Кошачий глаз — страница 66 из 77

Куин-стрит, 999 – с одной стороны, реальный адрес сумасшедшего дома, а с другой – общий термин: им в нашей школе обозначались вообще все на свете психушки, дурдома и заведения для чокнутых, которые мы могли себе представить. Нам только и оставалось их себе представлять, поскольку настоящих мы в глаза не видели. «Куин-стрит, 999», – говорили мы, высовывая язык из угла рта, скашивая глаза к носу и крутя обоими указательными пальцами у висков. Безумие считалось смешным – как и другие вещи, на самом деле пугающие и глубоко постыдные.

Я жду Корделию. Во всяком случае, я думаю, что это окажется Корделия: по телефону ее голос звучал непохоже, он был медленный и какой-то поврежденный.

– Я тебя видела, – были ее первые слова, будто мы последний раз общались пять минут назад. На самом деле прошло семь лет… а может, восемь… или девять… В то лето, когда она работала на Шекспировском фестивале в Стратфорде. Лето Иосифа.

– В газете, – добавила она. И замолчала, словно то был вопрос.

– Да, – сказала я. И потом, зная, что она этого ждет: – Давай встретимся?

– Меня отсюда не выпускают, – тот же заторможенный голос. – Тебе придется прийти сюда.

И вот я здесь.


Через дверь в дальнем конце приемной входит Корделия. Она идет медленно, словно балансирует на канате или словно у нее болит нога. Но она не хромает. За ней идет другая женщина – с жизнерадостной, фальшивой зубастой улыбкой профессиональной сиделки.

Я не сразу узнаю Корделию, она сильно изменилась. Точнее, она изменилась по сравнению с тем, какой была, когда я ее видела в последний раз – в пышной ситцевой юбке, с экзотическим браслетом, элегантная и уверенная в себе. Она вернулась к более ранней фазе. Или к более поздней? Мягкий зеленый твид и приталенные блузки ее обеспеченного детства. Теперь они придают ей почтенный и немолодой вид, потому что она поправилась. Хотя точно ли? Плоти стало больше, но она как-то съехала вниз, к талии, будто лавина сошла с горы. На лице проступили длинные кости, а кожа стянулась книзу, будто от неумолимой гравитации. Я вижу, какой будет Корделия в старости.

Ей кто-то сделал прическу. Не она сама. Она ни за что не стала бы завивать волосы мелким барашком.

Корделия стоит неуверенно, слегка щурясь, выставив голову вперед и едва заметно качая ею из стороны в сторону – так делают слоны или какие-нибудь другие медленно соображающие, растерянные животные.

– Корделия! – я встаю.

– А вот и ваша подружка, – женщина безжалостно улыбается. Она берет Корделию за руку и слегка тянет, указывая нужное направление.

– А вот и я, – говорю я, заражаясь манерой санитарки – разговаривать с Корделией как с ребенком. Я подхожу и неловко целую ее. К своему удивлению, я обнаруживаю, что рада ее видеть.

– Лучше поздно, чем никогда, – произносит Корделия. Она говорит так же неуверенно, негнущимся языком, как по телефону. Женщина подводит ее к стулу напротив моего, сажает, слегка толкнув вниз, как строптивую старушку.

Я вдруг начинаю злиться. Никто не имеет права так обращаться с Корделией. Я сердито гляжу на санитарку, а она произносит:

– Как мило, что вы пришли! Корделия рада, когда у нее гости. Правда, Корделия?

– Ты можешь вывести меня погулять, – говорит Корделия. И смотрит на сиделку, ища подтверждения.

– Да, верно, – подтверждает сиделка. – Выпейте чаю или что-нибудь такое. Если вы обещаете привести ее назад, конечно!

Она бодро смеется, будто это шутка.


Я веду Корделию погулять. «Санаторий имени Дороти Линдвик» находится в пригороде под названием Хай-парк. Я тут никогда не бывала и совсем не знаю здешних мест, но в нескольких кварталах впереди на углу есть кафе. Корделия знает его и дорогу туда. Я думаю, следует ли взять ее под руку, и в итоге не беру; я иду рядом с ней, бдя за двоих на перекрестках, будто она слепая, и подстраивая свой шаг под ее.

– У меня совсем нет денег, – говорит Корделия. – Они мне не дают. Они даже сигареты для меня покупают.

– Это ничего.

Мы устраиваемся в кабинке, заказываем кофе и два подогретых дэниша. Заказываю я: не хочу, чтобы официантка пялилась. Корделия неловко достает сигарету. Рука, подносящая зажигалку, дрожит.

– Тестикулы могущественного сверхъестественного высшего существа! – произносит она, очень старательно выговаривая слоги. – Как хорошо оттуда вырваться!

Она пробует смеяться, и я смеюсь вместе с ней, чувствуя, что согрешила и что против меня выдвинуто обвинение.

Мне надо бы расспросить ее: чем она занималась все те годы, что мы пропустили? Как ее актерская карьера, что из этого вышло? Замужем ли она, есть ли у нее дети? Что, собственно, случилось – почему она оказалась в этом заведении? Но все это лишнее. Наносное, добавочное. Главное – Корделия, тот факт, что она здесь и сейчас.

– Что за гадость тебе дают? – спрашиваю я.

– Какие-то транквилизаторы. Я их ненавижу. У меня от них слюни текут.

– Зачем? Как ты вообще оказалась в этом дурдоме? Ты не более сумасшедшая, чем я.

Корделия смотрит на меня, выдувая дым. Она отвечает не сразу:

– У меня дела шли не так чтоб хорошо.

– И?

– И. Я наглоталась таблеток.

