Кошачий глаз — страница 70 из 77

бронзе. То, что происходит потом – неважно.

У меня хорошая память. Я рассказываю ему про войну.

Я рассказываю про запястье и резак, но не про голос. Не хочу, чтобы психиатр счел меня чокнутой. Я хочу, чтобы он был обо мне хорошего мнения.

Я рассказываю ему про омывающую меня пустоту.

Он спрашивает, бывают ли у меня оргазмы. Я говорю, что проблема не в этом.

Он считает, что я от него что-то скрываю.

Через некоторое время я перестаю к нему ходить.


Постепенно я исцеляюсь, понемногу опять завладеваю собственными руками. Я начинаю вставать рано утром, когда Сара еще спит, и заниматься живописью. Оказывается, у меня есть определенная, несколько двусмысленная, репутация – после той выставки в Торонто, и меня приглашают на вечеринки. Сперва у местных в общении со мной проскакивает неприязнь – потому что я «оттуда, с востока», и предположительно по этой причине пользуюсь несправедливыми преимуществами. Но, пожив здесь сколько-то, я становлюсь своей и уже сама могу подпустить неприязни в общении с пришельцами с востока – и мне это сходит с рук.

Еще меня иногда приглашают участвовать в групповых выставках. В основном приглашают женщины: они слышали о брошенной чернильнице, читали злобные рецензии – все это служит мне верительной грамотой, хоть я и с востока. Здесь смешиваются и реагируют, как в тигле, самые разные художницы, самые разные женщины, они кипят сжатой энергией, как сила взрыва, запертая в тесном пространстве, и максималистским пылом, свойственным любой религии в самом начале. Недостаточно выражать лояльность на словах и верить в равную оплату за равный труд; нужно переродиться до глубин сердца. Во всяком случае, это подразумевается.

Популярное занятие – исповедь: но исповедуются не в грехах, а в мучениях, принятых от рук мужчин. Страдание важно, но лишь определенные виды: страдание женщин, но не страдание мужчин. Рассказывать о своих страданиях называется «делиться». Я не хочу такой дележки; к тому же у меня слишком мало шрамов. Я вела защищенную жизнь. Меня никогда не били, не насиловали, я не голодала. Конечно, я была бедна, но ведь и Джон был беден.

Я могла бы рассказать про Джона. Но я считаю, что наши силы были равны. На любой его удар я отвечала ударом – равным, а может, и более сильным. Сейчас он корчится, потому что скучает по Саре. Он звонит по межгороду, и голос в трубке пропадает и появляется, как радиопередачи времен войны – жалобный, побежденный, полный архаичной печали, которая, как мне все сильнее кажется в последнее время, свойственна мужчинам вообще.

Нечего его жалеть, сказали бы женщины. Я не жалостлива, но Джона мне жаль.


Кое-кто из этих женщин – лесбиянки, только что объявившие об этом или только что обнаружившие этот факт. Это, с одной стороны, храбрый поступок, но, с другой стороны, обязательный. Некоторые считают, что женщина может состоять в равноправных отношениях только с другой женщиной. Иначе она не настоящая.

Я стыжусь собственной негибкости, нехотения: но дело в том, что перспектива оказаться в постели с женщиной приводит меня в ужас. Женщины затаивают зло, ведут список обид, меняют облик. Они выносят суровые, непреклонные приговоры – в отличие от мужчин. Мужчины полуслепы, их взгляды затуманены романтикой, невежеством, пристрастиями и желаниями. Женщины слишком много знают – их нельзя обмануть, им нельзя доверять. Я могу понять, отчего мужчины боятся женщин, согласно распространенному обвинению.

На вечеринках мне начинают задавать наводящие вопросы с инквизиторским душком: меня спрашивают о моей позиции, моем кредо. Я виновата в том, что всего этого у меня слишком мало: я знаю, что не укладываюсь в мейнстрим, поскольку безнадежно гетеросексуальна, я мать, я тайная предательница, я преступно слаба. Мое сердце в лучшем случае сомнительно – в нем таится гниль, оно может подвести в любой момент. Я до сих пор брею ноги.

Я избегаю сборищ этих женщин, боясь, что меня канонизируют или, наоборот, сожгут на костре. Мне кажется, они обсуждают меня за глаза. Из-за них я еще больше теряю уверенность, потому что у них есть образ, на который я обязана походить, а я на него не похожа. Они хотят меня улучшить. Временами я злюсь: какое они имеют право диктовать мне, что я должна думать? Я не женщина с большой буквы, и черт меня побери, если я позволю себя впихнуть в этот шаблон. «Стервы, – молча думаю я. – Не смейте мной помыкать».

Но вместе с тем я завидую их убежденности, их оптимизму, их беззаботности, отсутствию страха перед мужчинами, товариществу. Я будто смотрю со стороны и трусливо машу платочком, провожая солдат в бой, а они, совсем молодые, почти мальчики, уходят, распевая бравурные песни.


Я завожу подруг, не очень близких. Они матери-одиночки, как и я. Я знакомлюсь с ними в детском садике. Мы оставляем детей друг другу, если нужно вырваться из дома на вечер, и безобидно брюзжим вместе. Мы как Марджори и Бэбс, мои давние соученицы с курса рисования с натуры – так же находим смешное в печальном. Это свойственно женщинам постарше, но ведь мы и стали старше.

Джон приезжает с визитом, прощупывая почву для возможного примирения. Мне кажется, что я тоже хочу с ним помириться, но ничего не выходит. Мы наконец-то разводимся, заочно.

