Я знаю, он не придет, пока я тут – для нас все еще слишком неловко и опасно оказаться вместе за дверью, которая запирается.
– Может, потом как-нибудь выпьем вместе, – говорит он.
– Может.
Расставшись с Джоном, я иду на восток по Куин-стрит, мимо уличных торговцев, продающих футболки с игривыми надписями, мимо витрин с атласными трусиками и поясами для чулок. Я думаю о картине – уже много лет прошло с тех пор, как я ее написала. Она называлась «Падающие женщины». Тогда многие мои картины зародились благодаря тому, что я неправильно понимала некоторые слова.
На этой картине не было мужчин, но она была про мужчин – тех, из-за которых женщины падают. Я не приписывала этим мужчинам никаких намерений. Они были как погода – безличны. Они просто промачивали тебя до нитки или шарахали ударом, как молния, и неслись дальше, бездумные, как метель. Некоторые были как камни – ряд острых, скользких камней с зазубренными краями. Можно осторожно пробираться меж ними, глядя себе под ноги, но если поскользнешься, то упадешь и поранишься, и не будет никакого смысла винить в этом камни.
Вот, видимо, что означает выражение «падшие женщины». Это женщины, которые упали на мужчин и поранились. В этих словах есть намек на движение сверху вниз, против твоей воли, но не по воле другого человека. Падшие женщины – это не те, которых стянули вниз или столкнули. Они просто упали. Конечно, была еще история Евы и грехопадения; но в ней никто не падал, в ней только ели, как в большинстве сказок для детей.
На картине «Падающие женщины» были изображены женщины, числом три, которые как бы в результате несчастного случая падали с моста – юбки раздуты в колокола потоком воздуха, волосы струятся вверх. Они падали на мужчин, зазубренных, темных и бездумных, незримо подстерегающих далеко внизу.
Я смотрю на голую женщину. Нарисованную, ее назвали бы обнаженной, но она живая. Это первая виденная мною в жизни голая женщина, если не считать меня самой в зеркале. Девочки в школе переодевались на физкультуру, не снимая белья, а это совсем другое. И женщины в эластичных цельных купальниках с лайкрой и оберегающей скромность юбочкой на рекламных объявлениях – не то же самое.
Впрочем, даже эта женщина не совсем голая: на левое бедро у нее накинута простыня, и конец простыни пропущен между ногами – лобковых волос не видно. Она сидит на табуретке, и сплющенные ягодицы выпирают в стороны. Плотная спина сгорблена, правая нога перекрещивает левую у колена, правый локоть опирается о правое колено, левая рука отведена назад и опирается кистью о табуретку. Глаза у женщины скучающие, голова опущена – так ей велели сидеть. Похоже, ей неудобно, все тело затекло, и еще ей холодно: я вижу мурашки у нее на плечах. У нее толстая шея. Волосы – короткие, курчавые, рыжие с темными корнями, и я подозреваю, что она жует жвачку: время от времени она украдкой, медленно двигает челюсть вбок. Ей запретили шевелиться.
Я пытаюсь рисовать эту женщину угольной палочкой. Я стремлюсь к текучести линий. Так наш преподаватель посадил эту женщину: чтоб была текучесть линий. Я бы охотнее рисовала твердым карандашом: уголь попадает мне на пальцы и размазывается, и им очень трудно рисовать волосы. И еще эта женщина меня пугает. В ней очень много плоти, особенно ниже талии; на животе складки, груди обвислые, с огромными темными сосками. Резкий свет флюоресцентных ламп, падающий на женщину сверху вниз, превращает ее глазницы в провалы и подчеркивает линии, идущие от носа к подбородку; но тело такое массивное, что кажется – голова приставлена задним числом. Женщина некрасива, и мне страшно, что я тоже стану такой.
Я на вечерних занятиях. Предмет называется «Рисование с натуры». Занятия проходят по вторникам в Торонтовском колледже искусств, в большой голой мастерской, за которой – сугубо утилитарная лестница, за ней лежит Маккол-стрит, потом Куин-стрит с трамвайными рельсами и пьяницами, а дальше – весь унылый город Торонто, похожий на скопление ящиков. Нас в мастерской двенадцать, у каждого вселяющий надежды, почти неначатый альбом бристольского картона и черные от угля пальцы: две женщины постарше, восемь молодых людей, девушка моего возраста и я. Я не учусь в колледже искусств, но даже те, кто здесь не учится, могут записаться на курс при определенных условиях. Условие заключается в том, что надо убедить преподавателя в серьезности своих намерений. Впрочем, сколько я продержусь – неясно.
Преподавателя зовут мистер Хрбик. Ему лет тридцать пять, у него густые темные курчавые волосы, усы, орлиный нос и глаза почти лиловые, как ягоды шелковицы. У него есть привычка пристально смотреть на ученика – молча и, кажется, даже не мигая.
Именно глаза я заметила первыми, когда пришла на собеседование. Он сидел в крохотном, заваленном бумагами кабинете в здании колледжа, откинувшись на стуле и жуя конец карандаша. Увидев меня, он отложил карандаш.
– Сколько вам лет? – спросил он.
– Семнадцать. Почти восемнадцать.
– Ах, – он вздохнул, будто услышав плохую новость. – И что вы сотворили?
