Я вспоминаю свой злой язык и то, какой умной я себя считала. Но тогда я не была умной. Вот сейчас и впрямь набралась ума.
– А помнишь, как мы тырили вещи в магазинах? – говорит Корделия. – Единственное, что мне было приятно тогда, в те годы.
– Почему? – спрашиваю я. Мне это занятие не очень нравилось. Я всегда боялась, что нас поймают.
– Это было что-то такое, что я могла иметь, – отвечает она. Я не очень понимаю, что она хочет этим сказать.
Она вытаскивает из сумки солнечные очки и надевает. Вот она я – в зеркалах ее глаз, черно-белая, в двух экземплярах и в сильно уменьшенном масштабе.
Корделия достает мне бесплатный билет на Стратфордский фестиваль, чтобы я могла увидеть ее в деле. Я еду туда на автобусе. Спектакль дневной; я как раз успеваю приехать, посмотреть представление, сесть в автобус и попасть обратно в Торонто к началу своей вечерней смены в «Швейцарском шале». Играют «Бурю». Я жду появления Корделии. Когда помощники Просперо выходят на сцену – под музыку, в скачущих лучах прожектора – я всматриваюсь изо всех сил, пытаясь понять, которая из них она, скрытая под костюмом. Но не могу ее отличить.
Иосиф меня переделывает.
– Тебе надо ходить с распущенными волосами, – говорит он, вытаскивая шпильки из моего импровизированного узла на затылке и пропуская волосы сквозь пальцы, чтобы они распушились. – Ты будешь роскошной цыганкой.
Он целует меня в ключицу и разматывает простыню, в которую только что меня замотал.
Я стою неподвижно и позволяю ему все это делать. Я позволяю ему делать все, что он хочет. На дворе август, и двигаться слишком жарко. Над городом висит пелена, похожая на мокрый дым; она покрывает кожу сальной пленкой, просачивается в плоть. Я бреду сквозь эти дни, как зомби, механически, из одного часа в другой. Я перестала рисовать мебель; я наполняю ванну холодной водой и сажусь туда, но уже без книг. Скоро снова начнутся занятия в университете. Я даже не могу об этом думать.
– Тебе следует носить фиолетовые платья, – говорит Иосиф. – Это будет улучшение.
Он ставит меня на фоне сумерек в окне, разворачивает, чуть отстраняется, проводя рукой по моему боку вверх и вниз. Я уже не боюсь, что нас кто-нибудь увидит. Я чувствую, как у меня подгибаются колени, рот расслабляется. Когда мы вместе, Иосиф не бегает взад-вперед и не терзает шевелюру; он двигается медленно, нежно, с большой решимостью.
Иосиф ведет меня в сад на крыше отеля «Парк Плаза». Я в новом фиолетовом платье. У него тугой лиф, глубокий вырез и пышная юбка; когда я хожу, она щекочет мои голые ноги. Волосы распущены и отсырели. Мне кажется, что у меня на голове швабра. Но я случайно ловлю свое отражение в дымчатой зеркальной стене лифта, на котором мы поднимаемся, и вижу то, что видит Иосиф: стройную женщину с облаком волос и задумчивыми глазами на бледном худом лице. Я узнаю стиль: конец девятнадцатого века, прерафаэлиты. Мне следовало бы держать в руке мак.
Мы сидим на патио под открытым небом, пьем «манхэттены» и смотрим вниз через каменную балюстраду. Иосиф в последнее время полюбил «манхэттен». Это здание – одно из самых высоких в округе. Далеко внизу преет в вечерней жаре Торонто. Деревья расползаются, как потертый мох, вдали – озеро цинкового цвета.
Иосиф рассказывает мне, что однажды прострелил голову человеку; и потом мучился лишь сознанием того, как легко это оказалось. Он говорит, что терпеть не может преподавать рисование с натуры и не намерен заниматься этим всю жизнь, похоронить себя в здешнем захолустье и учить дебилов азам.
– Я происхожу из страны, которой больше нет, а ты – из страны, которой еще нет, – говорит он. Некогда я сочла бы эти слова глубокомысленными. Сейчас я недоумеваю, что он хочет сказать.
Что касается Торонто, Иосиф называет его безрадостным и бездушным городом. И вообще живопись – это похмелье, оставшееся после европейского прошлого.
– Она больше ничего не значит, – он взмахивает рукой, отметая живопись в сторону. Он хочет работать в кино, режиссером, в Штатах. Он поедет туда, как только сможет это устроить. У него хорошие связи. Целая сеть венгров, например. Венгров, поляков, чехословаков. В тамошней киноиндустрии гораздо больше возможностей, и это еще мягко сказано. Единственное кино, что производят в Канаде, – короткометражки, которые пускают перед большим фильмом. Про листья, планирующие на воду, или цветы, распускающиеся при замедленной съемке, под звуки флейты. Он знает людей, которые преуспели в Штатах. Они помогут ему туда попасть.
Я держу Иосифа за руку. В последнее время он занимается любовью задумчиво, словно погруженный в мысли о чем-то другом. Я обнаруживаю, что несколько пьяна; и еще – что я боюсь высоты. Я никогда в жизни не была так высоко над землей. Я представляю себе, как стою вплотную к каменной балюстраде и медленно опрокидываюсь через нее. Отсюда видны Штаты – расплывчатой полоской на горизонте. Иосиф не сказал, что возьмет меня с собой. Я не спрашиваю.
Вместо этого он говорит:
– Ты очень молчалива. – Он касается моей щеки. – Загадочна.
Я чувствую себя не загадочной, а пустой.
