Кошачий глаз — страница 45 из 77

В этом году ставят «Макбета». Корделия играет служанку, а также солдата в финальной сцене битвы. На этот раз ей придется принести из дома автомобильный клетчатый плед. Ей повезло, потому что у нее есть и килт – старая тартановая юбка Утры, оставшаяся еще с тех пор, когда та ходила в частную школу для девочек. Кроме этих ролей, Корделия выполняет обязанности ассистента по реквизиту. Она прибирает реквизит после каждого представления и раскладывает по порядку – всегда в одной и той же последовательности, чтобы актеры могли, не думая, схватить нужную вещь за кулисами и бежать на сцену.

Репетиции длятся три дня, и Корделия очень возбуждена. Я это чувствую по тому, как она курит одну сигарету за другой по дороге из школы, по ее наигранной скуке и по небрежности, с которой она время от времени упоминает настоящих профессиональных актеров, называя их по имени. Младшие актрисы, говорит она, очень старательно шутят. Они называют трех вещих сестер «Три вещи», а Корделию – «беломордой»[9] и угрожают подбросить ей в кофе «лягушиное бедро и совиное перо»[10]. Они уверяют, что речь леди Макбет «Прочь, проклятое пятно!» обращена к ее собаке, которую зовут Пятно и которая только что нагадила на ковер. Корделия рассказывает, что настоящие актеры никогда не произносят название «Макбет» вслух, потому что это приносит несчастье. Вместо этого они говорят просто «Шотландская пьеса».

– Но ты его только что произнесла, – говорю я.

– Что?

– «Макбет».

Корделия замирает посреди тротуара.

– О боже! И правда.

Она притворяется, что ей смешно, но на самом деле выбита из колеи.

В конце пьесы Макдуфф отрубает Макбету голову и выносит ее на сцену. Роль головы играет кочан капусты, завернутый в белое посудное полотенце; Макдуфф бросает голову оземь, и она падает, издавая впечатляющий звучный стук, будто настоящая голова из костей и плоти. Во всяком случае, так происходило на репетициях. Но в ночь перед первым представлением – а всего их было запланировано три – Корделия видит, что кочан начал загнивать; он размяк, подмокает и воняет квашеной капустой. Она заменяет его на свежий.

Представление дают в школьном актовом зале, где проводятся общешкольные собрания и репетиции хора. Это премьера, и зал битком набит. Все идет без сучка и задоринки, если не считать хихиканья зрителей в неподходящий момент, анонимного выкрика из зала: «Давай, валяй!», когда Макбет колеблется у двери в комнату Дункана, и воплей и свиста при появлении леди Макбет в ночной рубашке. Я высматриваю Корделию в сцене битвы, и вот она – бежит через сцену в килте, с деревянным мечом, с дорожным пледом на плечах. Но когда в самом конце приходит Макдуфф и бросает кочан, завернутый в полотенце, то кочан вместо того, чтобы упасть и замереть, отскакивает, прыгает по сцене – скок-поскок, как резиновый мяч, – и валится с края. Это смазывает трагический эффект, и занавес опускается под взрывы смеха.

Виновата Корделия – она заменила кочан. Она убита стыдом.

– Оказывается, он должен быть гнилой! – рыдает она за сценой, куда я пришла поздравлять ее с удачным выступлением. – Они мне только теперь сказали!

Актеры уговаривают Корделию, что ничего страшного, что это новаторский прием. Она краснеет, смеется и пытается сделать вид, что ничего особенного не произошло, но я вижу, что она чуть не плачет.

Мне бы ее жалеть, но я ее не жалею. Наоборот, когда мы назавтра идем из школы, я говорю:

– Скок-поскок, плюх!

– Не надо, – отвечает Корделия безжизненным, свинцовым голосом. Это не шутка. На миг я сама удивляюсь, почему так жестока к своей лучшей подруге. Ведь Корделия – моя лучшая подруга.


Время проходит, и мы становимся старше. Вот мы уже самые старшие, мы в тринадцатом классе. Мы можем смотреть свысока на приходящих в школу учеников – всего лишь детей, какими когда-то были и мы. Мы можем умиляться им. Мы доросли до биологии. Ее преподают нам в кабинете химии, так что мы уходим из класса, где сидим все время, и объединяемся с другими тринадцатыми классами. Поэтому Корделия – моя напарница на биологии, мы вместе сидим за химическим лабораторным столом, черным, со встроенной раковиной. Корделия не любит биологию, как раньше не любила физику (которую едва вытянула на удовлетворительную оценку), но ей надо взять какой-нибудь естественно-научный предмет, а биология, по ее мнению, проще многого другого.

Нам выдают наборы для вскрытия с ножами-скальпелями (которые могли бы быть и поострее), лотки со слоем воска на дне и упаковку булавок, словно на уроках швейного дела. Сначала мы вскрываем червя. Каждому выдают по червю. Мы смотрим на схему строения червя в учебнике биологии: примерно это мы должны увидеть после вскрытия. Черви свиваются и сплетаются в лотке с восковым дном, ощупывая рыльцем стенки в поисках выхода. От них пахнет как из ямки в земле.

Я пришпиливаю своего червя с обоих концов и делаю аккуратный продольный разрез; червяк извивается, как на рыболовном крючке. Я закрепляю булавками его кожу по обе стороны. Я вижу червячье сердце, которое вовсе не в форме сердечка, центральную артерию, по которой идет червячья кровь, пищеварительную систему, набитую грязью.

