Кошачий глаз — страница 60 из 77

Я рисую цветными карандашами. Или пишу яичной темперой, как когда-то иконописцы. Этому теперь никто не учит, и я перерываю библиотеку в поисках инструкций. Работать с яичной темперой – трудное и грязное дело, оно требует щепетильности и поначалу оборачивается катастрофой. Я загаживаю весь пол и все кастрюли на кухне у матери, готовя левкас. Я извожу кучу досок, прежде чем понимаю, как их левкасить, чтобы получалась гладкая поверхность. Иногда я забываю про свои бутылки яичного желтка с водой, они протухают и воняют серой на весь подвал. Я потребляю массу яичных желтков. Белки я тщательно отделяю и отношу наверх матери, которая печет из них безе.

Я рисую у панорамного окна в гостиной, наверху, когда дома никого нет, или при дневном свете, проникающем через окно в подвал. Когда темно, я включаю две лампы с длинными гусиными шеями – в каждую ввернуто по три лампочки. Все эти варианты меня не устраивают, но ничего другого под рукой нет. Я думаю о том, что когда-нибудь у меня будет большая мастерская со световыми люками в потолке; хотя совершенно неясно, что я буду в ней писать. Но что бы это ни было, когда-нибудь оно будет воспроизводиться в альбомах, в цветных репродукциях; как работы Леонардо да Винчи, чьи этюды рук, ног, волос и мертвых тел я внимательнейшим образом разглядываю.

Меня завораживают световые эффекты от стекла и других отражающих поверхностей. Я изучаю картины с жемчугами, кристаллами, зеркалами, начищенной медью. Я много времени уделяю «Портрету четы Арнольфини» ван Эйка, двигаясь с лупой по плохой цветной репродукции в учебнике; меня интересует не парочка бледных, хрупких, бесплечих людей, держащихся за руки, но большое зеркало на стене у них за спиной – в нем видны не только спины супругов, но и еще два человека, которых на самой картине вообще нет. Фигуры отражаются в зеркале слегка под углом, будто внутри зеркала действуют иные законы тяготения, иная конфигурация пространства, она заключена, заперта в нем, как в стеклянном пресс-папье. Это круглое зеркало – как глаз, единственный глаз, который видит больше, чем любой разглядывающий картину. Над зеркалом надпись: «Johannes de Eyck fuit hic. 1434». Она неприятно похожа на надписи в туалете: такое пишут на стене краской из аэрозольного баллончика.

В нашем доме нет большого зеркала, и мне не на чем практиковаться. Вместо этого я пишу бутылки из-под имбирного эля, винные бокалы, кубики льда из морозилки, глазурованный чайник, материнские серьги из фальшивого жемчуга. Я пишу полированное дерево и металл; сковородку с медным дном (вид снизу), алюминиевую пароварку. Я корплю над деталями, горблюсь над картинами, высветляя блики самой тоненькой кисточкой.

Я знаю, что мои вкусы не совпадают с модой, так что занимаюсь всем этим втайне. Джон, к примеру, обозвал бы мои занятия иллюстрацией. По его мнению, любая картина, если на ней можно что-нибудь опознать, – иллюстрация. Он сказал бы, что в такой работе нет спонтанной энергии. Нет процесса. С тем же успехом я могла бы быть фотографом или Норманном Рокуэллом. Иногда я с ним соглашаюсь, потому что – ну чего я достигла на сегодняшний день? Ничего принципиально отличного от случайно выбранной картинки из раздела «Товары для дома» каталога Итона. Но я не сдаюсь.


Вечерами по средам я посещаю занятия другого курса, не «Рисования с натуры», которое в этом году ведет восторженный югослав, а «Рекламного искусства». Учащиеся этого курса сильно отличаются от той компании, что ходила рисовать с натуры. Они в основном с отделения прикладного искусства, а не изящных искусств. И опять в основном мальчики. У некоторых серьезные художественные устремления, но пива они пьют гораздо меньше. Они чистоплотней и серьезней, и хотят после окончания колледжа устроиться на оплачиваемую работу. Я тоже.

Преподаватель – пожилой мужчина, худой и с виду побитый жизнью. Он считает себя неудачником, хотя когда-то создал знаменитую рекламу консервированной фасоли со свининой, которую я помню с детства. Во время войны мы ели много фасоли со свининой. Фирменная фишка этого преподавателя – улыбки; главное – правильно изобразить зубы, красивые, ровные и белые, но при этом не прорисовывать очертания каждого зуба, иначе улыбка будет похожа на собачий оскал или на вставную челюсть (такая у самого преподавателя). Он говорит, что у меня талант к рисованию улыбок и что я далеко пойду.

Джон немножко дразнит меня из-за этого курса, но меньше, чем я ожидала. Он изобретает для преподавателя прозвище «Сосиска с фасольками» и на этом успокаивается.

59

Я заканчиваю университет и обнаруживаю, что с моим дипломом мало что можно сделать. А то, что можно, я делать не хочу. Не хочу я и идти учиться дальше, в магистратуру, преподавать в школе или быть девочкой на побегушках у куратора в музее.

