ых девушек в подростковых журналах – на каждой щеке по слезинке, словно жемчужные серьги, – ко мне совсем не подходят. В каком-то смысле отношения с мальчиками для меня несерьезное дело. Но отчасти – серьезное.
Часть, которую я воспринимаю всерьез, – это их тела. Я сижу в прихожей, зажав трубку плечом, и слушаю тело собеседника. Не столько его слова, сколько паузы – и в этих паузах их тела воссоздают себя заново, или я их создаю, они обретают форму. Когда я хочу видеть мальчика, это значит – я скучаю по его телу. Я изучаю их руки, подносящие сигареты к губам во тьме кинозала, наклон плеча, угол бедра. Я искоса разглядываю мальчиков при разном освещении. Моя любовь к ним визуальна: вот та часть их, которой я хотела бы владеть. «Не двигайся, – думаю я. – Замри. Подари мне это». Вся власть, какую имеет надо мной мальчик, действует через глаза. А когда он мне надоедает, эта усталость отчасти физическая, но также отчасти зрительная.
Это лишь в определенной степени имеет отношение к сексу; но некоторое – точно имеет. У одних мальчиков есть машины, а у других нет, и с ними я езжу на автобусах, на трамваях, на только что открывшемся метро – оно чистое, в нем никогда ничего не происходит, и оно похоже на длинный туалет, отделанный кафелем пастельных цветов. Мальчик провожает меня домой. Мы выбираем кружной путь. Пахнет сиренью, скошенной травой или горящими листьями, смотря по времени года. Мы идем по новому бетонному пешеходному мосту, над нами склоняются ивы, а внизу журчит ручей. Мы стоим на мосту в тусклом свете фонарей, опираясь спиной на перила – я обнимаю мальчика, а он меня. Мы задираем друг другу одежду и проводим рукой по спине – я чувствую, как напрягается его хребет, натянутый до звона, вот-вот лопнет. Я чувствую его тело по всей длине, в изумлении касаюсь его лица. Лицо мальчика так меняется, смягчается, открывается, жаждет. Тело – чистая энергия, отвердевший свет.
В овраге находят убитую девочку. Не в нашем, возле дома, а в другом ответвлении большого оврага, дальше на юг, мимо кирпичного завода, там, где река Дон, окаймленная плакучими ивами, заваленная мусором и грязная, лениво вьется по направлению к озеру. Никто не ожидает подобных происшествий в Торонто, где жители даже не запирают на ночь задние двери домов и задвижки оконных рам. Но, значит, такое все же случается. Об убийстве написали на первых полосах всех газет.
Девочка – моя ровесница. Ее велосипед нашли рядом с телом. Ее задушили, а также надругались над ней. Мы знаем, что значит «надругались». В газетах печатают ее прижизненные фотографии, они уже приобрели тот потусторонний вид, какой фотографии обычно принимают с годами. Это печать ушедшего времени, невозвратного, невосстановимого. В газетах публикуют подробное описание ее одежды. На ней был свитер из ангорки и меховая горжетка с помпонами – такие сейчас в моде. У меня нет горжетки, но мне хотелось бы ее иметь. У нее была белая, но бывают и из коричневой норки. На свитере она носила брошку в виде двух птичек с красными глазами— стеклышками. В общем, обычная школьная одежда. Я жадно впитываю все детали, но меня поражает несправедливость. Мне кажется ужасно нечестным, что можно в один прекрасный день выйти из дома в самой обыкновенной одежде, и тебя убьют без предупреждения, и потом все эти люди будут на тебя смотреть, обследовать. Убийство должно быть обставлено более торжественно.
Я давно уже решила, что в овраге нет никаких страшных мужчин. Я думала, что это лишь страшилка, сочиненная матерями. Но, похоже, они все-таки существуют, вопреки моим убеждениям.
Мысль об убитой девочке меня беспокоит. После того, как проходит первоначальный шок, никто в школе о ней не упоминает. Даже Корделия не хочет о ней говорить. Как будто эта девочка сама совершила что-то постыдное, допустив, чтобы ее убили. И за это ее отправили туда, куда отправляют всё, о чем нельзя говорить, – вместе со светлыми волосами, свитером из ангорки и всей ее обыкновенностью. Она всколыхнула во мне что-то, как ветер вздымает опавшие листья. Я вспоминаю про куклу, которая у меня когда-то была, – с белой меховой опушкой по подолу юбки. Я вспоминаю, как боялась этой куклы. Я не думала о ней много лет.
Мы с Корделией сидим за обеденным столом и делаем уроки. Я помогаю Корделии, пытаюсь объяснить ей, как устроен атом, но она отказывается воспринимать его всерьез. Ядро атома похоже на ягоду малины, а электроны с кольцами – на планету Сатурн. Корделия высовывает язык из угла рта и хмурится, глядя на ядро.
– Это похоже на малину, – говорит она.
– Корделия, – говорю я. – Экзамен завтра!
Молекулы ее не интересуют. Она никак не может взять в толк периодическую таблицу элементов. Она отказывается понимать, что такое масса. Она отказывается понимать, почему взрывается атомная бомба. У нас в учебнике физики есть картинка: взрыв, грибовидное облако и все такое. Для Корделии эта бомба ничем не отличается от любой другой.
– Масса и энергия – разные аспекты, – объясняю я. – Именно поэтому E=mc2.
