о начала почему-то невзлюбила эту кошку и потому уже не воспринимала её красоту, а всё от ревности. Из-за этой-то ревности повадки Лили, в общем ведь симпатичные, казались ей отвратительными. Например, ей было противно, когда кошка в холодные ночи залезала к мужу в постель, и она злилась на мужа, хотя теперь ей ясно, что тут нет ничего противного и не на что злиться. Вот ведь сейчас она спит одна и хорошо знает, каково это — мёрзнуть по ночам. А у кошек температура тела выше, чем у людей, и они мёрзнут сильнее. Даже поговорка есть: кошке жарко только летом, и то всего три дня. А сейчас осень, как же старой Лилишке не греться в тёплой постели. Да ей и самой с кошкой гораздо теплее! Обычно в это время года уже не спишь без грелки, а в этом году грелка ей не нужна, Лили греет. Она теперь уже и сама не отпускает её. Кроме того, раньше ей не нравилось, что кошка капризная, что она с одними ведёт себя так, а с другими иначе, что ей нельзя верить. Но ведь это всё от того, что она, Синако, просто-напросто её не любила. У кошки свой кошачий ум, она прекрасно чувствует настроение человека. В самом деле, когда Синако полюбила её по-настоящему, она тут же вернулась — и вот прижилась. Учуяла настроение Синако раньше, чем та сама осознала.
Синако чувствовала, что не то что к кошкам — к людям она тоже никогда не испытывала прежде такого тёплого чувства. О-Рин, да и многие другие называли её бесчувственной, со временем она и сама привыкла так думать — может быть, именно поэтому так удивляло её, откуда взялась у неё эта готовность стараться для Лили, где в её душе таилась такая теплота и преданность.
Давно ли она возмущалась, когда Сёдзо, никому не доверяя забот о своей кошке, каждый день сам кормил её, каждые два-три дня ходил далеко к морю менять песочек, а в свободное время искал у неё блох, вычёсывал щёткой, беспокоился, не сухой ли у неё нос, не жидкий ли стул, не лезет ли шёрстка, чуть что не так — сразу давал лекарство. Давно ли она говорила, что только бездельник станет всем этим заниматься. А теперь она сама делает то же самое. И к тому же она живёт не у себя дома. За стол, правда, платит сестре с мужем из своего заработка, так что не совсем нахлебница, но кошку ей держать довольно неудобно. Если бы это был её собственный дом, поискала бы для неё на кухне какие-нибудь объедки — и все дела, а в чужом доме так нельзя, приходится делиться своим обедом или идти на рынок специально что-нибудь покупать. Да и вообще доходы у неё скромнее некуда, так что любая трата на Лили, даже самая пустяковая, — уже бедствие. И ещё проблема: песочек. В Асии было удобно, там до пляжа всего несколько кварталов, а здесь море очень далеко. В первое время она ещё обходилась, приносила песок со стройки, а теперь его, увы, нигде нет. А песок надо менять почаще, иначе так воняет, что эта вонь в конце концов проникает на первый этаж, и сестра с мужем косо смотрят. Делать нечего, приходится идти ночью с совком на улицу, приносить землю с соседских огородов или песок со школьной спортплощадки. На дворе ночь, собаки облаивают, нахальные типы пристают. Для кого она стала бы это проделывать, кроме как для Лили? Но всё-таки отчего в своё время в Асии она не ходила за этим зверьком, ну пусть бы с наполовину меньшей любовью? Тогда они и с мужем не разошлись бы, и не пришлось бы ей теперь так трудно. В сущности, тут никто не виноват, кроме неё самой. Муж потому её и разлюбил, что она не смогла полюбить эту славную, ни в чём не повинную зверушку. Сама была плоха, вот он и стал искать на стороне кого-нибудь получше…
С наступлением ноября стало заметно холоднее, и ночами пронизывающий ветер с горы Рокко задувал во все щели, вымораживая дом. Синако и Лили ещё теснее прижимались друг к другу под одеялом и всё-таки дрожали от холода. Когда стало совсем невтерпёж, пустили в ход грелку, и восторгу Лили не было предела. Каждую ночь, согревшись в постели теплом грелки и близостью мурлычущей Лили, Синако шептала ей в ушко:
— Ты добрее меня, знаешь? — Или: — Это из-за меня ты скучаешь и мучаешься, бедняжка! — А иной раз: — Но теперь уже скоро. Потерпи ещё немножко, и мы с тобой сможем вернуться в Асию. Тогда заживём дружно втроём.
И хотя в пустой, тёмной комнате никто, кроме Лили, не мог её видеть, она стыдливо натягивала одеяло на голову, чтобы скрыть слёзы, навёртывавшиеся на глаза.
В пятом часу вечера Ёсико отправилась в Имадзу навестить отца. Не успела она уйти, как Сёдзо оторвался от своих орхидей, с которыми возился на веранде.
— Маменька! — крикнул в кухню.
Мать была занята стиркой и, очевидно, не слышала. Он снова позвал:
— Маменька! Приглядите за лавкой. Я схожу кое-куда.
Плеск воды прекратился, из-за сёдзи раздался деловитый голос матери:
— Ну что?
— Я схожу кое-куда…
— Куда это?
— Ну, кое-куда.
— Зачем?
— Мало ли зачем, что вы, в самом деле, — вспылил он, сердито засопев, но тут же взял себя в руки и своим обычным тоном балованного мальчика попросил: — Отпустите на полчасика поиграть в бильярд, а?