К этому времени у меня за плечами уже пять курсов колледжа искусств, из них четыре – в области прикладного искусства. Я беру свидетельства об окончании курсов, собираю портфолио из улыбок, тарелок с карамельным пудингом и консервированных персиков и таскаю все это по рекламным агентствам. Для поисков работы я покупаю бежевый шерстяной костюм (на распродаже), туфли на среднем каблуке в тон, жемчужные сережки-гвоздики и элегантный шелковый шарфик (на распродаже); все это по рекомендации преподавателя (женщины) с моего последнего вечернего курса, «Композиция и дизайн». Она также рекомендовала подстричься, но я отважилась только на «французский пучок», соорудив его с помощью крупных бигудей, геля для укладки и большого количества заколок-невидимок. В конце концов я устраиваюсь на нудную работу, макетирование, и снимаю небольшую меблированную квартиру с двумя спальнями, кухонным углом и отдельным входом, в большом обветшалом доме в районе под названием Аннекс, к северу от Блура. Во второй спальне я устраиваю мастерскую и дверь в нее держу закрытой.

У меня в квартире настоящая кровать и настоящая кухонная раковина. Джон приходит ужинать и дразнит меня за купленные (на распродаже) полотенца, жаропрочную посуду, занавеску для душа.

– Журнал «Образцовый дом и сад», да? – спрашивает он. Он и из-за кровати меня дразнит, но спать на ней ему нравится. Теперь он приходит ко мне чаще, чем я к нему.


Мои родители продают дом и уезжают на север. Отец ушел из университета и снова занимается только научными исследованиями; теперь он возглавляет лабораторию лесной энтомологии в Су-Сент-Мари. Он говорит, что Торонто уже перенаселен и слишком загрязнен. Он говорит, что нижняя часть Великих озер – самая большая сточная канава в мире, и если бы мы знали, что попадает в нашу питьевую воду, то поголовно переключились бы на алкоголь. Что же до воздуха, он так насыщен химикатами, что по-хорошему нам всем следовало бы носить противогазы. А на севере еще можно дышать.

Мать не слишком радовалась тому, что приходится бросить возделанный сад, но постаралась и в этом найти положительные стороны: «Зато представится удобный случай выкинуть все барахло из подвала». В Су-Сент-Мари родители заложили новый сад, хотя сельскохозяйственный сезон там короче. Впрочем, летом они почти все время в разъездах – от одного очага нашествия вредителей к другому. Насекомых в тех местах хватает.

Я не скучаю по родителям. Во всяком случае, пока. Точнее, я не хочу с ними жить. Я счастлива, что меня предоставили самой себе, дали возможность самой исправлять свои ошибки. Теперь я могу есть когда попало, перекусывать пустыми калориями и брать еду навынос, не беспокоясь о сбалансированном питании, ложиться спать, когда хочу, оставлять нестираным гниющее грязное белье и не мыть посуду.

Меня повышают по службе. Через некоторое время я перехожу в художественный отдел издательства, где создаю книжные обложки. По ночам, если Джон не приходит, я пишу. Иногда забываю лечь спать и обнаруживаю, что уже светает – пора одеваться и идти на работу. В такие дни я хожу с тяжелой головой и плохо слышу, что мне говорят; но этого как будто никто не замечает.


Я получаю открытки и по временам короткие письма от матери – из таких мест, как Дулут и Капускасинг. Она сообщает, что на дорогах теперь большое движение. «Слишком много машин с жилыми прицепами». Я в ответ пишу про свою квартиру, работу и погоду. Про Джона я не упоминаю, поскольку никаких связанных с ним новостей у меня нет. Новость – это что-нибудь определенное и респектабельное, например помолвка.

Брата носит по всему миру. Он стал менее многословным и теперь тоже общается с помощью открыток. Одна приходит из Германии, на ней изображен мужчина в коротких кожаных штанах, а на обороте написано: «Отличный ускоритель частиц». Другая – из Невады, с кактусом, гласит: «Интересные формы жизни». Он едет в Боливию (я решаю, что в отпуск) и посылает открытку с изображением женщины, курящей сигару, в шляпе с высокой тульей: «Отличные бабочки. Надеюсь, ты здорова». Однажды он женится и сообщает мне об этом открыткой из Сан-Франциско с мостом Золотых ворот на фоне заката: «Женился. Аннетта передает привет». Больше я ничего не слышу о его браке, и лишь несколько лет спустя приходит открытка из Нью-Йорка со статуей Свободы: «Развелся». Я думаю, он пришел в недоумение от того и другого, будто это были не его сознательные действия, а некая случайность – вроде того, как можно случайно споткнуться. Я представляю себе, как он вступает в брак – так входят в парк в незнакомой стране, ночью, не подозревая о возможных неприятностях.

Внезапно он всплывает в Торонто, чтобы выступить на конференции. Об этом он сообщает мне заранее, открыткой из Бостона со статуей Поля Ревира: «Приезжаю воскр.12-го. Мой доклад в пн. Увидимся».

Я иду на его выступление – не потому, что надеюсь расширить свой кругозор (доклад называется «Первые пикосекунды и поиск единой теории поля: некоторые соображения»), но потому, что он мой брат. Я сижу, обгрызая пальцы, а университетский лекторий заполняют слушатели – в основном мужчины. Судя по их виду, с большинством из них я не стала бы гулять в школьные годы.