамбульских патронов «женоподобными трусами», отзывались о мальтийских «коллегах» так: «Пускай они и наши враги, но заслуживали бы уважения, не будь они христианами, целующими крест»[364].
Многое свидетельствует и о том, что корсары избегали войн друг с другом, сколько бы ни проливали крови в междоусобицах. Ведь они были воинами и не желали убивать своих – в этом их можно сравнить с кондотьерами эпохи Ренессанса[365]. Андреа Дориа имел тайные соглашения с Хайреддином Барбаросом, что стало притчей во языцех для венецианцев. А венецианцы терпеть не могли генуэзцев, которым нанес поражение османский флот у Превезы, – к слову, европейский адмирал нес за это поражение личную ответственность[366]. Опять же, через три года Барбарос убежал из Туниса, и нельзя сказать, будто Джианеттино, племянник Дориа, ринулся вслед за ним, точно зверь. А в 1543 году османский флот, опустошивший побережье Неаполя и Рима, обошел стороной Геную, поскольку ее жители, не теряя времени, они отдали Хайреддину знаменитого корсара Тургуда-реиса, которого до тех пор держали гребцом на галерах. Так и в 1558 году генуэзцы будут спасать свои жизни, посылая деньги и еду османскому флоту, который появится в водах Тирренского и Лигурийского морей[367]. Напоследок скажем, что многие новости на страницах Gazette de France свидетельствуют о том, что в ХVII веке корсары избегали конфликтов друг с другом[368].
По существу, страны, чей главный доход составляла морская торговля, – такие как Венецианская республика, – относились к пиратам в равной степени сурово, независимо от того, какую религию те исповедовали. Венецианцы настолько ненавидели иоаннитов, постоянно нападавших на их корабли и грозивших мирным отношениям республики с османами, что в 1565 году не скрывали радости, когда турки захватили форт Сант-Эльмо[369]. Убивая или ссылая на галеры большинство захваченных мальтийских корсаров[370], венецианцы даже подумывали отдать самых свирепых пленников Улуджу Али, капудан-ы дерья османского флота[371]. Когда же великий магистр мальтийского ордена, узнав об этом, захватил у себя в порту корабль венецианцев, это переполнило чашу их терпения. В 1584 году сенат примет решение о начале войны[372], и разъяренные капитаны галер начнут без колебаний отрезать пальцы пленным госпитальерам[373].
И это не должно удивлять, ведь для венецианцев безопасность торговых путей на Средиземном море касалась не только экономики. Пиратские набеги в Адриатическом море (или в «Венецианском заливе», как его окрестили современники) вели к оспариванию тех прав, которые республика издавна заявляла на эти воды, считая их своими. Договор 1577 года гласил, что иоанниты не будут осматривать корабли венецианцев, а если это все же произойдет, то не станут отбирать у них товары. Распространялся договор и на товары мусульман и иудеев[374], – вот только госпитальеры его не придерживались. И даже если рыцари не трогали добра на венецианских судах, они устраивали дипломатические скандалы, нападая на османские корабли. Не надо забывать о том, что Критская война (1645–1669) началась из-за безответственности иоаннитов, и, пока все силы венецианцев были брошены на борьбу с османами, иоанниты и дальше нападали на венецианские корабли, изумляя единоверцев[375].
Впрочем, не только светские торговые города-державы – скажем, та же Венеция, готовая на все во имя своей рациональной и меркантильной внешней политики, – забыли о священной войне и направляли усилия на сужение территории корсарства в погоне за прибылью. Вмешивались и другие, религиозные государства, объявив войну морским разбойникам. Разве не пытались госпитальеры создать «регион без пиратов» от мыса Едибурун до Милета? А все ведь ради того, чтобы облегчить торговлю между Родосом и Анатолийскими берегами![376] Кажется, и сам покровитель ордена иоаннитов, римский папа, тоже не проявлял особого религиозного рвения. Сикст V запретит нападать на корабли, торговавшие в христианских портах; к их грузам не притронутся и пальцем, даже если те будут принадлежать туркам или иудеям[377].
Цель второго раздела – вовсе не в том, чтобы подвергнуть сомнению религиозные убеждения османских корсаров или же слепо следовать западным источникам, утверждающим, будто мюхтэди на самом деле не были мусульманами. Безусловно, часть из них пришла к новой религии неожиданно, поневоле или от склонности к наживе, но остальные искренне обрели себя в новой вере, «удостоенные света ислама». К последним принадлежали и двое из шести мюхтэди, попавшие в плен к испанцам в 1752 году; несмотря на все угнетения, они отказались возвращаться в веру отцов и пошли на смерть в костре инквизиции[378].
Конечно, ученый не должен измерять чью-либо религиозность. Но главную мысль, которую мы пытались передать, можно выразить так: религиозные устремления не следует считать основной мотивацией корсаров. «Парадигма газы», надолго сковавшая историографию, не способствует пониманию османского корсарства как феномена минувших веков. Мы не сможем отдать должное хаотическому плюрализму средиземноморского пограничья через понятия, навязанные элитами имперской столицы в форме, соответствующей литературным традициям прошедшей эпохи, – причем еще и слегка опасаясь за то, правомерны ли эти понятия. Пограничье Западного Средиземноморья – мир, тождественный «Дикому Западу» и противопоставленный «центральным» землям. В нем резко разграничивались конфессии; в нем ссорились католики и протестанты, сунниты и шииты, а религия, словно механизм, объединяла общество и поддерживала в нем порядок. В портах, ведущих жизнь паразитов, – поскольку сама мировая экономика обрекла их на разбой, – ренегаты, лишь вчера принявшие ислам, становились святыми, а мусульмане, христиане, мюхтэди и иудеи преспокойно делились друг с другом кораблями, добычей и даже храмами.