— Сова! неясыть! поганый Комань! тать оли бес, отколе взялся! Лечь бы тебе, абы не дрогнуло сердце от жалости, что конь в чужих руках!
Конь как будто понял слова Волха, заржал снова, затоптал ногами.
Волх успокоился. Но утоление одного горя напоминает о другом.
Братаны не едут, и пищи мало.
Проходит третий день, терпение обращается в досаду; проходит еще день, еще день и еще день, досада обращается в тоску; проходит еще день, другой, третий, четвертый, тоска обращается в исступление, потом в ярость, потом в проклятия, потом в жажду мщения. И вот Волх дает себе клятву ждать братьев на росстани три года и три дни, а мстить им по конечный день.
Голод погубил бы его в продолжение столь долгого времени ожидания; но судьба помогает Волху, хоть с горем пополам.
Натягивает Волх с досады тугой лук свой, накладывает на шелковую тетиву заветную отцовскую стрелу; прогудела тетива, стрела запела и понеслась под небо.
Летит под облаками как зелень зеленая птица.
Стрела вонзилась в крыло ей и упала с добычею к ногам Волха.
— Здорово-ста, дурень, бестолковый бабень! — говорит птица человечьим голосом. — Не щипли мне перьев, не гожусь я в пищу, — продолжает она, — отпусти на волю, дам богатый выкуп!
— Хорошо, — отвечает Волх.
— Возьми хвост мой длинный, возьми в обе руки, я взмахну крылами, а ты вдруг зажмурься и тяни смелее.
— Ну!
— Ну, прощай же, дурень, бестолковый бабень, береги хвост птичий ты себе на память!
Волх оглянулся: в руках его остались зеленые перья из хвоста как зелень зеленой птицы, а ее уж и духу не стало.
— Добро! — сказал Волх. — Два раза обманут, в третий не проведут!
На осьмой день показался на пути обоз торговецкий. Взмолился Волх барышникам о милостыне.
— Стыдно тебе, доброму молодцу, просить милостыню! — отвечали они. — Есть у тебя добрый конь, в налучине лук разрывчатый, в туле каленые стрелы, на плечах кованые доспехи, при бедре булатный меч, на голове железный шлем, было бы у тебя все, чем добывают почести и богатство, да, верно, нет у тебя богатырской силы да Русского духа! Нет же тебе ничего! Если хочешь пить и есть, продавай коня!
Горьки были упреки Волху, вздохнул он и расстался с конем, променяв его на хлеб и соль.
Поехали купцы своим путем-дорогою, а Волх опять сидит на росстани. "Что ж, — думает он, — сидеть бездомным хозяином! Выстрою себе балаган из хворосту". И выстроил на средней могиле балаган из хворосту.
Проходят новые дни, проходят недели, месяцы. Братья не едут. И стал Волх от скуки приманивать птиц перелетных, черных воронов и сорок-трещоток.
Слетаются к нему в гости, на покормку, черные вороны, сизые галицы, трескучие сороки и простокрыльные, и великокрыльные, и аэропарные, борзые на летание в ширинах воздушных, и сыроядцы, и птицы певчие малы перием и худы телесы, различно возглашающие соловьи, брегории, синицы, и дрозды, и коростели.
"Говорят же птицы по-людскому, для чего ж не учиться мне языку птичьему?" — думает Волх; садится у входа балагана и вслушивается в свист, в треск, в карканье.
Всех больше нравится ему наречие воронов: гордо, важно, как Арабский язык, сильно, разумно, как людская речь, и вот разлагает Волх тонические, основные звуки: кры, кру, кра, кре, кро! и сокращенные кге, кгу, кго! и слияние и смещение звуков кыр-у-у-у! кга, крр! и начинает понимать птичьи речи, рассказы про полет туда-сюда, похвальбу про острые когти, про быстрые крылья, про крепкие клювы
Только и радости у Волха, что послушать птичьих рассказов; любопытнее они речей людских
Вот чего однажды наслушался Волх.
— Здорово, приятели! — сказал старый тутошный ворон. — Давно не видались! Чай, солнце раз триста слетало в краины мирские, с тех пор как расстались?
— Здорово! — ему отвечали все прочие. — Стар стал, приятель! из черного сделался бел, словно лунь![169]
— Что делать, и житье от людей, и житья нет! Верите ли, сизые братцы, в них, верно, злой дух поселился: ходят стадами да бьются на кровь, гоняют друг друга по свету! Оно бы для нас и раздолье, да и нам не дают они спуску лишь только присядешь на труп да нос порасчистишь, чтоб череп проклюнуть да сладкого мозгу отведать, глядишь, а стрела и шипит над тобою! Хуже всех белые! От черных житья нет зверям, а от белых ни зверю, ни нашему брату, ни тле поганой, все бьют наповал! Зато уж теперь и на них черный день!
— Корру! послушаем! — сказали все прочие вороны.
— Между ними завелся Аттила; кажись, невелика птица, да ноготь востер. И прозвал он себя посланником бога. Создателя мира, и казнью неверных, поклонников земли, а не небу. Каркает он всех, кто молится людям, дереву камням, скотам или нашему брату…
— Злодей! — вскричала вся стая воронов. — Ядовитое жало стрелы! нож-губитель! он поселит в людях неуважение и к орлам, и к белым воронам!