– Фу, – говорит Корделия, – как ты можешь!

Я думаю, что она с каждым днем все больше разнюнивается. Распускает сопли. Когда учитель не смотрит, я выручаю Корделию – вскрываю и ее червяка. Потом я рисую строение вскрытого червяка и делаю красивые каллиграфические подписи.

Приходит очередь лягушек. Лягушка лягается, и с ней труднее, чем с червяком – она слишком похожа на плывущего человека. Я усыпляю ее хлороформом, по инструкции, и ловко вскрываю, закрепляя булавками. Зарисовываю внутренности лягушки со всеми завитушками и пузырьками, ее крохотные легкие, хладнокровное сердце амфибии.

Корделия и до лягушки дотронуться не может. Она говорит, ее тошнит при одной мысли о том, чтобы проткнуть кожу скальпелем. Она смотрит на меня – бледная, с большими глазами. Запах лягушки для нее невыносим. Я вскрываю за нее и лягушку. У меня это хорошо получается.

Я запоминаю, как выглядят статоцисты рака, его жабры и все детали его рта. Я запоминаю строение кровеносной системы кошки. Учитель – он вообще-то футбольный тренер у мальчиков, но недавно прошел летний курс по зоологии, чтобы преподавать нам этот предмет – заказывает для нас мертвую кошку, вены и артерии которой накачаны голубым и розовым латексом. Когда кошка прибывает, учитель разочарован – она явно протухла, это ощущается даже сквозь формальдегид. Так что нам не приходится ее вскрывать, мы только перерисовываем ее строение из учебника.

Но мне мало червей, лягушек и кошек. Я хочу большего. По субботам после обеда я езжу в Зоологический корпус и пользуюсь микроскопом в пустой лаборатории. Я смотрю на слайды – черви-планарии в разрезе, с треугольными головами и скошенными глазками, бактерии, сочно окрашенные в малиновый, фиолетовый, голубой. Они подсвечены снизу, и от них захватывает дух, словно от витражей. Я рисую их, обводя структуру цветными карандашами, но мне так и не удается воспроизвести эту лучистую яркость.

Мистер Банерджи – ныне доктор Банерджи – обнаруживает, чем я занимаюсь. Он приносит слайды, которые, по его мнению, должны мне понравиться, и робко, но страстно вручает их – с заговорщическим смешком, будто нас роднит восхитительная, доступная только посвященным тайна или религиозный культ.

– Паразит коконопряда, – говорит он, благоговейно помещая слайд на чистый лист бумаги у меня на столе. – Яйцо почкоеда.

– Спасибо, – говорю я, и он смотрит на мои рисунки, поднимая их за уголки ловкими, обкусанными у кутикул пальцами:

– Очень хорошо, очень хорошо, мисс. Скоро вы сможете занять мое место.

Он теперь женат – жена приехала из Индии – и у него есть маленький сын. Я иногда вижу их – они заглядывают в дверь лаборатории. Ребенок кроток и полон сомнений, жена пуглива. У нее золотые серьги и полосатый шарф. Из-под бурой канадской зимней куртки видно красное сари, а из-под подола сари – зимние боты.


Корделия приходит ко мне домой, я помогаю ей делать домашнее задание по зоологии, и она остается на ужин. Отец, накладывая говяжье рагу, рассказывает, что каждый день на земном шаре вымирает один биологический вид. Он говорит, что мы отравляем реки и разрушаем генофонд планеты. Он говорит, что, когда вид вымирает, его место занимают другие виды – заполнить экологическую нишу, ибо природа не терпит пустоты. Он говорит, что на свободное место приходят сорняки, тараканы и крысы; скоро из всех цветов останутся одни одуванчики. Он говорит, размахивая вилкой, что, если человечество как биологический вид будет все так же неконтролируемо размножаться, возникнет новая эпидемия, чтобы восстановить равновесие. Все это происходит, потому что люди пренебрегают элементарными уроками, которые преподносит нам наука; вместо этого люди занимаются политикой, религией и войнами, убивают друг друга и ищут этому предвзятые оправдания. Наука, с другой стороны, непредвзята и беспристрастна. Она – единственный универсальный язык. Это язык чисел. Когда мы уже будем стоять по уши в смерти и мусоре, то прибегнем к науке, чтобы она нас выручила.

Корделия выслушивает все это с едва заметной улыбочкой. Она считает моего отца старомодным и странным. Я слышу его как бы ее ушами: нормальные люди не говорят на такие темы за обеденным столом.

Я хожу ужинать к Корделии. Ужины в ее семье делятся на два типа: когда отец дома и когда его нет. Когда его нет, все идет кувырком. Мамочка является к столу рассеянная, не сняв халата, в котором рисует, а Утра, Мира и сама Корделия приходят в джинсах и мужских рубашках, с бигудями в волосах. Они вскакивают из-за стола и дефилируют на кухню, потому что не хватило масла или забыли поставить солонку. Они говорят все разом – неторопливо и словно забавляясь чем-то – и стонут, когда приходит их очередь убирать со стола. Мамочка же только приговаривает: «Девочки, девочки», – но без особой убежденности. У нее уже не хватает сил выражать свое разочарование.