Кошачий глаз — страница 26 из 77

Я полулежу в кровати, опираясь спиной на подушки. Рядом на стуле – стакан воды. Я прислушиваюсь к дальним звукам, доносящимся от матери: миксеру, пылесосу, музыке по радио, шороху полотерной машины, похожему на озерный прибой. Лучи зимнего солнца косо падают через окно, в щель между не до конца задернутыми занавесками. Теперь у меня в спальне есть занавески. Я созерцаю потолочный светильник – сквозь матовое желтоватое стекло, как сквозь мутное желе, просвечивают тени двух-трех проникших внутрь дохлых мух. Или я созерцаю дверную ручку.

Иногда я вырезаю всякое из журналов и клею в скрэпбук клеем «Лепаж» из бутылочки, похожей на шахматного слона. Я вырезаю женщин из «Хорошей хозяйки», «Дамского домашнего журнала», «Шатлен». Если мне не нравятся лица этих женщин, я отрезаю головы и приклеиваю другие. Женщины в платьях с рукавами-фонариками и пышными юбками, в белых фартуках, очень туго стянутых на талии. Женщины поливают антисептиком микробов, живущих в унитазах; протирают до блеска окна; избавляются от прыщей с помощью особого мыла или моют шампунем жирные волосы; убивают неприятные запахи, втирают крем в шершавые морщинистые руки, прижимают к щеке рулоны туалетной бумаги.

На других картинках нарисованы женщины, делающие то, что не положено. Одни сплетничают, другие – неряхи, третьи склонны командовать. Некоторые слишком много вяжут. «Пешком, в трамвае, стоя, сидя – все вяжет, никого не видя», – гласит одна подпись. На картинке нарисована женщина, которая вяжет в трамвае: спицы колют соседних пассажиров, а клубок катится, разматываясь, по проходу. За некоторыми женщинами следят страж-птицы, черно-красные создания, словно сошедшие с детского рисунка, у них большие глаза и ножки-палочки. «Это страж-птица, она следит за любительницами совать нос в чужие дела, – написано под картинкой. – Это страж-птица, она следит за ТОБОЙ».

До меня доходит, что несовершенству, неверным шагам нет предела. Даже когда вырастешь – как бы старательно ты ни терла, что бы ни делала, всегда обнаружится какое-нибудь незамеченное пятно, у тебя на лице вскочит прыщ, ты ошибешься, и кто-нибудь нахмурится. Но мне почему-то нравится вырезать всех этих несовершенных женщин с морщинками на лбу, по которым видно, что они беспокоятся, и наклеивать их в скрэпбук.

В двенадцать часов по радио передают «Веселую компашку». Она стучится в дверь:

Тук-тук-тук, открой скорее!

Кто стучится нынче в двери?

Мы, «Веселая компашка»!

Открывай скорей, дурашка!

Если ты здоров и счастлив,

Будешь ты всегда удачлив.

Поскорее просыпайся

И в компанию вливайся.

И с «Веселою компашкой»

Будет весело, не страшно!

Веселая компашка переполняет меня беспокойством. Что будет с тем, кто нездоров или несчастлив? Они не говорят. Сами они вечно счастливы, или во всяком случае, утверждают, что это так; но мне не верится, что можно быть все время счастливым. Значит, они врут хотя бы иногда. Но когда? Какая доля их фальшиво звучащего смеха на самом деле фальшива?

Чуть позже я слышу сигналы точного времени из Обсерватории Доминиона: сначала писк, вроде позывных космического корабля, потом молчание, потом однократный длинный сигнал. Он означает час дня. Время идет; в тишине, предшествующей сигналу, обретает форму будущее. Я зарываюсь головой в подушку. Я не хочу это слышать.

27

Зима тает, оставляя грязную корку печной золы, мокрой бумаги, прелых прошлогодних листьев. У нас во дворе появляется большая куча перегноя, потом куча скатанных квадратов газона. Мои родители в грязных сапогах и запачканных землей штанах выкладывают квадраты на почву, словно кафельную плитку. Родители дергают пырей и одуванчики, сажают зеленый лук и рядки салата. Откуда ни возьмись появляются кошки, роются и присаживаются в мягкой, только что вскопанной гряде, и отец швыряет в них выкопанными пучками одуванчиков.

– Проклятые твари, – говорит он.

Почки на деревьях становятся желтыми, а мы достаем скакалки. Мы стоим на площадке у дома Грейс, под райской яблоней, облитой темно-розовым цветом. Я кручу скакалку, Кэрол крутит другой конец, Грейс и Корделия прыгают. Со стороны это выглядит, как будто девочки играют.

Мы скандируем:

Дело было как-то раз,

Ко мне шайка ворвалась…

В дом разбойники ввалились,

Было их двадцать четыре.

Говорили: «Дама, дама,

Встань-ка прямо, встань-ка прямо,

Трижды, дама, повернись,

Трижды, дама, поклонись,

Покажи нам, что под платьем!»

Каждый молвит: «Вот те на те!»

Грейс, которая прыгает в середине, крутится вокруг своей оси, касается асфальта, безмятежно вскидывает одну ногу, слегка улыбаясь. Она редко путается в скакалке.

Для меня эта песенка звучит угрожающе. Намекает на какую-то тайную гадость. В ней много непонятного: разбойники и их странные приказы, дама и ее наклоны, трюки, которые она проделывает по команде, словно дрессированная собачка. А что значит «Вот те на те!» в самом конце песни? Может, ее выкидывают из дома, а разбойники остаются внутри, могут забрать что угодно, разбить что угодно, творить все, что им вздумается? Или это значит, что ее убивают? Я представляю себе, как она висит на райской яблоне, в петле из скакалки. Мне ее не жаль.

