XI. Падающие женщины
Я иду на восток по Куин-стрит, все еще чуть пьяная от вина, выпитого за обедом. «Под хмельком», как когда-то говорили. Алкоголь – депрессант, потом мне будет плохо, но сейчас я полна задора и тихо напеваю что-то про себя, слегка приоткрыв рот.
Прямо передо мной скульптурная группа, медно-зеленая с черными потеками, будто это металл кровоточит: сидящая женщина со скипетром, вокруг нее три молодых солдата, марширующих вперед, их ноги перевиты не то лентами, не то бинтами. Они защищают Империю, их лица серьезны, обречены, заморожены во времени. Над ними на каменной плите стоит еще одна женщина, на сей раз – с крыльями ангела: она – Победа, а может, Смерть, а может, то и другое сразу. Это памятник англо-бурской войне, которая происходила примерно девяносто лет назад. Хотела бы я знать, помнит ли ее сейчас хоть кто-нибудь и кидают ли хоть один взгляд на этот памятник водители машин, пролетающих мимо.
Я иду на север по Юниверсити-авеню, мимо стерильного царства больниц, по старому маршруту парада Санта-Клауса. Зоологический корпус снесли – должно быть, уже давно. Где я когда-то с подоконника наблюдала за вымокшими феями и продрогшими снежинками, вдыхая ароматы змей, мышей и антисептика, там теперь пустой воздух. Кто еще, кроме меня, помнит, где этот подоконник когда-то был?
Теперь вдоль по проезжей части расположились фонтаны, квадратные клумбы и новые, странные статуи. Следуя изгибу дороги, я обхожу здание парламента, похожее на присевшую викторианскую матрону – темно-розовое, приземистое, в раздутых юбках. Перед зданием реет флаг, который я так и не научилась рисовать, ярко-алый, ныне пониженный в чине до флага провинции – «Юнион Джек» в левом верхнем углу, а правее и ниже сплетаются все эти невозможные бобры и кленовые листья. Рядом полощется по ветру новый флаг страны – две красные полосы и распластанный красный кленовый лист на белом фоне; он похож на логотип маргарина или на убитую сову в снегу. Я все еще думаю про него «новый», хотя флаг сменили уже очень давно.
Я перехожу улицу, прорезанную позади небольшой церкви – ее оставили, когда этот район застраивали заново. На доске со вставными буквами, точно такой же, на каких в магазинах рекламируют скидки текущей недели, указана тема сегодняшней проповеди: «Поверить – значит увидеть». О церковь разбивается вертикальная волна зеркальных витрин. За полированными фасадами – букеты пышных тканей, лощеной кожи, затейливых серебряных цацек. Поесть нашей пасты и умереть. Богословские взгляды тоже изменились: раньше «райское блаженство» было загробной наградой для избранных, а теперь это ресторан со специализацией по тортам. Нужно было только отбросить чувство вины и написать эти слова на вывеске.
Я поворачиваю за угол, на улочку поменьше. Иду сквозь строй дорогих бутиков: ручное вязание, французские наряды для будущих матерей, мыло, перевязанное ленточками, импортный табак, роскошные рестораны, где вино подают в тонконогих бокалах, а деньги берут за фешенебельный адрес и на покрытие накладных расходов. Магазин дизайнерских джинсов, магазин венецианской бумаги и безделушек, чулочный бутик с брыкающейся неоновой ногой на вывеске.
Эти дома когда-то были полутрущобами; некогда территория Иосифа, где налитые пивом толстяки сидели на верандах, потея в августовском пекле, пока их дети визжали кругом, псы лежали с высунутыми языками, привязанные к забору потертой веревкой, и чахлые, обоссанные кошками бархатцы увядали вдоль потрескавшихся дорожек. Вложить тогда несколько тысяч долларов – и сейчас можно было бы стать миллионером, но кто же знал? Только не я, когда поднималась по узкой лестнице на второй этаж к Иосифу, дыша все чаще, и его рука у меня на попе становилась все тяжелее в умирающем свете летних вечеров: неторопливо, запретно и печально-восхитительно.
Теперь я знаю об Иосифе больше, чем тогда. Я знаю больше, потому что стала старше. Я лучше понимаю его меланхолию, его честолюбие, его отчаяние, пустые углы в душе, которые надо заполнить. Я знаю о сопутствующих опасностях.
Например, зачем он связался с двумя женщинами на пятнадцать лет моложе? Если бы моя дочь влюбилась в такого человека, я была бы вне себя. Точно так же, как в тот день, когда Сара и ее лучшая подруга прибежали домой из школы, торопясь рассказать мне, что они видели в парке своего первого эксгибициониста. «Мама, мама, там был дядя без трусов!»
У меня это происшествие вызвало страх и яростный гнев. «Только тронь их, и я тебя убью». Но для девочек оно было лишь необычно и ужасно смешно.
Или вспомнить тот день, когда я впервые взглянула на свою собственную кухню после рождения Сары. Мы приехали домой из больницы, и я подумала: «Столько ножей. Столько острого, столько горячего». Я видела только то, что могло причинить ей боль.
А может, в жизни одной из моих дочерей уже есть такой человек, как Иосиф, или такой, как Джон. Скрытый, тайный. Кто знает, каких неопрятных или пожилых мальчишек они вербуют, чтобы использовать в своих целях или наперекор мне? И все это время щадят меня, ничего мне не говорят – они знают, что я приду в ужас.
