В те времена, когда Сёдзо ссорился с Синако из-за Лили, он часто в сердцах кричал ей: «Нас с Лилишкой водой не разольёшь, мы друг у друга ветры нюхали». И в самом деле, ведь они прожили вместе целых десять лет. Конечно, это всего лишь кошка, но если подумать, то она в каком-то смысле дороже ему, чем Ёсико или Синако. В конце концов с Синако он и четырёх лет не прожил, а с Ёсино на сегодняшний день едва какой-то там месяц. С Лили же его связывало множество воспоминаний, Лили была частью его прошлого. Естественно, что Сёдзо было горько с ней расставаться. И как только можно говорить, что эта его привязанность всего лишь причуда, помешательство, нечто ненормальное? А он так легко поддался напору Ёсико и уговорам матери, согласился отдать лучшего друга в чужие руки. Ему стало противно от собственной слабости и безволия. Почему он не решился прямо, открыто, по-мужски постоять за себя? Почему не захотел переупрямить жену и мать? Может быть, в конце концов всё равно ничего не получилось бы, но теперь, не оказав должного сопротивления, он чувствовал себя виноватым перед Лили.
А если бы Лили не прибежала тогда обратно из Амагасаки? Наверное, он примирился бы с потерей, ведь он уже решил тогда её отдать. Но в то утро, когда она мяукала на оцинкованной крыше, а он схватил её и прижался к ней щекой, — в тот момент он не просто почувствовал себя подлецом и предателем, не просто дал себе слово ни при каких обстоятельствах никому не отдавать её и держать в доме до самой смерти. Ему казалось, будто оба они с Лили обменялись тогда настоящей клятвой. И теперь его не оставляло ощущение, что, выгнав её ещё раз, он совершил что-то очень подлое и жестокое. Особенно жаль её было оттого, что в последние несколько лет она заметно постарела, это заметно было и по её движениям, и взгляду, и по потускневшему блеску шёрстки. Конечно, иначе и быть не могло, ведь и сам Сёдзо в ту пору, когда он привёз её сюда в велосипедном прицепе, был двадцатилетним парнем, а на будущий год ему уже исполнится тридцать. Кошачий век недолог, и десять лет для неё, наверное, всё равно что по человеческим меркам пятьдесят — шестьдесят. Ясно, что от неё уже не приходилось ожидать такой резвости, как в своё время, но у Сёдзо так живо стояла перед глазами маленькая кошечка, с лёгкостью долетающая по шторам до самого потолка, и, когда он замечал её теперешнюю худобу, когда видел, как она ходит с опущенной и трясущейся головой, ему становилось невыразимо печально при мысли о бренности всего сущего.
О том, что она состарилась, говорили многие признаки: например, она стала хуже прыгать. Котёнком она легко подпрыгивала за едой чуть ли не на высоту роста Сёдзо. Да и не только за едой, она прыгала за всем, что eй ни покажи. Но с годами прыжки становились всё реже и ниже, и в последнее время, когда её на голодный желудок соблазняли чем-либо вкусным, она прыгала только в том случае, если удостоверялась, что это что-нибудь из числа её самых любимых лакомств, да и то лишь не выше пояса. Если приманку Сёдзо поднимал повыше, она отказывалась прыгать и карабкалась за ней по его ногам и туловищу, а когда сил не хватало, то просто просительно поводила носом и смотрела на него своим особенным печальным взглядом. «Пожалей меня, пожалуйста. Я очень голодна и хотела бы прыгнуть, но состарилась и не могу больше прыгать так, как прежде. Прошу тебя. Не издевайся надо мной, покорми скорее», — говорила она глазами, отлично зная слабохарактерность хозяина. Синако тоже случалось грустно глядеть на него, но это его не слишком трогало, а во взгляде Лили он хорошо чувствовал какую-то особенную тоску.
Когда же весёлый, ласковый взгляд котёнка сделался таким печальным? Пожалуй, во время тех первых родов. С того дня, когда она беспомощно смотрела на него, высунув голову из ящика в глубине шкафа, — с того самого дня печаль осталась в её глазах, и печаль эта становилась всё глубже по мере того, как Лили старела. Временами Сёдзо думал, всматриваясь в её глаза: ведь это просто маленькая зверушка, пускай и умная; почему же у неё такой осмысленный взгляд, может быть, ей известно что-то очень печальное? Его прежние кошки, и трёхцветная, и Черныш, никогда так грустно не смотрели — должно быть, они просто были глупее. Причём характер у Лили вовсе не был каким-то особо меланхолическим. Котёнком она была большая проказница, став взрослой, очень бурно злилась и бушевала. Но когда она нежилась на руках у Сёдзо или, скучая, грелась на солнышке, глаза у неё вдруг становились грустными и подёргивались влагой, как будто она плачет. Правда, раньше это выглядело даже красиво, но теперь, к старости, её ясные зрачки стали туманиться, в уголках глаз скапливался гной, и во взгляде явственно сквозила пронзительная тоска. Наверное, это у неё не от природы, наверно, это от жизни, от воздуха, которым она дышит, ведь когда человек страдает, у него меняется и лицо, и характер. Должно быть, и у кошек бывает что-то в этом роде, думал Сёдзо, и чувствовал себя ещё более виноватым перед Лили. Да, конечно, все эти десять лет он любил её, но как же скучно и уныло ей жилось с ним. Когда он её привёз, они жили вдвоём с матерью и, само собой, у них было не так весело, как на кухне ресторана в Кобе. Матери она мешала, сыну с кошкой пришлось скромненько устроиться наверху. Прошло шесть лет, и появилась Синако, вторглась в их жизнь, и кошка стала для неё досадной помехой, тут уж Лилишке стало и вовсе неуютно.
