— Сашка? Кто таков? — Полковник вытянул шею, присматриваясь к толпе.
На несколько секунд площадь сенного рынка погрузилась в столь глубокую прострацию, что было слышно, как гудят оводы над гривами коней.
А потом ротмистр Булак-Балахович с присущим ему, как и всем прочим господам «демократам», цинизмом, импровизировал суд народа.
«Сашка» вынырнул из гущи народной, как выныривает заправский пловец из высокой волны. Как я и предполагал, «Сашкой» оказался мой знакомец Сварыкин…
Поводом к знакомству со Сварыкиным явились занятия моего дядюшки-антиквара, которому этот прожжённый тип принёс для перепродажи несколько предметов китайского фарфора с вензелями великокняжеских семейств. Такого рода имущество добывалось присными Булак-Балаховича в их бытность на красной стороне гражданской баррикады. Между дядюшкой и Сварыкиным затеялась нехорошая коммерция, участником которой косвенным образом стал и я. В результате многочисленных сделок со Сварыкиным, осуществляемых при моём непосредственном участии, в наших с дядюшкой карманах осело некоторое количество денежных купюр, именуемых в народе «керенками». Оба мы, и я, и дядюшка, догадывались о не вполне законном происхождении наших денег. В лавках и на Псковских торжищах, в том числе и на этом вот сенном рынке, обыватели наперебой толковали об имеющемся у батьки личном печатном станке. Казалось бы, куда уж хуже. Однако многому злому из происходящего в этом мире возможно найти дюжину оправданий. Так дядюшка мой оправдывался соображениями идейного порядка. Дескать, надо сохранить расхищенное в Гатчине и иных пригородах Петрограда добро императорской семьи с тем, чтобы после низвержения большевизма вернуть награбленное законным владельцам. Я же в подобной ипостаси вовсе не находил себе оправдания, полагая Сварыкина мерзавцем и осквернителем Белой идеи, а себя мелкой щепкой, гонимой революционными ветрами в бог весть какие океаны. Следствием этих душевных мук явилось и пьянство, и блуд, и прочие развраты, процветшие на чернозёмах исторических перемен.
«Сашку» Сварыкина, неведомой губернии уроженца, тёмного происхождения и нечистых занятий человека, вынес на поверхность губернской жизни девятый вал всероссийской смуты. Офицером он не являлся и к войсковой службе вряд ли когда-либо имел отношение, что не мешало ему в отряде Булак-Балаховича числиться капитаном.
Осенью 1918 года отряд Балаховича прибыл в Псков с огромными суммами денег, следствием чего явилось процветание здешних кафешантанов, кутежи и прочий разврат. Если б не дядюшкина коммерция, то я погряз бы в грехах окончательно ещё до наступления красных, которые сумели отбить Псков у немцев. Но сначала дядюшка пристроил меня к семейному делу, а впоследствии, отступив из Пскова с отрядами Северного корпуса, я оказался на глазах у Бориса Сергеевича Пермикина. Этот выдающийся во всех смыслах командир как раз объявил набор добровольцев для рейда на Талабские острова. А уж там мои отвага и авантюризм пришлись весьма кстати. Так я сделался героем и получил рекомендацию к самому главнокомандующему как хороший разведчик. Мне повезло — Юденич привечает талантливую молодёжь, собирая по крупицам, давая возможность вырасти.
Все эти обстоятельства позволили мне избежать удавления сетями распутной жизни, свойственной окружению батьки Балаховича. Однако вырваться из душных уз семейного крохоборства мне так и не удалось. После отступления красных мои визиты в Псков возобновились. Особенности нашей коммерции могли бы показаться любому не утратившему честь офицеру совершенно возмутительными, а помышления о них в непосредственной близости от особы Полковника — и вовсе настоящее кощунство. Тем не менее каждое новое свидание с оборотистым дядюшкой отягощало мою мошну, обеспечивало сытую жизнь и приятное времяпрепровождение в обществе какой-нибудь красотки, Аану Нянкайлнен, например. Вместе с тем я хорошо, как никто другой из ближнего круга генерала Юденича, был осведомлён о быте и обыкновениях дивизии Станислава Никодимовича Булак-Балаховича. Следствием этой моей осведомлённости и явилось нынешнее опасное задание…
От воспоминаний о недавнем, но уже ушедшем в невозвратность прошлом, меня оторвали события на площади сенного рынка.
Вот толпа покачнулась, расступаясь, чтобы дать дорогу приговорённому — огромному детине, буквально опутанному по рукам и ногам толстыми верёвками так плотно, что он едва мог шагать. Парня, по виду совсем пролетария, сопровождали двое приспешников Сварыкина. Оба вороватые, с крысиными ухватками и холодными глазами коммерсантов новой, едва народившейся кровавой эпохи.
