Вот, к примеру, этот мужик. Ему полагается иметь мохноногого, кряжистого мерина, которого хоть в соху, хоть в телегу впрягай, хоть свадебные ленточки к хомуту привязывай, хоть под седло его, хоть сожри с голодухи. Но у мужика не мерин, а серая в яблоках кобыла, стройная и наверняка резвая. А ведь «сермяга» — не пристрастившаяся к лисьей травле барынька. «Сермяга» впряг кобылку в щегольскую пролётку и тащит бедолагу за собой под уздцы. А на северной окраине Пскова то и дело возобновляется пулемётная трескотня. Товарищ Матсон недавно вернулся оттуда с другими товарищами. Все злые, в кровищи перепачканные, но без ран. С устатку прикончили запас водки, но его, бывшего матроса Чудской флотилии, а ныне сотрудника Псковской ГубЧК, обнесли и повелели на часах стоять, совершенно позабыв о сути пролетарской агитации, которая обещала полнейшее равенство и никакого подчинения ничьим приказам. А ему на этой новой должности и подчаска не полагается. Сам ворота закрывай. Сам засов накладывай. Сам сторожи. Сам наблюдай, как награбившаяся вдосталь рожа ночь-полночь по улицам мотается, да ещё и крестится совсем не в духе современного момента. Надо бы загородиться от развратительного зрелища воротами, а то, не ровен час, случайно подстрелишь лоснящегося гада. А переулок тесный, дом к дому. И дома всё каменные. А улица хоть и вымощена, но не широка. Окошки по обеим сторонам улицы светятся, и ведомая «сермягой» пегая кобылка гордо шествует от одного желтого квадрата до другого. Да на этой улице и днём темнее может быть, потому что окна не светятся, и если пальнуть по «сермяге» на таком-то свету, то промазать непросто будет. Тем более матросик полстакана законных пропустил, а хороший самогон руку для прицела твёрже делает.
Матрос уж поднял к плечу винтовку, но засомневался. Над крышами купеческих домов тут и там торчат, отражая яркий лунный свет, золочёные кресты. По переулку шляется разномастный люд. В том числе и бабьи юбки шелестят, и каблуки барынек цокают. Как избавились от царского угнетения, так все стали допоздна шастать, несмотря на общий бандитизм. Но этого мало! Из-за плотно сомкнутых занавесок нет-нет да и высунется любопытствующая рожа. А «сермяга», он хоть и странного вида, но пока вроде бы вполне мирный обыватель. Везёт что-то на продажу по спекулятивной цене. Опять же кобыла и пролётка ему не родные. Наверняка «сермяга» барина своего пограбил, нажился и теперь аж лоснится. Сермяга — двойственная личность. С одной стороны, он социальная база пролетарской революции, но с другой, как нажившийся и сытый, сродни тем, кто так недобро выглядывает из-за занавесок. Начнёшь стрелять в «сермягу» — вой вселенский поднимется. Бабы завизжат, а эти выжиги за занавесками тут же петицию в горсовет настрочат, дескать, произвол. Грамотные! А ему, как бывшему матросу и флотскому пролетарию, слетать с чекистского довольствия совсем не хочется. Отсюда вывод следует простой: закрой, матрос, ворота и глазами по переулку не шарь. Так и довольствие, и шкуру сохранишь.
Матрос уже тянул на себя воротину, когда наглый «сермяга» обратился непосредственно к нему, но без поклона и шапки и не ломал, как это принято у трусоватых сельских «пролетариев», когда те обращаются к вооружённому человеку:
— Ты почто ворота запираешь, товарищ? Хоть бы петли смазал. Слышь, как скрипят? Да потише тяни! Всех мертвецов на местном кладбище перебудишь.
— А ты давай-ка мимо, «сермяга»! — огрызнулся матрос.
И продемонстрировал приезжему побелевшую от гнева, сомкнутую горсть.
— Я к товарищу Матсону. Где он?
— Да хрен где.
— Ты отвечай серьёзно, не то обижусь.
— Да ты сам-то кто, «сермяга»? Кого по пути обобрал?
— Я из Гатчинского уезда. Сергей Творогов.
— Грабитель усадеб?
— Христианин. Товарищ Матсон из наших мест. Волостное начальство как прознало, что он во Пскове в начальники вышел, то собрали меня с гостинцами.
— Где гостинцы? Показывай.
В ответ приезжий вытащил из пролётки карабин. Быстро взяв наизготовку, мужик снял орудие с предохранителя.
— Карабин смазан и снаряжен честь по чести. Стрелять я умею, не сомневайся, но не хочу. Карабин тоже подарок.
— Да ты не контра ли?
Матрос вскинул винтовку. Так стояли они друг напротив друга, словно изготовившиеся к бою петухи.
— Ты лучше глянь, что у меня в пролётке: корзина с яйцами, половина барашка, окорока — всё копчёное! — гуси и куры со льда, мешок картошки, морковь, репа…
— Хороши подарки! — крякнул матрос, опуская винтовку. — А нет ли сапог? У меня обувка ещё на «Ольге» прохудилась. Вот! Что пялишься, дура? Я тебе не какой-нибудь волостной шаромыга, а матрос канонерской лодки «Ольга»!
И матрос принялся попеременно задирать ноги, демонстрируя ветхую обувку.
— Экая ты танцорка! — оскалился «сермяга». — Давно ли с лодки дезертировал?
— Сапоги давай! Нет сменных — снимай с себя!
— Сапог не дам. Но у меня есть кое-что получше. Оно обложено соломой и забрано в обрешётку из тонких реек, чтобы не разбилось на наших-то ухабах.
