— Читай. Видишь, тут выгравировано имя владельца: «Капитан второго ранга Дмитрий Нелидов».
Робея под пристальным взглядом Юрия, я рассматривал кортик.
— Дмитрий Нелидов, — со значением повторил он. — Тебе что-нибудь говорит это имя?
— Как же! Говорит! Между ним и Булак-Балаховичем существовала договорённость. Это и в документах зафиксировано… Постой!
— Ещё один документ? Ты волен им распоряжаться?
— О чём ты? Я всего лишь щепка, мелкая сошка. Ты же знаешь, я хорошо запоминаю любые тексты. Балахович показал мне несколько документов, и я просто их запомнил.
— Мелкая сошка? Разве комиссар в большевистской иерархии — мелкая сошка? Впрочем, теперь это не имеет значения. Значит, о Нелидове ты тоже знал?
— Конечно! Планировался одновременный переход на сторону немцев кораблей Чудской флотилии и отряда Булак-Балаховича. И если бы…
— Постой…
Он опустил руку мне на плечо, притянул к себе, обнял, и я почувствовал, как холодное остриё кортика укололо меня в солнечное сплетение. Дыхание моё пресеклось. Я умолк.
Я не почувствовал боли. Ощущение было таким, будто кто-то открыл кран и жизнь стала изливаться из меня бурным потоком, орошая красным каменный заплёванный пол.
Матрос кимарил, запахнув тело в пропахшую клопами шинель расстрелянного балаховца. Килевая качка — отличнейшая вещь, даже если ночевать приходится на суше. Матросу грезился плеск волн и шелесты берегового тростника. Сейчас боцман свистнет в свою дудку и…
— Спит на посту, падаль!
Где-то совсем рядом звонко ударилось на землю и рассыпалось осколками стекло.
Матрос вскочил, запнулся о винтовку, упал, больно ушиб правое плечо о колоду, снова вскочил. Хотел было бежать к воротам, но, запутавшись в полах шинели, снова завалился. От этого второго падения грохот получился ужасный, и матрос несколько минут лежал неподвижно, прислушиваясь к тихому предутрию, которое опасался нарушить новым падением. В саду за домом робко пропела первая утренняя птаха. Отважная тварь! И война ей нипочём, и глубокая, голодная осень, готовая превратиться в зиму. Глубока же вода в Чудском озере, темна. Матросу захотелось спеть одну из тех, самых любимых песен, которые, бывало, пели они всем экипажем канонерской лодки «Ольга».
— Варагу не сдаёться наш… м-м-м… моряк пощады тебе не дадим!..
Килевая качка сменилась рысканьем. Ох и не любил же матрос мелкую рябь, от которой судно подпрыгивает вверх-вниз, а брюхо подступает аж к самому горлу и норовит вылиться наружу через ноздри.
— … Наш гордый «Вар-р-ряг»!
Собственный хриплый, ломающийся голосишко заглушал голоса иные, недобрые и требовательные, хруст битого стекла и металлический грохот. Наконец он почувствовал грубые прикосновения. Качка прекратилась, и он повис в воздухе, судорожно суча ногами в поисках хоть какой-нибудь опоры.
— Вставай, матрос! Ты заснул на посту! — произнёс требовательный, смутно знакомый голос.
Матрос напряг все свои силы, пытаясь опознать голос. Тело его ужасно страдало. Жар сменился ознобом. А голос продолжал гудеть, сыпля на голову матроса ужасные угрозы, начиная от лишения довольствия на неделю и заканчивая расстрелом по решению революционного суда. Голосу вторили иные звуки. Тут было и тихое ржание кобылы, и всё тот же звон и скрежет железа, и скрип битого стекла под тяжёлыми подошвами, и какая-то очень уж активная возня, будто стая крыс совершала грабительский набег на бесхозные закрома.
— Товарищ Матсон! Да тут целая четверть! — проверещал мерзенький, подобный зудению комара, голосишко.
— И жратвы на неделю. От пуза! На всех! — вторил первому осипший в конных налётах баритон.
— Отвечай, матрос! Ну!
— Да пусть Петренко его отпустит, товарищ Матсон. Иначе он вас обблюёт.
— Не надо его ставить. Он и стоять-то не сможет. Глядите, товарищи! Тут получетверть порожняя. В одиночку упарил.
— Отпусти его, Петренко! Ну, матрос, докладывай, почему отлучился с поста? По какому праву мародёрствовал?
Почувствовав под ногами твёрдую опору, матрос первым делом оправился. Потом, опасаясь возобновления качки, он ухватился за чьё-то твёрдое, облачённое в мохнатую шинель плечо. Вместе с чувством равновесия к нему вернулось зрение. Опознав среди множества смутно знакомых лиц одно безусловно знакомое — лицо начальника Псковского ГубЧК товарища Матсона, матрос заговорил. Лицо товарища Матсона плыло перед ним, множась на десятки едва различимых образов. Матрос вертелся на месте обращаясь то одному товарищу Матсону, то к другому. Разобраться в собственных аргументах ему мешал бунтующий желудок. Обрывки фраз перемежались тяжёлой отрыжкой, каждый приступ которой отдалял товарища Матсона на один широкий шаг.
Матроса спасла пальба. Кто-то принялся шмалять на задах ГубЧК, примерно в том самом месте, где накануне хоронили расстрелянных балаховцев. Звуки ружейной пальбы мигом вышибли из головы матроса хмель. Он стоял посреди кузни, онемев от недоумения: кому и зачем понадобилось палить ранним утром в небеса из револьвера? После серии из шести выстрелов случилась пауза. Потом стрельба возобновилась.