Светит солнце, шарики снова появляются из зимних тайников. В школьном дворе слышатся голоса детей: «Чистик, чистик! Водный, водный! Два за один!» Мне они кажутся голосами призраков или попавших в капкан зверей: тонкие завывания усталой боли.

По пути из школы домой мы проходим по деревянному мосту. Я иду позади других. Там, где доски сломаны, можно разглядеть землю внизу. Я вспоминаю, как брат давным-давно зарыл где-то там, под мостом, банку, полную чистиков, водных и кошачьих глаз. Она до сих пор в земле – сияет в темноте, в тайне. Я думаю, не спуститься ли мне туда в одиночку, несмотря на зловещих таинственных мужчин, выкопать сокровище, забрать всю тайну себе. Я никогда не смогу найти банку, потому что у меня нет карты. Но мне нравится думать о том, о чем не знают другие.

Я нахожу свой синий «кошачий глаз» там, где он пролежал всю зиму – в углу ящика письменного стола. Я разглядываю его, держа так, чтобы через него пробивался солнечный свет. Та часть, которая называется глазом, заключенная в кристальное стекло, – такая синяя, такая чистая. Как будто что-то вмерзло в лед. Я кладу шарик в карман и беру с собой в школу, но не предлагаю его в качестве мишени. Я держусь за него, катаю между пальцами.

– Что это у тебя в кармане? – спрашивает Корделия.

– Ничего. Просто шарик.

Сейчас сезон игры в шарики, они в карманах у всех. Корделия решает не цепляться ко мне из-за шарика. Ей невдомёк, какой силой он обладает, как защищает меня. Порой, когда он при мне, я вижу как будто его зрением. Люди движутся, как яркие одушевленные куклы, открывают и закрывают рты, но слов не слышно. Я могу рассматривать их формы и размеры, их цвета и больше ничего про них не чувствовать. Я живая, лишь когда смотрю своими собственными глазами.


Мы задерживаемся в городе дольше обычного. Мы никуда не едем, а уже начались летние каникулы; когда я ложусь спать, еще светло; влажная жара накрывает улицы пропаренным одеялом. Я пью виноградный напиток из порошка (на вкус он не как виноград, а как средство от насекомых) и гадаю, когда же мы поедем на север. Я говорю себе, что мы вообще не поедем – чтобы не разочаровываться. Но, хотя у меня есть «кошачий глаз», я знаю, что долго здесь не выдержу. Я взорвусь, только не наружу, а внутрь. Я читала в журнале «Нэшнл джиогрэфик» про тяжелых водолазов – про то, зачем они носят толстые металлические костюмы: иначе невидимое давление глубоко под водой раздавит их, как грязь в кулаке, сплюснет. Там так и было написано: сплюснет. В этом слове слышится тупая безнадежная окончательность, будто захлопнулась свинцовая дверь.


Я сижу в машине, упакованная, как сверток, на заднем сиденье. Грейс, Корделия и Кэрол стоят под яблонями и смотрят. Я сжимаюсь, избегая их взглядов. Я не хочу притворяться, претерпевать ритуал прощания. Когда мы отъезжаем, они машут вслед.

Мы едем на север. Торонто остается позади – буроватый мазок воздуха на горизонте, как дым от дальнего пожара. Я оборачиваюсь только теперь.

Листья становятся меньше, желтее, складываются и прячутся обратно в почки. Воздух свежий, хрусткий. Я вижу на обочине ворона – он клюет сбитого машиной дикобраза. Иглы торчат, как гигантский репейник, кишки розовые и перемешанные, как яичница-болтунья. Я вижу северную гранитную скалу, она вздымается прямо из земли, а дорога разрезает ее пополам. Я вижу лохматое озеро, по берегам которого торчат из болота мертвые деревья. Печь для опилок, пожарную башню.

У дороги стоят три индейца. Они ничем не торгуют – у них нет корзин, да и для черники еще рано. Они просто так стоят, и, похоже, уже давно. Они мне знакомы, но лишь как декорации. Видят ли они меня, глядящую на них из окна автомобиля? Наверно, нет. Я для них размытое пятно, одно из многих лиц в машине, пронесшейся мимо. Я не могу притязать на внимание с их стороны или со стороны всего этого.


Я сижу на заднем сиденье машины, пахнущей бензином и сыром, и жду родителей, которые пошли покупать продукты. Машина стоит рядом с лавкой – осевшим, серым от времени деревянным домиком, который не рассыпается лишь благодаря приколоченным к нему жестяным рекламным щиткам: «СИГАРЕТЫ “ЧЕРНЫЙ КОТ”», «ПЛЕЙЕРС», «КОКА-КОЛА». Это даже не деревня, а просто небольшое расширение на шоссе, у моста, у реки. Когда-то я захотела бы знать, как называется эта река. Стивен стоит на мосту, роняет деревяшки с той стороны, что выше по течению, засекает время, которое им нужно, чтобы выплыть с другой стороны, и вычисляет скорость потока. Сезон мошкары уже начался. Несколько штук залетело в машину, они всползают по стеклу, подпрыгивают и снова ползут вверх. Я наблюдаю за ними; вижу сгорбленные спинки, брюшки, похожие на маленькие красно-черные луковицы. Я давлю их на окне, оставляя красные потеки собственной крови.