Скакун Балаховича продолжал стоять на помосте, а сам батька взирал на приговорённого и теснившуюся вокруг него толпу с горних высот взором пернатого хищника. Но вот сотоварищи Сварыкина освободили приговорённого от пут. Полковник шевельнулся, сбрасывая с плеч свою ужасную доху. На его замкнутом лице отобразилось удивление. Святый Боже! Батька Балахович вверг в недоумение опытнейшего из разведчиков Северо-Западной армии! То ли ещё будет, ведь я-то знал обычаи этой шайки. Сейчас, перед лицом сотни ожесточившихся от лишений зевак, он станет разыгрывать «суд народа». Будет вести со своей жертвой политические диспуты, изображая из себя завзятого либерала. Апогеем судилища станет обращение к толпе запуганных и голодных обывателей. Балахович в своей фальшиво высокопарной манере спросит, не хочет ли кто-нибудь из присутствующих ходатайствовать о помиловании приговорённого. Как повелось, толпа ответит на призыв своего батьки угрюмым молчанием. С этого момента представление покатится к печальному финалу, апофеозом которого станет мучительное, зачастую не удающееся с первой попытки, самоудавление обречённого бедолаги.
Я старался не смотреть на казнь. Что нового можно обрести в созерцании действа, которое я мог бы назвать балаганным, если бы оно не было столь жестоким и смертельно опасным для любого из его участников? Со времени прибытия в город отряда Булак-Балаховича для каждого из его жителей страх стал столь же привычным явлением, как похмелье для алкоголика. Испытывать страх скучно. Боязнь ответственности за собственное бездействие постыдна, и потому я старался вовсе не смотреть и не слышать, горюя отнюдь не о собственном бессилии, но о прискорбной трезвости. Впрочем, у меня оставалась возможность отслеживать ход событий по реакциям моего vis-à-vis, лицо которого, отвердев, сделалось похожим на посмертную маску. Зато руки его словно обрели собственное, отдельное от остального тела бытие. Ладони Полковника попеременно то сжимались в кулаки, то расслаблялись. Порой он плотно, до хруста в суставах сцеплял пальцы. А иногда потирал одну ладонь о другую. А истязаемый Балаховичем бедолага опять взбирался по приставной лестнице, чтобы самостоятельно продеть посиневшую уже шею в верёвочную петлю (первая попытка самоудавления оказалась неудачной — приговорённый сорвался).
— Это не казнь, а публичная пытка, — проговорил наконец Полковник. — Как ты полагаешь, Балахович ещё будет говорить речь?
— Не думаю. Пожалуй, он уже устал. Сейчас он с братом и парой приспешников отправится в одну из местных рестораций.
— Праздновать?
— Вроде того. Такое у них сложилось обыкновение. Что предпримем?
— К дядюшке! Великолуцкая? — Полковник взялся за вожжи.
— Так точно! Сейчас вон на ту улицу, а потом сразу направо…
— Я знаю.
Лошадка влекла пролётку по опустевшим улицами, а я размышлял о том, в каком из Псковских кабаков возможно этим вечером застать Сварыкина.
Весь путь от площади сенного рынка до Великолуцкой улицы мы проделали в молчании. Полковник ни разу не справился у меня относительно выбора верного направления движения, из чего я сделал вывод: город он знает, бывал не единожды.
Сердце моё занялось неожиданной радостью, когда пролётка, миновав центральные, по преимуществу каменные улицы Пскова, выкатилась наконец на усаженную липами Великолуцкую. Старые деревья уже роняли на каменную мостовую мёртвые листочки. В прозрачном воздухе парила паутина. Дома на Великолуцкой небольшие, как правило, с мезонином. По левой стороне улицы всё садики да полисадники, крашенный в разные цвета штакетник. По правой — узкий тротуар и лавки, и магазинчики, и ателье всевозможных услуг. Оказавшись на Великолуцкой после продолжительного отсутствия, я смахивал с ресниц предательскую влагу. Как же уютна, как мила улица лучших времен моего детства! Ни германская оккупация, ни сметающий всё и вся локомотив Гражданской войны не смогли умалить привлекательности Великолуцкой. Русская провинциальная старина в самом сладчайшем из своих проявлений выглядывает из-за каждых ворот. Мне показалось, будто Полковник тоже залюбовался снопами золотых шаров, нависающих над оградами палисадников. Возможно, и он задумался над возрастом позеленелых черепиц кровли лавочки старика Ройзмана. Почуяв настроение хозяина, Солнышко остановилась под низко нависающей кроной старой липы, совсем неподалёку от дома моего дядюшки.
На моём языке вертелось множество вопросов относительно наших ближайших планов, но я мгновенно перезабыл их все, когда через низко склонённые, трепещущие ветви углядел обычный псковский трёхрожковый фонарь и тела, болтающиеся на нём. Кошмарная гирлянда! Улица, где всю жизнь прожил мой родной дядя… Улица, на которой я знал наизусть каждый дом… Да что там дом! На этой улице каждая травинка, пробившаяся по весне меж булыжников мостовой была мне доброй знакомой. И этот фонарь в ряду таких же фонарей располагался как раз напротив дома моего дядюшки и, вероятно, виден из окон его кабинета. А на противоположной стороне, как раз под этим самым злосчастным фонарём находится часовая лавка «Ройзман и Ко». Изумленный, я посматривал на распахнутые окна лавки. Всё те же, выкрашенные голубой краской ставни. Всё те же белёные стены. А вот и знакомое лицо в одном из окон. Узнаю сына владельца часовой лавки, Леонарда Ройзмана, с рождения больного, перекособоченного, со слабым зрением. Всё то же пенсне в погнутой оправе на его горбатом носу. Лео Ройзман явно перепуган. Щеки его горят, но свирепого вида, с саблей наголо человек удерживает его за галстук, не позволяя отойти от окна.