— Ты же обещал не играть.
— Я только разочек. Ведь я уже полмесяца не играл. Ну, пожалуйста! Можно?
Откуда мне знать, можно или нельзя. Отчитаешься перед Ёсико, когда придёшь.
— С какой стати!
Мать сидела на корточках у лохани возле чёрного хода и не видела Сёдзо, но по его недовольному голосу ясно представляла себе, какое у него сейчас капризное лицо: рассерженный, он всегда вёл себя как капризный ребёнок.
— С какой стати мне отчитываться перед женой! Можно, нельзя. Вы же не станете докладывать Ёсико, если я уйду без спросу?
— Докладывать не стану, а присмотреть она просила.
— Так что же вы, маменька, у Ёсико в соглядатаях, что ли?
— Не говори вздор. — Продолжения не последовало, и в кухне снова раздался плеск воды.
— В конце концов, чья вы мать, моя или Ёсико? А? Чья?
— Перестань, не ори, соседи услышат.
— Тогда отложите вашу стирку и подите сюда.
— Ладно, ладно, отстань. Иди куда хочешь.
— Нет, всё-таки подите сюда. — Видимо, что-то надумав, Сёдзо вошёл в кухню, схватил мать за мыльную руку и потащил в комнаты.
— Взгляните, маменька, сейчас как раз кстати, мы одни.
— Ну, что там ещё у тебя?
— Вот, взгляните-ка. — В глубине стенного шкафа в супружеской спальне, между плетёной корзиной и маленьким комодом, краснело что-то скомканное.
— Как вы думаете, что это там такое?
— Вон то, что ли?
— Это всё её грязное бельё. Она всё время вот так запихивает и запихивает и ничего не стирает. Там уже места нет, всё забито, у комода ящики не открываются.
— Странно. Она же всё аккуратно относит в прачечную.
— А трусики не носит.
— Хм, это трусики.
— Вот именно. Женщина, а такая неряха. Я уж не знаю, как и быть. Маменька, вам же всё известно, отчего вы её не отругаете? Меня всё браните, а Ёсико что угодно вытворяет, вы будто и не видите.
— Я же не знала, что у неё тут такое понапихано.
— Маменька! — испуганно воскликнул Сёдзо: мать влезла в стенной шкаф и начала штука за штукой вытаскивать грязное бельё.
— Зачем это вы?
— Да приведу в порядок.
— Бросьте, гадость же… Бросьте!
— Ладно, дай уж я.
— Где это видано, чтобы свекровь обстирывала невестку! Я вас, маменька, не просил. Скажите Ёсико, пускай сама постирает!
О-Рин, не обращая внимания, вытащила из глубины полутёмного шкафа пять или шесть скрученных вещей из красной английской фланели, охапкой отнесла их в кухню и положила в ведро для стирки.
— Стирать будете?
— Не твоё дело, ты мужчина, знай себе смотри да молчи.
— Отчего вы не велите Ёсико самой постирать, это же её бельё?
— Отстань, я только замочу, она увидит и сама постирает.
— Ерунда, она никогда ничего не видит.
Мать, конечно, только так говорит, она явно будет всё стирать сама. Сёдзо совсем расстроился. Даже не переодевшись, прямо в рабочей куртке, он обулся, сел на велосипед и выехал на улицу.
Он действительно собирался сходить поиграть в бильярд, но история с бельём вконец испортила ему настроение. Чёрт с ним, с бильярдом, подумал он и поехал куда глаза глядят, в полном расстройстве чувств трезвоня звонком.
Пешеходная дорожка вдоль реки Асиягава вывела его прямо на новую магистраль; переехав через мост, он повернул в сторону Кобе. Ещё не было пяти, но осеннее солнце опустилось уже совсем низко и светило почти параллельно прямой, как стрела, магистрали. В красных лучах заката сновали мимо люди и машины, за ними тянулись невиданно длинные тени. Низко наклонив голову, чтобы не ослепнуть от блеска асфальта, сверкавшего как сталь, Сёдзо проехал мимо рынка, приблизился к остановке автобуса, но тут заметил, что за линией электрички, у ограды больницы установил свои козлы Цукамото. Тот всецело ушёл в починку татами. Мгновенно оживившись, Сёдзо подъехал к нему и окликнул:
— Как работается?
— A-а, — отозвался Цукамото, не отрываясь от иглы: надо было закончить работу до темноты. — Куда это ты направился?
— Да так, никуда. Просто решил проехаться.
— У тебя дело ко мне?
— Нет-нет, — неуверенно ответил Сёдзо, волей-неволей изобразив некоторое смутное подобие улыбки. — Так, проезжал, дай, думаю, окликну…
— А, понятно. — И Цукамото снова погрузился в работу, как бы давая понять, что ему некогда уделять внимание разным людям, торчащим тут со своими велосипедами.
Сёдзо возмутился. По его мнению, даже самый занятой человек мог бы вежливо спросить: «Как у тебя дела?», или: «Всё ещё скучаешь по Лили?» Дело в том, что в присутствии Ёсико свою тоску по Лили ему приходилось тщательно скрывать, даже произносить слова со слогом «ли» он и то боялся, тоска не находила выхода, и теперь, неожиданно увидев Цукамото, он так обрадовался возможности наконец-то поведать кому-нибудь о своём горе и хоть немного облегчить душу. И Цукамото, конечно, следовало бы сказать ему что-нибудь в утешение или хотя бы извиниться за то, что долго не по