Иосиф предлагает мне все то же, что и всегда, плюс страх. Он между делом сообщает – примерно тем же тоном, каким рассказывал, что застрелил человека, – что в большинстве стран, в отличие от нашей, женщина принадлежит мужчине; если он застанет свою женщину с другим мужчиной, то убьет обоих, и все его поймут. Иосиф ничего не говорит о том, что должна делать женщина, если застанет своего мужчину с другой. Рассказывая, он ведет ладонью вверх по моей руке, по плечу, легко касается шеи, и я пытаюсь понять, что он подозревает. Он взял обыкновение требовать, чтобы я ему отвечала; а иногда зажимает мне рот рукой. Я закрываю глаза и чувствую его как источник силы – туманный, все время меняющий позицию. Я подозреваю, что, если бы могла взглянуть на него объективно, обнаружила бы в нем что-нибудь нелепое. Но я на это неспособна.
Что касается Джона – я знаю, что он мне предлагает. Побег – вместе сбежать от взрослых. Веселье и беспорядок. Проказы.
Я думаю рассказать ему про Иосифа и посмотреть на реакцию. Но здесь подстерегает опасность иного порядка. Джон будет смеяться надо мной за то, что я сплю с Иосифом, которого он считает смешным и к тому же старым. Он не поймет, как я могла воспринять такого человека всерьез. Не поймет, что меня притягивает. И я упаду в его глазах.
Квартирка Джона, расположенная над магазином чемоданов, – длинная и узкая, в ней пахнет акрилом и грязными носками. В ней всего две комнаты и ванная. Ванная – фиолетовая, по стене поднимаются красные отпечатки ступней, пересекают потолок и спускаются с противоположной стены. Гостиная выкрашена в сверкающий белый цвет, а другая комната – спальня – в глянцевый черный. Джон говорит, что сделал это назло квартирному хозяину, который его задолбал. «Когда я съеду, ему придется положить пятнадцать слоев краски, чтобы это замазать», – говорит он.
Иногда Джон живет в этой квартире один; иногда там оказывается еще кто-нибудь, один-два человека, они по-походному ночуют на полу в спальных мешках. Они тоже живописцы – либо в бегах от разгневанного квартирохозяина, либо временно без работы. Звоня в звонок на первом этаже, я никогда не знаю, кто откроет мне дверь и что происходит в квартире: догуливают ли там вчерашнюю вечеринку, затянувшуюся до утра, или кто-нибудь мечет харч в туалете. «Метать харч» – это выражение Джона. Он считает его забавным.
Я встречаю на лестнице разных женщин, которые поднимаются или спускаются; часто они болтаются в дальнем конце белой гостиной, где оборудовано нечто вроде кухни – электроплитка и электрочайник. Я никогда не могу понять, чьи подруги эти женщины; некоторые – тоже студентки художественного колледжа, забежавшие поболтать. Впрочем, друг с другом они почти не разговаривают. Они говорят с мужчинами или молчат.
Картины Джона висят в белой гостиной или стоят пачками вдоль стен. Они меняются почти каждую неделю: Джон весьма плодовит. Он пишет очень быстро, акриловыми красками вырвиглазных цветов – красными, розовыми, фиолетовыми, – изображая безумные завитки и петли. Я чувствую, что обязана восхищаться его работами, поскольку сама не умею так писать; и я в самом деле издаю восторженные междометия. Я скрываю, что работы Джона мне не нравятся: нечто подобное я видела на обочине шоссе, когда какая-нибудь живность попадала под колеса.
Впрочем, эти картины и не должны изображать ничего узнаваемого. Это – момент процесса, запечатленный на холсте. Это – чистая живопись.
Джон много внимания уделяет чистоте, но только в искусстве; к его домашнему хозяйству это не относится. Таким образом он выражает активный протест против всех матерей на свете, а особенно – против своей. Он моет посуду – когда до этого доходит – в ванне, и в стоке всегда лежат размокшие корки или зерна консервированной кукурузы. Пол гостиной напоминает пляж после выходных. Постельное белье Джона – тоже своего рода момент процесса, но момент, порядком подзатянувшийся. Я предпочитаю ложиться поверх спальника – он выглядит менее антисанитарным. Санузел в таком же состоянии, как туалеты на заправках где-нибудь на севере, вдали от главных дорог: коричневое кольцо на стенках унитаза, где, скорее всего, плавают окурки, полотенце (если есть) захватано грязными руками, на полу валяются клочки бумаги неизвестного происхождения.
Я пока не делаю никаких попыток навести чистоту. Это означало бы нарушить границы, а также проявить мещанскую узость. «Ты что, моя мама?» – Джон при мне обратился с этими словами к одной из зависших у него на кухне женщин, которая делала слабые попытки согнать в кучу наиболее заплесневелые фрагменты мусора. Я не хочу быть его мамой, я хочу быть его сообщницей.
В постели Джон совсем не похож на Иосифа, с которым это – как неторопливый, томительный транс. Секс с Джоном – веселый и шумный, словно щенячья возня. И грязный: как уличная драка или как пошлый анекдот. Потом мы лежим поверх спального мешка, едим картофельные чипсы из пакета и хихикаем – просто так, ни о чем.
Джон, в отличие от Иосифа, не считает женщин беспомощными цветочками или пространственными объектами, которые можно расставлять и созерцать. Он считает, что они могут быть умными или глупыми. Таковы категории, которыми он пользуется. «Слушай, друг, – говорит он мне. – Ты соображаешь лучше, чем большинство людей». Мне приятно, но в то же время эти слова как бы сбрасывают меня со счетов. Я могу сама о себе позаботиться.