Я вижу на первых полосах газет слова, которые раньше даже вслух не произносили и тем более не печатали: «половые сношения», «аборт», «инцест», – и хочу прикрыть дочерям глаза, несмотря на то, что они уже взрослые или, во всяком случае, считаются взрослыми. Я способна ужасаться, потому что я мать; ужасаться так, как я не умела раньше.
Надо купить небольшие подарки обеим дочерям – когда они были маленькие, я всегда так делала, если уезжала. Но тогда я инстинктивно знала, что им понравится. Теперь уже не знаю. Мне трудно помнить точно, сколько им лет. Я всегда обижалась, когда моя мать забывала, что я уже взрослая. Но теперь я сама вошла в сумеречный возраст, когда выкапывают пожелтевшие детские фото и умиляются локону волос.
Я разглядываю итальянские шелковые шарфы в витрине – удивительные неопределенные цвета, серо-голубой, зеленый, как морская волна, – когда меня кто-то трогает за руку, сердце подскакивает, и я леденею.
– Корделия! – поворачиваюсь я.
Но это не Корделия. Совершенно незнакомый человек. Женщина, точнее – молодая девушка, похоже – откуда-то с Ближнего Востока: длинная пышная юбка набивного ситца почти до щиколоток, из-под нее нелепо торчат канадские сапоги на резиновом ходу; застегнутая на все пуговицы короткая куртка, платок, проходящий прямой линией по лбу и подвернутый складками на висках, как чепец монахини. Рука, что коснулась меня, – громоздкая в северной варежке, кожа запястья между варежкой и манжетой куртки смуглая, как кофе с двойной порцией сливок. Глаза большие, как у беспризорника на сентиментальной картинке.
– Пожалуйста, – говорит она. – Они убивают много людей.
Она не говорит, где. Назови любое место. Впрочем, возможно, что у тех мест и нет имени – в наши дни беженство стало гражданством для многих. Видимо, война так и не кончилась, только разбилась на куски и разлетелась по свету, и эти куски могут залететь куда угодно, от них не спастись. Убийствам нет конца, теперь они – целая индустрия, на них делают деньги, и очень трудно отличить темную сторону от светлой.
– Да, – говорю я. На этой войне погиб Стивен.
– Некоторые здесь. У них нет, у них нет ничего. Их бы убили…
– Да, я понимаю.
Вот и ходи после этого по улицам. В машине человек лучше изолирован. И откуда мне знать, что она та, за кого себя выдает? Может, она наркоманка. Эти попрошайки – сплошные жулики.
– Со мной семья из четырех человек. Двое детей. Они со мной, это моя, это моя ответственность. – Она слегка запинается на слове «ответственность», но все же осиливает его. Она робка, ей не нравится этим заниматься – приставать к людям на улицах.
– Да?
– И я это делаю. – Мы смотрим друг на друга. Она это делает. – На двадцать пять долларов семья из четырех человек может прожить месяц.
Что же они едят? Черствый хлеб, списанные пекарней пончики? Может, она хотела сказать «неделю»? Если она в это верит, то заслуживает моих денег. Я снимаю перчатку, роюсь в кошельке, шуршу купюрами – розовыми, голубыми, фиолетовыми. Непристойно обладать такой властью; и в то же время чувствовать себя такой бессильной. Девушка, наверно, меня ненавидит.
– Вот, – говорю я.
Она кивает. Она не то чтобы благодарна мне, просто убедилась, что ее мнение обо мне – или о себе самой – было правильным. Чтобы взять деньги, она снимает толстую вязаную варежку. Я смотрю на наши руки – ее гладкую, с бледными лунками ногтей, и мою с ободранными кутикулами и грядущей жабьей кожей. Девушка засовывает купюры между пуговицами куртки. Видимо, у нее там спрятан кошелек – чтобы не вырвали. Она снова надевает варежку, темно-красную с вышитым розовым листком.
– Благослови вас бог, – говорит она. Не «Аллах». Если бы она сказала «Аллах», я ей, может, и поверила бы.
Я иду от нее прочь, натягивая перчатку. Каждый день этого всё больше – безмолвного воя, протянутых голодных рук, помогите, помогите, нуждаемся, нуждаемся, и этому нет конца.
В сентябре я покидаю «Швейцарское шале» и возвращаюсь в университет. Еще я возвращаюсь в подвал родительского дома, потому что ничего другого не могу себе позволить. В обоих этих местах подстерегает опасность: теперь я веду несколько жизней, я раздроблена на куски. Но я уже не в летаргии. Наоборот, я начеку, я сыплю искрами от адреналина, хотя летняя жара еще не спала. Всё из-за двуличия: мне нужно помнить, кому я что врала. Мне нужно прятать Иосифа от родителей, а Джона – от всех сразу. Я крадусь по жизни на цыпочках, с колотящимся сердцем, страшась разоблачения: я стараюсь не задерживаться допоздна, я вынуждена увиливать и юлить. Как ни странно, от этого я чувствую себя не в меньшей, а в большей безопасности.
Двое мужчин лучше одного – во всяком случае, при наличии двух мужчин мне живется проще. Я говорю себе, что влюблена в обоих, а раз их двое, значит, я не обязана ничего окончательно решать ни с одним.