— То же говорят и люди, которые не знают его, и они называют его бичом и молотом небесным, да он мало об этом заботится; говорит: кто узнает меня, тот полюбит. Мне, говорит он, не нужно мирского богатства; мой стол там, где сяду, дворец мой пространен: вход в него там, где солнце восходит; из полуночного окна видно Студеное море; с вечерней стороны Океан; с восточной Тавр; с полуденной Эмос; но я пристрою его, говорит, чтоб видеть со всех четырех сторон конец мира!
Все вороны захлопали от удивления крыльями.
Белый ворон продолжал:
— Я летел вслед за ним и устал… Шутка ли облететь вею землю!.. Передовые его уже близко отсюда; ведет их Хорев, полководец Аттилы…
"Хорев!" — сказал про себя Волх и слушал, что дальше. Но вороны заговорили все вдруг; Волх не лонял; скоро утихли, черед пришел рассказывать свои похождения другому.
— А я, — сказал ворон с отбитой ногой, — до сей поры жил я в Дербень-Урюте, на горе Богде, где жили и два святые мужа: Анук и Казый. Когда Элеты, разбитые Хинами, принуждены были оставить свою землю, два святые мужа также оставили Богду и пустились в отдаленную Кокнюр; но на дороге стало жаль им горы, в которой прожили они более ста лет; воротясь ночью, они похитили ее, взвалили на плеча и бежали, но Хины скоро хватились горы, послали погоню. Анук и Казый, устав бежать с огромной громадой, принуждены были бросить ее посреди Рифейской степи. Во время похищения я спал на гнезде своем: вместе с горой они унесли и меня; я очнулся в то время, как брошенная гора грохнулась о степь. Тут-то я лишился правой ноги, и теперь, с горя, друзья, я мечусь по белому свету, ищу костыля, да не знаю, найду ли?
Вороны закаркали в изъявление сожаления о товарище, лишенном ноги.
По очереди начал рассказывать свои похождения третий ворон!
— Чудные вещи делают люди! Я жил у озера Мойска,[170] на высоком холме, на столетнем дубу, при мне он и вырос. Вздумалось мне, на беду, прошлого ярой пролететься в Рифейские горы, поклониться белому беркуту. Вот и исполнил свой долг и принес ему три колоса пшенных на поклон; потом пустился назад. Прилетаю на холм свой… что ж, братцы! вот правду поют наши птицы: оставишь гнездо, не пожалуйся после! Как я посмотрел на мой дуб, так крылья мои и опали! Какой-то Словен пришел к Мойску от Теплого моря да вздумал мудрить и срубил там город, а на холме моем строит сень; моему родному дубу обрубил все ветви без двух, да и сделал из него истукана Перуна, какого случалось вам видеть не раз по лесам и по холмам высоким. На вершину наткнули кованную из серебра голову, золотую бороду и Ус-злат — в две необрубленные ветви натыкали стрел да копий; вместо глаз вставили два красные, камня; обвесили всего чешуею железной и завесами из синеты, червленицы и багра.[171] Теперь над ним капище Строят, ставят шпону дверную[172] из литого серебра; а стены, затворы, столбы из черного древа, и жертвенник медью обложен; стоялы[173] из пестрого камня.
Теперь я, друзья, лечу поискать себе нового дуба по сердцу, с сенью густою, чтоб свить мне гнездо да своей завестися вороной. Посоветуйте, где бы найти мне местечко получше?
— Бог весть, — сказал один ворон. — Есть чудное дерево близ Днепра; да в страшном месте растет, близ жилья людской нугалы Бабы-Яги…
— Э, ничего! я пугал не слишком боюсь! Скажи же, друг, где это место?
— Да, вот уж я кстати про диво вам всем расскажу. Видали ли вы, встречали ли, братцы, вы Чудо-Юду, который скитается по свету вот уже ровно теперь четыре столетья с десятками лет и смерть все ищет себе? Ну, подлинно бедный! Хоть он и породы людской, но жалок ужасно! Однажды сижу я на дереве, во сто размахов крыла от земли, подле Днепра, близ Неясыти порога, где на каменном острове, под скалою подводной, есть ходы в подземное царство, откуда выходит Баба-Яга. Вот сижу я, вдруг вижу, идет что-то страшное, точно как пугало в Княжеском саду! длинный шест с перекладиной, на перекладине развешена иссохшая кожа! Я было тронулся с места, да вижу, что пугало очень смиренно завело такую речь:
— Истлел я! иссох я! устал я скитаться и жить утомился! Присел бы, прилег бы, да нет на земле мне ни отдыха, нет мне ни сна, ни могилы! В чужую могилу забрался бы я — не пускают! сесть — ноги не гнутся, иссохли составы и жилы! прилечь — не могу; словно дуб остаревший, не гнусь я к земле!
Проходят столетия, ищу себе гроба, прошу я у добрых людей себе смерти… Так жаль, не дают! У хищных зверей и у птиц — и те не дают мне, а сами летят и бегут от меня как от смерти!
Чувствую голод, и холод, и жажду… что ж? мне ни поесть, ни испить, ни погреться порядком!