Кортик капитана Нелидова — страница 45 из 60

— Но я не могу уйти, пока вы снаружи. То есть вам необходимо вернуться в подвал.

— Мне? — Балахович улыбнулся, приложив распахнутую ладонь к груди. Улыбка его была настолько искренна. Дитя, да и только! Меня поневоле разобрал смех. Балахович покачал головой:

— Как же война ожесточает сердца. Хохотать над телом мёртвого родича. Да ты пьян, братишка.

— Пьян? Ну что вы! Впрочем, совсем немного. Пришлось побегать. Тут такое творилось!.. Впрочем, всё уже завершилось. Видимо, отряд Пермикина окоротил ваших… ах, не стоит об этом.

— Значит, тебе надо уйти, так? — подытожил батька мою сумбурную речь.

— Так. Только вы уж возвращайтесь в подвал. Иначе нельзя. Распоряжение… Впрочем, неважно кого.

Лицо батьки, внезапно утратив всю свою обаятельность, исказилось брезгливой гримасой.

— Купеческая интеллигенция. Нет вредней сословия. Если не большевики, то вот такие вот…

Его плевок попал на край дядюшкиного коллекционного коврика, привезённого бог весть откуда, едва ли не с Тибета. Обидеться или спустить с рук? Мои сомнения разрешила внезапно возобновившаяся перестрелка. Густой ночной воздух донёс до нас хлопки и щелчки выстрелов с противоположного конца Великолуцкой. Я кинулся к окну, надеясь по вспышкам оценить количество участников перестрелки, но из нашего окна не разглядеть ни зги.

— Ступайте же за врачом. А я, пожалуй, действительно в подвал… Прощайте!

Слава Балаховича заставили меня обернуться. Он стоял совсем рядом — буквально в полутора шагах — распахнув объятия.

— Простимся, соратник! — повторил он.

— Вы желаете обнять? Меня?

Балахович стоял неподвижно, распахнув объятия. В левой его ладони был зажат подаренный мною фонарик, в правой — какой-то продолговатый металлический предмет, отражавший от своей шлифованной поверхности малейшие сполохи света с улицы. Но куда же подевался свёрток?

— Тебя — юного героя. Порученца его превосходительства и прочее, и подобное…

— Но вы что-то толковали о купеческой интеллигенции…

Не дав мне договорить, Балахович сделал шаг вперёд. Объятия его были легки, но удар под сердце так тяжёл, что отозвался в голове колокольным звоном.

— Полковник предупреждал меня о вашем коварстве. Но чтобы так… ножом своего…

Балахович выпустил меня из объятий, позволив опуститься на пол.

— Ты опять промахнулся. Потерял сноровку, Станислав. Надо было бить выше. Так же, как старика. А этого придётся дорезать.

Я вижу тёмный мужской силуэт. Он разговаривает с сильным эстонским акцентом. Дыхание его пахнет пивом и чесноком.

— Добей. Вытащи нож и ударь ещё раз, — Балахович говорит откуда-то издалека. — Торопись. Нам надо уходить.

На возражения нет сил. Боль, теснящаяся почему-то именно в голове, а не в том месте, из которого торчит рукоять ножа, мешает связному устному изложению мыслей, но размышлять я могу вполне здраво. Главная мысль о ноже, который, так внезапно вонзившись в моё тело, сделался важной его частью. Настолько важной, что вынь его чья-либо безответственная рука, и я тотчас же умру. Но как сообщить об этом двум совершенно чужим и, скорее всего, непонятливым людям, если язык и глотка отказываются повиноваться?

— Колоть его второй раз не стану, — возразил батьке голос с эстонским акцентом. — Я просто выну нож, и он быстро истечёт кровью. Несколько минут — и всё. Так-то он уже не опасен. Следом за нами не побежит.

Нет! Не отнимайте у меня нож! Он важнее печени, почек и желудка. Он нужнее мне, чем разум. Он больше души и так же бессмертен! Вместе с этим ножом от меня уйдёт молодая и такая необходимая мне жизнь. Ах, как больно расставаться с ним! Куда же вы уносите его? Зачем так черна ночь и так бескрайне небо? Свобода! Свобода кругом! Мне холодно и страшно от эдакого обилия свободы. Я хочу назад, к дядюшке под крышу. Я ещё не отдал ему свой последний долг.

Ах, вот и Полковник вернулся, но батьку ему не догнать, потому что он всецело занят мной. Вернее, моим телом. Вот он склонился ко мне, а за его плечами два скорбных ангела, а на лице его слёзы. Глупенький, он оплакивает моё тело. Глупенький, он всё ещё думает, будто смерть — постыдная и каверзная мука. А ведь ещё пару дней назад мне грезилось, будто он знает о жизни и смерти больше, чем я…

Глава шестаяПолковник и Гафиз (1 октября 1919 года, Петроград)

Толстая неопрятная финка накрыла стол. Я не сразу распознал в ней женщину, настолько грубыми и резкими были черты её чухонского лица. В заблуждение вводили и густая поросль над верней губой и на подбородке, и плечи, и широкие костистые запястья. Другая прислуга, напыщенная, осанистая и явно мужского пола, внесла два канделябра каждый в дюжину свечей. Верхний свет — электрическую люстру — вовсе не включали. Все приготовления происходили при бледном свете октябрьского Питерского вечера, ориентируясь наугад и часто ошибаясь в расстановке приборов. Но вот портьеры задёрнули, и свечи зажгли. В их колеблющемся свете и время суток, и любые иные атрибуты внешнего мира утратили всякое значение. В то же время всё происходящее внутри комнаты удесятерило свою значимость. Величественный камердинер воздвигся слева от двери. Все мы расположились вдоль стен под портретами дам и джентльменов в костюмах Викторианской эпохи. К столу никто не садился — в этом доме обед начинался только после удара гонга, который располагался где-то в неисследованных мною глубинах огромной квартиры. Я знал это правило, потому что бывал здесь не раз. Судя по всему, всем присутствующим правило это также было известно.