— Водка? — выдохнул матрос.
— Небось не все мозги тебе Чудским-то ветром выдуло, — ухмыльнулся «сермяга». — Отворяй ворота. Водки ему! Может, ещё вина французского?
Они расположились неподалёку от денника, в бывшей кузне, под боком давно погасшего горна. Кузня — крытый тесом каменный сарай, достаточно добротный, чтобы отразить все атаки холодного ветра. На каменном полу можно вполне безопасно запалить жиденький костерок, вскипятить чай, поджарить на прутьях куски парной свинины, испечь несколько картофелин.
Они сидели друг напротив друга, разделённые огромным ржавым казаном и алым светом тлеющих в нём угольев. Их объединяло тепло и снедь, разложенная на импровизированном столе, ловко сооружённом «сермягой» из дубовой колоды и доски. Убранство стола при иных обстоятельствах можно было бы назвать даже изысканным, если б только матрос знал в этом толк! Пока щедрый гость возился, расстилая чистую тряпицу, расставляя взявшиеся неведомо откуда оловянные миски, ложки, кружки, матрос нервничал, прислушиваясь к урчанию в собственном, крепко оголодавшем животе.
— Давай… торопись… не томи… не надо, как у бар… нам бы по-простому, пожрать — и всё! И нечего чиниться! А выпить-то, выпить… для чего же ты кружки поставил? Нешто нет у тебя? Ты ж вымудривал! Не чай же нам пить, да и нет чаю-то!
Подгоняемый матросом «сермяга» исчез в темноте. Послышались возня, скрип рессор, тихая сквозь зубы, брань. Именно в этот момент матрос впервые почувствовал вяжущее, парализующее беспокойство. Такое волнение сродни страху, но не столь очевидно, не вполне осознаваемо даже на трезвую, сытую голову. А не вполне трезвый уже — много ли надо на старые-то дрожжи? — матрос был крепко голоден, так, что позабыл, когда и бывал-то сытым. Матрос подёргивал носом, сердился, чуя восхитительные ароматы настоящей еды. А в темноте всё что-то булькало, позвякивало, шуршало. Запах становился невыносимым. Броситься в темноту с винтовкой наперевес. Ударить штыком в спину — он знает верный удар под левую лопатку — а потом спрятать тело. Захоронить вместе с расстрелянными балаховцами, а самому сбежать вместе со всем добром. Сбежать, пока товарищ Матсон с другими товарищами спят. Но как всё успеть? На вскрытие могилы уйдёт половина ночи. К тому же, возможно, «сермяга» сумеет увернуться и сразу не помрёт. Что если не удастся сразу нанести смертельный удар? Тут уж и шум, и схватка с непонятным исходом. Так матрос раздумывал, покуривая поганую махру. Так матрос посматривал за делами «сермяги».
Вот он притащил из темноты мутную бутыль и несколько холщовых, восхитительно пахнущих мешков. Среди прочего оказался и кулёк из пергаментной, оплывающей жиром бумаги. Всё это добро он ухнул перед матросом со словами:
— Вот. Выпивки немного, всего одна четверть. Зато еды хоть убейся. Да не набрасывайся ты так. Вот эту сдобу мне отдай. Для дела надо. Да погоди ж ты! Ведь мы люди и жрать должны по-людски, а не как зверьё, с колен. Да и не стану я из одного с тобой горлышка лакать. Вот чашки, миски. Я запасливый.
«Сермяга» вытряхнул из мешка простую оловянную посуду. А матроса уже била мелкая дрожь звериной, голодной жадности.
Крепчайший самогон отдавал солёным огурцом. Матрос крякал, жадно отхлёбывая из оловянной кружки. Под шинель засовывал пальцы — ноябрь 1918 года с его первым, мокрым снегом, с его ледяными дождями, с его укоренившейся привычкой к скудности, когда простое яичко является изысканным деликатесом. А здесь, на куске холстины, полдесятка отваренных в мешочек яиц, большой кусок сыровяленой буженины, гроздь моркови и нарезанный крупными ломтями хлеб.
— Мясо я ещё сжую, а морковь уж не могу грызть. Лишился большей части зубов, — утомленно вздыхая, проговорил матрос.
— Цинга? — участливо поинтересовался «кормилец».
Да-да, едва учуяв ароматы простой, но сытной крестьянской еды, матрос в душе своей переименовал «сермягу» в «кормильца».
— Офицерьё. Сколько лет на флоте и ни дня без зуботычин. У нас на канонерской лодке боцман злой, как собака.
— Так ты в котором году с флота дезертировал?
— Дура ты. Не дезертировал, а демобилизовался согласно приказа товарища Троцкого.
— И к Чеке прибился. Хорошее дело. Только я думал пайка тут сытнее, чем везде. Опасные ответственные задания. Риск. А ты голоднючий, как зимний волчара. Так и не пойму, зачем ты здесь?
— Как зачем? Ах ты образина!.. — Матрос уже было занёс кулак, но осёкся под взглядом «кормильца». — Что? Может, ждёшь, что я товарищем тебя стану называть? Али кормильцем?
Вот уж, право, странный человек. Матрос привык считать землепашцев хоть и классово близкими, но туповатыми и, главное, трусливыми скаредами. А этот, глядь, и на выпивку с закуской расщедрился, и смотрит безо всякой опаски на занесённый над его головой кулак.
— Меня так раньше никто не называл, — произнёс «кормилец» внезапно. — Не по Сеньке шапка.