– Скажи, ты готова ради меня на всё? – он заглядывает мне в глаза. Я падаю ему навстречу, высоко над землей. Так легко сказать «да».
– Нет, – говорю я. И сама удивляюсь. Я не знаю, откуда выскочило это слово, эта неожиданная, упрямая правдивость. Мой ответ звучит грубо.
– Я так и думал, – печально говорит он.
Однажды после обеда в «Швейцарское шале» заходит Джон. Сначала я его не узнаю, поскольку не смотрю на него. Я вытираю тряпкой стол – каждое движение дается с трудом, рука тяжела, как в летаргии. Эту ночь я провела с Иосифом, но сегодня вечером я не буду с ним, поскольку этот вечер не мой, а Сюзи.
В последнее время Иосиф редко упоминает о Сюзи. А если и упоминает, то с тоской, будто она отошла в прошлое или красиво умерла, как героиня поэмы. Но, может быть, просто у него такая манера выражаться. Вполне возможно, что они проводят друг с другом прозаические домашние вечера – он читает газеты, пока она подает на стол запеканку. И хоть он утверждает, что я – его тайна, вполне возможно, что они обсуждают меня – так же, как мы с Иосифом когда-то обсуждали между собой Сюзи. Эта мысль меня тревожит.
Я предпочитаю представлять себе Сюзи женщиной, запертой в башне, – высоко над землей, в «Монте-Карло» на Авеню-роуд; она смотрит из окна поверх балкона, огороженного крашеным листовым железом, едва слышно рыдает и ждет прихода Иосифа. Я не могу представить себе, чтобы у нее была какая-то жизнь помимо этого. Например, я не могу себе представить, чтобы она стирала свои трусы, выжимала их в полотенце, вешала сушить в ванной, как это делаю я. Не могу представить, как она ест. Она обмякшая, лишенная воли, бесхребетная от любви; как я.
– Давно не виделись, – говорит Джон. Он проступает как фон моей руки с тряпкой. Он ухмыляется мне – зубы белеют на лице, которое явно стало смуглее. Он облокотился на стол, который я вытираю. На нем серая футболка, старые джинсы, отрезанные выше колен, и кроссовки на босу ногу. Он выглядит здоровее, чем зимой. Я впервые вижу его при дневном свете.
Я остро осознаю, что на мне грязное форменное платье; наверно, от меня воняет потными подмышками и куриным жиром.
– Как ты сюда попал?
– Ногами. Может, попьем кофе?
Он устроился на лето в департамент дорожных работ, засыпать выбоины на дорогах и заливать гудроном трещины в асфальте. От него в самом деле слегка припахивает гудроном. Нельзя сказать, чтобы он был очень чистый.
– Может, выпьем пива чуть позже? – спрашивает он. Эти слова в его устах привычны: ему, как всегда, нужен пропуск в зал «Для дам с сопровождающими». У меня нет никаких планов на вечер, и я отвечаю:
– Почему нет? Но мне надо будет переодеться.
После работы я предусмотрительно принимаю душ и надеваю фиолетовое платье. Я встречаю Джона в таверне «Кленовый лист», и мы вместе идем в зал для дам. Мы сидим в полумраке, где по крайней мере прохладно, и пьем разливное пиво. Мне неловко в обществе одного Джона: раньше я всегда приходила с целой группой парней. Джон спрашивает, чем я занималась это время, и я отвечаю, что ничем особенным. Он спрашивает, не видела ли я где-нибудь Сталина, и я отвечаю, что нет.
– Наверно, утонул с концами в панталончиках Сюзи. Везучий козёл.
Для Джона я по-прежнему свой парень, он не стесняется при мне говорить грубости о женщинах. Я удивлена словом «панталончики». Видно, Джон его подхватил у англичанина Колина. Я спрашиваю себя, знает ли он и про меня тоже. Отпускает ли шуточки про мои панталончики у меня за спиной. Но откуда ему знать?
Он говорит, что в департаменте дорожных работ хорошо платят, но он скрывает от других рабочих, что он живописец, особенно от тех, что постарше:
– А то подумают, что я голубой или что-нибудь такое.
Я выпиваю больше пива, чем следует, и вдруг свет начинает мигать, и оказывается, что пивную уже закрывают. Мы выходим в жаркую летнюю ночь, и мне не хочется идти домой в одиночку.
– Ты доберешься до дома? – спрашивает Джон. Я молчу. – Давай-ка я тебя провожу.
Он кладет руку мне на плечо, я чувствую, как от него пахнет гудроном, дорожной пылью и загорелой кожей, и начинаю плакать. Я стою на улице, из зала «Только для мужчин» вываливаются пьяные, я зажимаю рот руками, плачу и чувствую себя полной дурой.
Джон растерян.
– Эй, друг, – он неловко гладит меня. – Что такое?
– Ничего, – говорю я. Оттого, что меня назвали «друг», я плачу еще сильнее. Я чувствую себя тряпкой, безобразной уродиной. Надеюсь, Джон подумает, что я просто перебрала.
Он обнимает меня за плечи и прижимает к себе:
– Пойдем-ка. Выпьем кофе.
Мы идем по улице, и я перестаю плакать. Мы подходим к двери рядом с магазином оптовой торговли чемоданами, Джон достает ключ, и мы поднимаемся по темной лестнице. За дверью второго этажа он меня целует – губами со вкусом гудрона и пива. Здесь темно. Я обхватываю его руками и вцепляюсь, словно меня затягивает в болото, а он приподнимает меня в этой позе и несет по темной комнате, ударяясь о стены и мебель, и мы вместе падаем на пол.