Из шестерых гостей мне знакома ровно половина. Единственную даму, Олечку Арбенину, мне не раз доводилось целовать. Недоумевая, какими же судьбами она попала в столь неподходящее для юной поэтессы место, я поглядывал на Владислава Штиглера, чья жена, так же, как и Олечка, являлась постоянной посетительницей моих лекций в Институте живого слова. И самого Штиглера мне не раз доводилось видеть в аудитории. Оказывается, и он заговорщик. Ну и дела! Впрочем, Штиглер, человек холодного ума и математической расчётливости, вполне подходил для такого дела. Он мог бы быть, предположим, пресловутым козлищем, которого намереваются принести в жертву ортодоксы. Он мог стать и метателем бомбы, и убийцей большевистского вождя. Да кем угодно! На лекциях в Институте живого слова я видел Штиглера часто, но всегда мельком. Для меня он являлся всего лишь досадным дополнением к своей хорошенькой жене, которая внимала мне с умилительным восхищением. Лекции продолжались всю зиму и большую часть весны, а потом настал перерыв, и я не видел обоих несколько месяцев. Нынче же Владислав Штиглер показался мне таким же пасмурным, как октябрь за окном, и бледным отнюдь не Питерской, но специфической иномирной бледностью обречённого человека. Да, в дальнем конце стола, рядышком с Олечкой Арбениной, сидел труп. Читая скорую гибель на его челе, я ненадолго задумался о целесообразности нашего тайного сборища. Подобные подловатые мыслишки время от времени посещали меня. Они, как окопные вши, неприятны и неизбежны, когда речь идёт о деле, в безнадежности которого уверен, но отступить, бросить всё не позволяет честь. В конце концов мои размышления остановились на утешительной мысли: пусть Штиглер уйдёт первым, а мы ещё повоюем!

Владимир Ялмарович Люндеквист — третий из знакомых мне людей. Именно его я долгое время считал главой Петроградского монархического подполья. Именно он являлся значительным чином 7-й армии РККА, «защищавшей» Петроград от полчищ интервентов — германцев, белоэстонцев и кучки «отщепенцев» и «предателей», причастных к Белому делу.

С Люндеквистом я познакомился всё в той же «Бродячей собаке», в 1916 году. Тогда я прибыл в Санкт-Петербург для сдачи экзаменов на офицерский чин. Экзамена я не сдал, зато приобрёл несколько не вполне бесполезных знакомств, одним из которых, несомненно, являлся Люндеквист.

Делая вид, будто рассматриваю портреты, я украдкой вглядывался в лица присутствующих знакомцев. Люндеквист был мрачен, а Штиглер, наоборот, весел. Точнее, навеселе. Вопреки строгим порядкам этого дома, не позволявшим прикасаться ни к выпивке, ни к закуске без особого на то дозволения, он уже успел опрокинуть в себя полный бокал чего-то крепкого из объёмистого резного графина. На его щеках тотчас же зажегся лихорадочный румянец, взгляд оживился. По этим признакам я определил, что в графине был коньяк, а не какой-либо иной из веселящих напитков.

— Сэр Малькольм Эдверсейр! — провозгласил камердинер.

Двери гостиной «известного дома на 5-й линии» распахнула невидимая рука.

Хозяин квартиры, англичанин, явился перед нами в своём обычном виде: идеальной белизны сорочка, галстук сдержанной расцветки, опаловые запонки, усы строго параллельно полу. Всё остальное весьма неприметное, но по-английски добротное. Рядом с ним любой из нас выглядел изрядно обносившимся замухрышкой в своём обтрёпанном и не вполне чистом платье, с характерно русским нарочито серьёзным выражением на воистину суконном, моментально запоминающемся лице. В идеально английском облике сэра Малькольма (или как его там? Я неизменно пребывал в уверенности, что у хозяина квартиры на 5-й линии несколько имен, ни одно из которых не является подлинным) единственно бросающийся в глаза элемент, особая примета, яркая, как маяк в ночи, — это перстень, украшенный черепом. И если б просто черепом. Пусть черепом с перекрещенными под ним берцовыми костями. Но чёрный камень в перстне сэра Малькольма украшал покоящийся на нём лошадиный череп со вставленными в глазницы рубинами изумительно чистой воды. Алые камни жадно ловили малейший лучик, чтобы возвратить его мирозданию россыпью кровавых искр.

Кто таков сэр Малькольм? Откуда явился в Петроград? Давно ли обретается в стране победившего пролетариата? Какие цели преследует? Вот далеко не полный список неразрешимых для меня вопросов. Говорят, будто бы сразу по приезде, сэр Малькольм предоставил руководству Петроградского подполья рекомендательное письмо, подписанное самим Сазоновым