И ещё одна вина была за ним. Вместо того чтобы оставлять ей котят, дать ей их выкормить, он старался поскорее их раздать желающим, не оставлял ни одного. А приплод она приносила часто. За время, что другие кошки приносили котят раза два, она успевала окотиться трижды. Откуда брались отцы, никто не знал, котята рождались смешанной породы. Поскольку в них было кое-что от черепаховой кошки, брали их охотно, но всё-таки иногда он потихоньку относил их к морю или в сосновую рощу у дамбы на речке Асиягава. Сёдзо избавлялся от них, главным образом чтобы не раздражать мать, но имел в виду и другую цель: когда кошки много рожают, они быстро стареют, и раз уж рожать им не помешаешь, то лучше не давать кормить, это задержит одряхление. И правда, с каждыми родами Лили на глазах старела. Когда живот у неё раздувался, словно у кенгуру, а в глазах появлялось страдание, Сёдзо всегда сокрушённо говорил:
— Вот дура, что ты всё себе нагуливаешь, ты же так старухой станешь.
Ветеринар как-то объяснил ему, что кота можно было бы кастрировать, а кошек оперировать трудно.
— А нельзя её рентгеном облучить? — спросил он. Ветеринар только рассмеялся. Но Сёдзо чувствовал: жестоко отнимать у кошки её родную плоть и кровь. Конечно, он топил котят для её же блага, он не хотел причинять ей боль, но зато теперь она и сделалась такой вот жалкой и унылой.
В общем, получалось, что он причинил Лили немало плохого. Ему-то было с ней хорошо, а вот ей, пожалуй, приходилось не так уж сладко. Особенно в последние год-два: супруги ссорились, хозяйство разваливалось, в доме всё время было нервозно, и на Лили это тоже действовало, она часто бродила растерянная, не находила себе места. Когда мать присылала за ним из Имадзу, то не Синако, а именно Лили пыталась удержать его дома своим печальным взглядом, цепляясь за подол его кимоно. А когда он всё-таки отрывал её и уходил, она бежала за ним, как собака, целый квартал, а то и два. Он старался вернуться пораньше, тревожась больше о ней, чем о Синако, а если всё-таки оставался там на два, на три дня, то на глаза ей снова набегала тёмная тень — или это ему только казалось? В последнее время его не покидало предчувствие, что его кошке недолго осталось жить. Ему то и дело снилось, что она сдохла. Во сне он скорбел о потерянной Лили не меньше, чем о близком человеке, и даже плакал. Ему казалось, что если бы Лили и вправду не стало, то он оплакивал бы её наяву так же горько, как и во сне. И при мысли о том, как подло он только что отказался от неё, он испытывал и отчаяние, и стыд, и гнев. Ему всё время чудилось, что откуда-то из уголка на него осуждающе устремлён всё тот же печальный взгляд Лили. Сделанного не воротишь, но как же он согласился так бессовестно выгнать её, такую старую? Почему не дал ей умереть в этом доме?..
— Теперь ты понял, отчего Синако-сан вдруг захотела взять эту кошку? — смущённо спросила Ёсико тем же вечером, глядя, как муж удручённо облизывает краешек чашечки для сакэ за непривычно опустевшим обеденным столиком.
— Ну, отчего? — поинтересовался Сёдзо с деланным недоумением.
— Она думает, раз Лили теперь у неё, ты непременно пойдёшь её проведать. Да-да, точно тебе говорю.
— Да брось ты, вздор это.
— Точно говорю. Я сегодня сообразила. Ты не вздумай, пожалуйста, клюнуть на эту удочку.
— Я и не собираюсь.
— Правда?
— Угу, — усмехнулся Сёдзо, — Нашла о чём беспокоиться.
И он опять облизнул чашечку для сакэ.
— У меня дела, я заходить не стану, пойду, — сказал Цукамото и ушёл, поставив корзину у входа. Синако с корзиной в руках поднялась по узкой крутой лестнице в отведённую ей на втором этаже комнатку в четыре с половиной дзё. Плотно прикрыл дверь и окна, она поставила корзину посреди комнаты и сняла крышку.
Как ни странно, Лили не сразу вылезла из тесной корзины, она лишь удивлённо высунула голову и некоторое время осматривалась. Потом всё же не спеша вылезла и, как делают в таких случаях многие кошки, стала принюхиваться к комнате, поводя носом. Синако несколько раз позвала её: «Лили!», но та лишь равнодушно скользнула по ней взглядом и отправилась к двери, обнюхала её, потом подошла к окну, обнюхала каждую створку и стала тщательно обнюхивать шкатулку для рукоделья, подушку-дзабутон, линейку, незаконченное шитьё, словом, всё, что было вокруг. Синако вспомнила, что Цукамото дал ей свёрток с варёной курятиной, и, не разворачивая бамбуковых листьев, в которые было завёрнуто лакомство, положила его кошке поперёк дороги. Та разок понюхала его, но не проявила никакого интереса. Зловеще шурша по татами, она завершила обход комнаты, снова направилась к двери и попыталась открыть её лапой.