– Ох, Корделия. – Меня словно взрезают чем-то острым. Словно у меня на глазах падает ребенок и ударяется ртом о камень. – Почему?

– Не знаю. На меня просто что-то нашло. Я очень устала.

Нет смысла говорить ей, что она зря это сделала. И я поступаю так, как когда-то в школе: начинаю выведывать подробности:

– Так что, ты вырубилась?

– Угу. Я для этого сняла номер в гостинице. Но они догадались – управляющий или кто там. Мне промыли желудок. Отвратительная процедура. Тошнотворная, можно сказать.

Она что-то делает лицом – это был бы смех, не будь оно таким застывшим. Мне кажется, что я сейчас заплачу. В то же время я злюсь на нее, сама не зная почему. Она потеряла идею себя. Она заблудилась.

– Элейн, вытащи меня оттуда, – говорит она.

– Что? – осекаюсь я.

– Помоги мне выбраться. Ты не знаешь, каково там. Не дают ни минуты побыть одной.

Это самое близкое к мольбе, что я от нее когда-либо слышала.

В голове всплывает фраза – остаток от общения с мальчишками, от субботних послеобеденных часов, от чтения комиксов: «Что ты пристаешь к малышу? К большим ребятам, небось, не лезешь!»

– А как? – спрашиваю я.

– Придешь навестить меня завтра, и мы уедем на такси. – Она видит, что я колеблюсь. – Или просто одолжи мне денег. Больше ничего не надо делать. Я утром спрячу таблетки, не стану их глотать. Тогда я буду в порядке. Я знаю, это из-за таблеток я такая. Мне только двадцать пять долларов, больше не нужно.

– У меня нет столько денег с собой, – говорю я. Это правда, но все равно отговорка. – Тебя поймают. Они поймут, что ты не выпила таблетки. Заметят.

– Я их запросто обдурю, – говорит Корделия. В голосе слышен призрак ее былой хитрости. Ну конечно, думаю я, она актриса. Или была актрисой. Она может что угодно изобразить. – И вообще эти доктора ужасно тупые. Они меня без конца расспрашивают, верят всему, что я им говорю. И всё записывают.

Значит, там есть и врачи. Даже не один.

– Корделия, но разве я могу решать такие вещи? Я даже не поговорила… ни с кем не поговорила.

– Они все сволочи. Я совершенно здорова. Ты же знаешь. Ты же сама сказала.

Под застывшим, обвисшим лицом бьется в истерике ребенок.

Я представляю себе, как спасаю, умыкаю Корделию. Это можно сделать, или что-то в этом роде; но куда я ее дену? Она заляжет на дно у нас дома, будет спать на импровизированной кровати, как те уклонисты от призыва, как беженка, перемещенное лицо, будет курить в кухне с Джоном, недоумевающим, кто это вообще такая и откуда ее черт принес. Наши отношения и так шатки; я боюсь, что не могу себе позволить Корделию. Она окажется моим очередным прегрешением, которое Джон добавит к длинному списку, хранящемуся у него в голове. И вообще, как бы мне самой вскорости не съехать с катушек.

И еще я обязана думать о Саре. Как она отнесется к «тете Корделии»? Умеет ли Корделия обращаться с маленькими детьми? И насколько она в самом деле вменяема? Как скоро я, вернувшись домой, найду ее холодное тело на полу в ванной, или еще чего похуже? А вокруг будет расплываться ярко-красный закат. У Джона на рабочем столе целый арсенал – лобзики, зубила. Памятуя театральные таланты Корделии – может, это будет просто игра на зрителей, один-два надреза на глубину кожи. Хотя возможно, что актеры склонны к риску больше, а не меньше, чем обычные люди. Чтобы хорошо сыграть роль, они пожертвуют чем угодно.

– Корделия, я не могу, – мягко говорю я. Но я не чувствую к ней никакой мягкости. Я киплю злобой, гневом, который не могу ни объяснить, ни выразить. «Как ты смеешь меня об этом просить?» Мне хочется выкрутить ей руку и натыкать ее лицом в сугроб.

Официантка приносит счет.

– Ну что, ты напитала свою персону? – спрашиваю я, стараясь, чтобы голос звучал легко, и пытаясь переменить тему. Но Корделия никогда не была дурой.

– Значит, не хочешь, – говорит она. И добавляет уныло: – Я знаю, ты всегда меня ненавидела.

– Нет! С какой стати? Нет же!

Я в шоке. Почему она такое сказала? Я не помню, чтобы когда-нибудь ее ненавидела.

– Я все равно выберусь, – говорит она. Уверенно, уже не заторможенно. На лице упрямство, вызов – такой я ее помню много лет назад. «И?»


Я веду ее обратно и сдаю с рук на руки.

– Я приду тебя навестить.

Я честно собираюсь это сделать, но в то же время знаю, что шансов мало. Я говорю себе, что с Корделией все будет в порядке. Она и под конец школы такая была, а потом выкарабкалась. Может, и сейчас выкарабкается.

Возвращаясь домой на метро, я разглядываю рекламу: пива, шоколадного батончика, лифчика, что на лету превращается в птицу. Я изображаю облегчение. Я чувствую себя невесомой и свободной.

Но я не свободна. Я не свободна от Корделии.

Мне снится, что Корделия падает – с утеса или моста – на фоне сумерек, растопырив руки, и юбки ее раздуваются колоколом, образуя в воздухе как бы снежного ангела. Она не приземляется и не ударяется о землю: она все падает и падает, и я просыпаюсь с колотящимся сердцем, с землей, ушедшей из-под ног, как в лифте с оборвавшимся тросом.