Иосиф заводит привычку допрашивать меня, где я была, чем занималась. Я непринужденна и коварна. Джон у меня в рукаве, как козырь против Иосифа; если Иосифу разрешается быть двуличным, то и мне тоже. Но он больше не говорит со мной о Сюзи.
Последний раз я ее видела в конце августа, когда еще работала в «Швейцарском шале». Она пришла одна и заказала ужин – полкурицы и мороженое «Бургундская вишня». Она перестала ухаживать за волосами, и они потемнели и выпрямились; тело стало приземистым, лицо округлилось. Она ела механически, словно выполняла какую-то работу, но прикончила всю порцию. Может быть, она ела, чтобы утешиться из-за Иосифа: что бы ни случилось, он на ней не женится, и она это знала. Я решила, что она пришла поговорить со мной про него, и держалась подальше, отделываясь нейтральной улыбкой. Она сидела не за одним из моих столиков.
Но прежде чем уйти, она подошла ко мне.
– Ты не видела Иосифа? – голос был жалобный, и меня это разозлило.
– Иосифа? Нет. Почему я должна была его видеть? – соврала я, причем неубедительно, и покраснела.
– Я просто думала, вдруг ты знаешь, где он, – сказала она, не с упреком, а безнадежно. И вышла, ссутулившись, как женщина много старше ее лет. Ну и задница, подумала я, неудивительно, что Иосиф от нее прячется. Он не любил тощих, но всему есть границы. Сюзи совсем себя запустила.
И вдруг она мне звонит. Время уже под вечер, я сижу в подвале и занимаюсь, и мать зовет меня к телефону.
Голос Сюзи в трубке – как тихий отчаянный вой:
– Элейн. Приезжай, пожалуйста.
– Что случилось?
– Не могу сказать. Просто приезжай.
Снотворное, думаю я. Это в ее стиле. И почему она мне звонит, почему не Иосифу? Так бы и хлестнула ее по морде.
– Ты в порядке?
– Нет, – она повышает голос. – Я не в порядке. Что-то не так.
Мне не приходит в голову вызвать такси. Такси – это для Иосифа; я привыкла всюду ездить на автобусах и трамваях, ну и на метро. Проходит почти час, пока я добираюсь до «Монте-Карло». Сюзи не сказала свой номер квартиры, а я не сообразила спросить, поэтому пришлось искать управдома. Я постучалась в указанную квартиру, но никто не открыл, и пришлось опять прибегнуть к помощи управдома.
– Я знаю, что она там, – настаиваю я, когда он отказывается пустить меня в квартиру Сюзи. – Она мне позвонила. Это чрезвычайная ситуация.
Когда я наконец попадаю внутрь, в квартире темно; занавеси задернуты, окна закрыты, и пахнет странно. По квартире разбросана одежда – джинсы, зимние сапоги, черная шаль, которую я видела на Сюзи. Мебель выглядит так, словно ее выбирали родители: зеленоватый диван с квадратными подлокотниками, ковер цвета пшеницы, кофейный столик, две лампы – с абажуров еще не снята целлофановая упаковка. Ничто из этого не вяжется с тем образом Сюзи, который у меня сложился.
На ковре – темный отпечаток ноги.
Сюзи обнаруживается за занавеской, отделяющей спальную зону. Она лежит на кровати в розовой нейлоновой коротенькой ночнушке, белая, как сырая курица, с закрытыми глазами. Розовое мохнатое покрывало и одеяла валяются на полу. Из-под тела по простыне в обе стороны, как два крыла, расползается огромное пятно свежей крови.
Меня пронзает отчаяние; вдруг, безо всякого повода, я чувствую себя брошенной.
К горлу подкатывает тошнота. Я бегу в санузел, и меня рвет. В санузле еще хуже, потому что унитаз полон темно-красной крови. На черно-белом кафельном полу – кровавые отпечатки ног, в раковине – отпечатки пальцев. Мусорное ведро забито прокладками, насквозь пропитанными кровью.
Я вытираю рот пастельно-голубым полотенцем Сюзи, мою руки в окровавленной раковине. Я не знаю, что делать дальше; что бы это ни было, я не хочу оказаться замешанной. В голове мелькает абсурдная идея, что, если Сюзи умерла, меня обвинят в убийстве. Я взвешиваю возможность тайком убраться отсюда, закрыть за собой дверь, замести следы.
Но вместо этого я возвращаюсь к телу и щупаю пульс. Я знаю, что так положено в подобных случаях. Сюзи еще жива.
Я бегу к управдому, и он звонит в «скорую помощь». Я звоню Иосифу, но его нет дома.
Я еду в больницу вместе с Сюзи, в задней части кареты «скорой помощи». Сюзи вроде бы пришла в сознание, и я держу ее за руку – маленькую, холодную. «Не говори Иосифу», – шепчет она. При виде розовой ночнушки до меня наконец доходит: Сюзи не имеет ничего общего, никогда не имела с тем, что я про нее напридумывала. Она просто милая девочка, которая любит одеваться как взрослая.
Но то, что она сделала, ставит ее отдельно от всех. Ее деяние принадлежит к подводному пейзажу вещей, о которых никогда не говорят вслух – они лежат ниже уровня обычной речи, как затопленные холмы. Все мои ровесники о них знают. Все о них молчат. А там, под водой, циркулируют слухи, там кухонные столы, там деньги тайно переходят из рук в руки, там гнусные старухи, доктора без лицензий, позор и кровавая бойня. Там, внизу – царство ужаса.