— Один, два, три, четыре, пять, шесть… — шлепал губами матрос. — Вот, опять начал. Быстро перезаряжает. Но зачем? Нешто, салют? Две обоймы извёл…
— Товарищ Матсон! Перестрелка!
— Товарищ Матсон! Да кто же это там отстреливается?
— Товарищ Матсон! Это белые пришли отбивать Русальского!
И матерня, и богохульства, и характерный клац затворов.
Матрос, желая как-то оправдать себя в глазах товарищей и начальства, прокричал:
— Товарищ Матсон! Это кто-то палит в воздух из револьвера! А вы-то, сучьи дети, не можете разве винтовочного выстрела от револьверного отличить? Никакая это не перестрелка. Кто-то из револьвера палит…
Получив по шее прикладом, матрос умолк. Понурив виноватую голову, он слушал распоряжения начальника, не смея более выпячивать своё мнение.
— Оружие к бою! Петренко, ты остаёшься с этим мародёром. Сбежит — ответишь головой.
— Есть!
И тяжёлое хватало Петренки вцепилась в холку матроса.
Ещё не затих топот идущих на дело товарищей, а Петренко уж схватился обеими руками за четверть.
— Тебе не дам, — предупредил он матроса. — Не положено.
— Не тобой положено, — огрызнулся матрос.
А Петренко раздул в казане уголья, да так ярко, что сделалась видно и убогое убранство кузни, и угловатая рожа самого Петренки — огромного и косматого мужика, в сальной папахе, мохнатой шинели и латаных опорках. Винтовка с примкнутым штыком висела у Петренки на плече довольно ловко. Петренко — крестьянин крестьянином, но по повадке сразу виден продолжительный окопный опыт и солдатская смекалка.
— Сиди тихо, я пока проведу с тобой воспитательную политинформацию, — сказал Петренко, встряхивая четверть. — Ишь ты! Как слеза невинной девы!
Пробка, издав звук смачный, ровно самый страстный из поцелуев, вышла из горлышка бутыли.
— Ишь ты! — повторил Петренко, понюхав содержимое четверти. — Пахнет как французский декалон.
Минуты текли, будто патока, пока матрос с отвращением наблюдал, как двигается кадык Петренко. Содержимое четверти быстро убывало. Петренко оторвался от своей услады в полном изнеможении, но сумел не только устоять на ногах. Сначала он рачительно заткнул бутыль сбитым в плотный кляп куском газеты, а потом унёс её и спрятал в одном из тёмных углов кузни. А матрос, ещё не вполне придя в себя от недавней встряски, поводил по сторонам глазами, измышляя возможности для побега. Его шатало и бросало из стороны в сторону. Он едва держался на мякинных ногах. Собственный рост казался ему непомерно высоким, и он подгибал колени, чтобы оказаться ближе к земле, ежели придётся падать.
Оценив обстановку, Петренко снова ухватился его за холку и поднажал книзу:
— А ну-ка присядь!
— Отсиделся уже. Коли присяду сейчас, то потом вовсе не поднимусь.
Матрос попытался вывернуться, но Петренко тут же перехватил свою жертву за глотку.
— Ну-ка! Дезертировать задумал? Вот я тебе!..
— Отпусти! Послушай! Тебе велено меня охранять, а не душить. Я — ценный свидетель, потому что располагаю сведениями.
Однако, невзирая на мольбы, товарищ заставил товарища пришвартоваться к дубовой колоде. Но как усадил! Молоток гвозди в доски загоняет с большей нежностью.
— Вываливай свои сведения! Посмотрим, какие они у тебя важные.
— Я только товарищу Матсону… Я только ему…
И матроса вывернуло под ноги Петренки, почти на самые его опорки.
— Фу ты, паскуда мелкая! Это и есть твои сведения?
— Мои сведения за пролётку и за лошадь, — прохрипел матрос. — Позволь же, братец, глоток воды. Вон там у кузнеца большая бадья и ковш при ней…
— Да знаю я.
Ледяная вода несколько оживила страдающую голову матроса. Но теперь крепко захотелось курить. Тем более крепко, что Петренко как раз скрутил папиросу и уже успел затянуться дымом. А табак у Петренко оказался настоящий, да, видать, крепкий и, скорее всего, немецкий.
— Курить дай! — простонал матрос.
— Возьми!
Петренко скрутил внушительную фигу.
— У тебя там в пролётке чего только нет. Небось если поискать, то и табак сыщется. А жрал-то ты один. С товарищами не поделился. А если б не был пьянью, то уже б и ускакал на своей кобыле. Берут вас, перебежчиков, на самые хлебные места. Лелеют. А дезертир он всегда дезертир и по-другому существовать не будет. Вот, к примеру, я. Я никого не предавал. Как демобилизовался по приказу товарища Троцкого, там сразу в Красную армию. А большевизму я сочувствую ещё с украинских окопов. И буржуазию мировую ненавижу. Особенно немецкую. У-у-у!!! То ли дело наши бары! Да и то зажрались. Надо, надо их на новых менять! А старых всех к стенке! Всех! — Петренко погрозил в темноту огромным кулаком. — А есть такие, кто временное правительство защищать наладился, кому учредиловку подавай. А потом, как поняли, что учредиловка — дело тухлое, к нашему благородному делу прибились. Но это опять-таки из расчёта, что при большевиках жирнее жратва. Вот какие у тебя, перекрашенного с белого на красное, могут быть сведения?