Мои родители тоже приезжают в гости. Мне кажется, они скучают не столько по мне, сколько по Саре. Под разными предлогами я все это время не ездила к ним на Рождество. На фоне гор родители кажутся не на месте, они как-то съеживаются. В письмах они больше похожи на себя. Они опечалены моим поступком, моей, как они наверняка это называют, разбитой семьей, и не знают, что сказать. «Ну что уж тут, дорогая, – говорит моя мать про Джона. – Я всегда думала, что он слишком сильно чувствует». Это зловещий диагноз, не предвещающий ничего хорошего.

Я веду родителей в Стэнли-парк, где растут большие деревья. Я показываю им океан, который плюхает водорослями о берег. Я показываю им гигантского слизняка.

Мой брат Стивен присылает открытки. Он присылает плюшевого динозавра для Сары. Он присылает водяной пистолет. Книжку-считалку про муравья и пчелу. Солнечную систему – пластмассовый мобиль, – и звезды, которые можно приклеить на потолок: они светятся в темноте.


Через некоторое время выясняется, что в крохотном мирке искусства (крохотном, потому что кто им вообще интересуется? Его даже по телевизору не показывают) спирали, квадраты и гигантские гамбургеры выходят из моды, а входят в моду другие вещи, и я внезапно оказываюсь на гребне небольшой волны. Вспыхивает ажиотаж – во всяком случае, по сравнению с тем, к чему я привыкла, это можно считать ажиотажем. Мои картины продаются активней и за более крупные суммы. Меня начинают представлять два галериста – один на востоке страны, другой на западе. Я ненадолго еду в Нью-Йорк, оставив Сару с одной из матерей-одиночек – в Нью-Йорке канадское правительство организует групповую выставку, которую посещает много людей, сотрудничающих с Торговой комиссией. На открытие выставки я одеваюсь в черное. Я хожу по улицам Нью-Йорка, чувствуя себя образцом душевного здоровья по сравнению с местными – все они, кажется, разговаривают сами с собой. Я возвращаюсь.


У меня бывают связи, редкие и продиктованные отчаянием. Они торопливы и не приносят особого счастья: у меня нет времени на тонкости. Даже эти краткие интерлюдии отнимают слишком много сил.

Никто из этих мужчин меня не отвергает. Они просто не успевают. Я знаю, что для меня опасно, и держусь подальше от края. От всего слишком блестящего и острого. От недосыпа. Когда мне становится нехорошо, я ложусь, ожидая пустоты, и она приходит, омывая меня волной черного ничто. Я знаю, что могу её переждать.


Проходит еще какое-то время, и я встречаю Бена. Он знакомится со мной самым банальным образом, в супермаркете. Точнее, он предлагает поднести мои сумки с покупками, тяжелые на вид (и на самом деле). Я ему позволяю, чувствуя себя средневековой дурой и предварительно убедившись, что нас не видит никто из моих знакомых.

Много лет назад я сочла бы Бена слишком очевидным, ограниченным, едва ли не дурачком. В последующие годы я сочла бы его дружелюбным шовинистом. Он и то, и другое; но еще он похож на сочное яблоко, в которое вонзаешь зубы, объевшись экзотическими сладостями.

Бен приходит со своей пилой и молотком и чинит мое крыльцо, точно как в давних женских журналах, а потом я предлагаю ему пива, и мы сидим на травке у дома, как в рекламе. Он рассказывает мне анекдоты, которые я последний раз слышала еще в школе. Я так благодарна ему за эти простые радости, что сама изумляюсь. Но я не нуждаюсь в Бене, он не похож на капельницу с лекарством. Он просто приносит мне удовольствие. Это счастье – получать удовольствие от таких простых вещей.

Он везет меня в Мексику, будто в любовных романах самого низкого пошиба. Он только что купил небольшое туристическое агентство – скорее в качестве хобби: капитал он сколотил раньше, на торговле недвижимостью. Но он любит фотографировать и греться на солнце. Он всю жизнь хотел заниматься любимым делом и при этом зарабатывать.

В постели он робок, его легко удивить и привести в восторг.

Мы съезжаемся – в новый дом, побольше. Через некоторое время мы расписываемся. Все происходит очень буднично. Бену кажется, что брак сам собой разу- меется; для меня брак – нечто эксцентричное, я попираю конвенцию, но такую, о которой Бен никогда в жизни не слышал. Он не знает, насколько несообразным я считаю свое поведение.

Бен на десять лет старше меня. У него в прошлом развод, как у меня, и взрослый сын. Моя дочь Сара становится дочерью и ему, и вскоре у нас рождается Анна. Я вижу в ней подаренный мне второй шанс. Она не такая задумчивая, как Сара, и гораздо упрямей. Сара уже знает, что не все желания исполняются.

Бен считает меня хорошим человеком, и я стараюсь не разрушать его веру; наиболее неаппетитные подробности моей жизни ему ни к чему. Еще он считает меня отчасти хрупкой, поскольку я художественная натура; меня нужно лелеять, как цветок в горшке. Немножко подрезать, немножко полить, выдернуть сорняки, выпрямить стебель, чтобы выявить мои лучшие качества. Бен ведет бухгалтерские книги, где фиксирует деловую сторону моего творчества: какие картины я продала и за сколько. Он советует мне, что списать на расходы при подаче налоговой декларации. Он заполняет за меня декларацию. Он расставляет пряности на кухне в алфавитном порядке, на особой полке. Полку тоже сколачивает он.