Мне показалось, он меня в чем-то обвиняет. Но тут я поняла, что он имеет в виду: я должна была принести нечто, называемое «портфолио недавних работ», то есть картин, чтобы он мог понять, хорошо ли я рисую. Но у меня было совсем мало работ. Практически единственное мое соприкосновение с искусством имело место в девятом классе, на уроках по художественной культуре, когда нам крутили «Лунную сонату» и мы должны были иллюстрировать ее волнистыми цветными линиями. Иногда мы рисовали тюльпаны в вазе. Я никогда в жизни не бывала в картинной галерее. Правда, однажды я прочитала в журнале «Лайф» статью про Пикассо.
Прошлым летом я устроилась горничной в дом отдыха в Маскоке – застилать кровати и мыть туалеты, чтобы подработать – и купила в местной сувенирной лавке набор для масляной живописи. Названия красок на маленьких тюбиках звучали для меня как пароль и отзыв: «Кобальтовый синий», «Жженая умбра», «Малиновый краплак». В свободное время я шла с этим набором вдоль берега озера и садилась спиной к дереву. Сосновые иглы кололи меня снизу, комары клубились вокруг, а я смотрела на плоскую воду цвета листового железа – по ней двигались моторные лодки лакированного красного дерева с флажками на корме. В этих лодках иногда катались другие горничные – из тех, что ходили на запретные вечеринки в номера к отдыхающим, пили там виски с имбирным элем из бумажных стаканчиков и, по слухам, ни в чем не отказывали. Иногда в прачечной, над сложенным постельным бельем, происходили ссоры со слезами.
Я не знала, как писать маслом или даже что писать, но знала, что надо начать. Через некоторое время я изобразила пивную бутылку без этикетки, дерево в форме поломанного венчика для взбивания и несколько расплывчатых скал цвета грязи с яростно-синим озером на заднем плане. И еще закат, который вышел похожим на пролитое непонятно что.
Я извлекла все это из черной папки, в которой принесла работы. Мистер Хрбик нахмурился, покрутил карандаш и ничего не сказал. Я была обескуражена и благоговела перед ним, потому что он обладал властью – он мог не дать мне хода. Я видела, что он счел мои картины плохими. Они и были плохие.
– Что-нибудь еще? – спросил он. – Рисунки?
С отчаяния я включила в «портфолио» свои старые рисунки со времен занятий биологией, сделанные твердым карандашом и раскрашенные. Я знала, что рисую лучше, чем пишу маслом, я дольше этим занимаюсь. Терять мне было нечего. Я вытащила рисунки.
– Как вы это назвали? – спросил он, держа рисунок вверх ногами.
– Это внутренности червя, – ответила я.
Он вроде бы не удивился.
– Это?
– Планария. Окрашенное сечение.
– А это?
– Репродуктивная система лягушки. Самца, – уточнила я.
Мистер Хрбик уставился на меня блестящими лиловыми глазами:
– Почему вы хотите попасть на курс?
– Меня больше никуда не берут, – я поняла, как провально звучу. – Это моя единственная надежда. Я не знаю больше никого, кто стал бы меня учить.
– А почему вы хотите учиться?
– Не знаю, – ответила я.
Мистер Хрбик снова взял карандаш и сунул его в угол рта, как сигарету. Потом опять вытащил. Накрутил волосы на пальцы.
– Вы – совершеннейший дилетант. Но иногда это лучше. Мы можем начать с ничего. – Он впервые улыбнулся мне. У него были неровные зубы. – Посмотрим, что мы сможем из вас сделать.
Мистер Хрбик расхаживает по мастерской. Он разочаровался во всех нас, включая натурщицу – она бесит его тем, что тайком жует жвачку.
– Сидите смирно! – говорит он ей, дергая себя за волосы. – Довольно жвачки!
Натурщица злобно смотрит на него и сжимает челюсти. Он берет ее за руки и за голову, лицо которой мрачно, и придает всему этому нужную позу, будто имеет дело с манекеном.
– Попробуем еще раз.
Он ходит взад-вперед, заглядывая нам через плечо и что-то бурча, а мастерская полнится песчаным шершавым шорохом угля по бумаге.
– Нет, нет! – говорит мистер Хрбик юноше. – Это тело.
Он произносит «тэло».
– Это не автомобиль. Думайте о пальцах, ласкающих эту плоть, о руке, которая проводит по ней. Вы должны быть тактильны.
Я пытаюсь думать так, как он говорит, но меня передергивает. У меня нет никакого желания проводить рукой по телу этой женщины, по коже, покрытой мурашками.
Одной из женщин постарше он говорит:
– Нам не нужно хорошенькое. Тэло не хорошенькое, как цветок. Рисуйте то, что есть.
Он останавливается у меня за спиной, я сжимаюсь и жду.
– Мы не медицинский учебник делаем, – говорит он мне. – У вас получился труп, а не женщина.
Он произносит «жэншина».
Я смотрю на то, что у меня вышло. Мистер Хрбик прав. Я старательна и точна, но я нарисовала бутылку в форме человеческого тела – инертную, безжизненную. Мужество, которое привело меня сюда, испаряется. Я бездарна.
Но в конце занятия, когда модель неловко поднялась на затекшие ноги, вцепилась в простыню и поплелась одеваться, когда я убираю уголь, мистер Хрбик подходит и становится рядом. Я вырываю из альбома сегодняшние рисунки, намереваясь их скомкать, но он быстро накрывает мою руку своей.