– Все было бы проще, не будь Чистюля Перси таким мерзким, – говорит Корделия. Чистюля Перси – наш учитель физики. Он похож на дятла Вуди из мультика – у него такие же рыжие волосы дыбом. И еще он шепелявит.
В гостиную заходит Стивен, заглядывает нам через плечо.
– Неужели вам все еще втюхивают физику для малышей?! – негодующе восклицает он. – До сих пор рисуют атом похожим на малину?!
– Вот видишь! – говорит мне Корделия.
Я чувствую, что Стивен подрывает мой авторитет.
– Это атом, который будет на экзамене, так что лучше тебе его выучить, – говорю я Корделии. А Стивену: – Тогда как же он выглядит на самом деле?
– Как куча пустоты, – отвечает Стивен. – Его, можно сказать, на самом деле и нет. Несколько пылинок, удерживаемых на месте разными силами. На субатомном уровне нельзя даже сказать, что материя существует. Можно только сказать, что она имеет тенденцию к существованию.
– Ты окончательно запутаешь Корделию, – говорю я. Корделия тем временем закурила и смотрит в окно – там белки гоняются друг за другом по газону. Она не обращает внимания на наш диалог.
Стивен смотрит на Корделию.
– Корделия имеет тенденцию к существованию, – произносит он.
Корделия не гуляет с мальчиками так, как я, но все же гуляет. Время от времени я устраиваю нам двойные свидания, организуя ей кавалера с помощью своего. Корделии всегда достается мальчик поплоше; она это знает и отказывается от него.
Корделия, кажется, не может решить, какие мальчики ей на самом деле нравятся. Те, что со стрижкой, как у моего брата, – рохли и катышки; но и те, что носят «утиный хвост» – скользкие ходоки, хотя и «секси». Она считает, что мальчики, с какими гуляю я – они обычно стригутся под ежик, – слишком инфантильны для нее. Она уже не ходит с поднятым воротником, забросила ярко-красные помады и лаки ради сдержанно-розовой палитры. Она теперь увлекается диетами и ухаживает за собой. Так это называют в журналах: уход за собой. Как за лошадью. Корделия теперь стрижется короче и одевается скромнее.
Но в ней есть что-то такое, отчего мальчикам становится не по себе. Как будто она заучила роль и переигрывает – слишком внимательна к ним, слишком вежлива. Она смеется, когда ей кажется, что мальчик пошутил: «Очень остроумно, Стэн». Она это говорит, даже если он и не думал шутить, и тогда он не может понять, не издевается ли она.
Иногда она и впрямь издевается, иногда нет. Из нее выскакивают неподходящие словечки. Когда мы доедаем гамбургеры с жареной картошкой, Корделия жизнерадостно обращается к мальчикам:
– Ну что, вы уже напитали свои персоны?
Они смотрят на нее, открыв рты. Эти мальчики – не из тех, у кого дома пользуются кольцами для салфеток.
Она задает им наводящие вопросы, пытается втянуть их в разговор, как взрослая. Будто не знает, что с мальчиками самое правильное – не мешать им существовать в их собственных паузах. Смотреть на них лишь уголком глаза. Корделия пытается глядеть на них прочувствованно, в упор; это их ослепляет, и они замирают, как кролики в лучах фар. Когда она с мальчиком на заднем сиденье машины, я определяю по дыханью и аханью, что она и тут заходит слишком далеко.
– Твоя подруга, она какая-то странная, – говорят мне потом мальчики, но не могут объяснить, в чем ее странность. Я решаю – это оттого, что у нее нет братьев, а только сестры. Она думает, с мальчиками важно, какие слова говоришь; она никогда не изучала тонкости и нюансы мужского молчания.
Но я знаю: на самом деле ее не интересует, что они говорят. Она сама мне об этом сказала. Она считает большинство из них тупыми. Ее попытки завязать с ними разговор – это спектакль, имитация. В их присутствии она смеется изысканно, тихо, словно актриса на радио. Но иногда она забывается и тогда смеется слишком громко. Она чему-то подражает – какой-то модели у себя в голове, какой-то роли или образу, которых никто, кроме нее, не видит.
В нашу школу приезжает театральная труппа Эрла Грея. Она приезжает каждый год. Труппа ездит от одной старшей школы к другой, она уже известна этим. Каждый год она ставит одну пьесу Шекспира: ту, что будет на экзаменах в тринадцатом классе, которые надо сдать, чтобы попасть в университет. В Торонто совсем немного театров, а именно – два, так что на эти постановки ходят многие. Ученики – потому что пьеса будет на экзамене, а родители – потому что им не часто выпадает случай побывать в театре.
В театральную труппу Эрла Грея входит сам Эрл Грей, который играет ведущую мужскую роль, миссис Эрл Грей, которая играет ведущую женскую роль, и горстка других актеров, которых все считают родственниками Эрла Грея и которые обычно совмещают две или три роли сразу. Статистами работают ученики той школы, в которой труппа выступает на этой неделе. В прошлом году ставили «Юлия Цезаря», и Корделия играла в массовке. Ей пришлось намазать лицо жженой пробкой, изображающей грязь, завернуться в принесенную из дома простыню и говорить вместе со всей толпой «ребарбора, ребарбора», когда Марк Антоний обращался с речью к римлянам.