Как он выглядел? Что от боевых действий ты пополнел, я уже сказал — чуть-чуть, на толщину двух промокашек. Ты не то прислонился к подоконнику, не то присел на эту белую полированную доску. Как и все прочие в танковых войсках, ты был одет в форму, на разбойничий манер сшитую из черных и серых кусков сукна: серые штаны, наподобие лыжных, частично закрывали голенища черных, до блеска начищенных сапог, черный, тесный, так что у слишком узкой проймы набегали мелкие складочки, и тем не менее изящный китель делал тебя хрупким, несмотря на несколько благоприобретенных фунтов. На нем никаких орденов. А у тебя были два креста и еще кое-что, но не было значка за ранение: Богоматерь хранила тебя от пуль. На груди, разумеется, ничего, что отвлекало бы взгляд от бляхи, афиширующей ратные подвиги. Из-под растрескавшегося и плохо вычищенного ремня выступал лишь совсем узенький кусок кителя, такими короткими были кителя у танкистов, что их называли обезьяньими курточками. Этот ремень и пистолет, свисавший почти на самый зад, придавали неподвижную напряженность твоему телу и в то же время смело старались его из этой напряженности вывести, но серая пилотка, не заломленная набекрень, как это было принято в ту пору, да принято и сейчас, тоже прямо сидела на голове и своей вмятиной напоминала о твоей тяге к симметрии, а также о прямом проборе тех лет, когда ты был школьником и пловцом и мечтал сделаться клоуном. Вдобавок с той поры, как твои хронические боли вылечили четырехлепестным куском железа, ты больше не носил длинных волос Спасителя. Ты сделал себе, или тебе сделали, дурацкий ежик высотою в спичку, который тогда украшал рекрутов, а теперь сообщает налет модной аскезы курящим трубку интеллектуалам. Тем не менее — лик Спасителя. Эмблема на пилотке казалась припаянной к волосам, орел распластал крылья над твоим лбом, как голубь — олицетворение Святого Духа. Тонкая, чувствительная к свету кожа. Угри на мясистом носу. Верхние веки в тонких красноватых прожилках опущены, как обычно. Когда я быстро задышал перед тобой, а за спиной у меня под стеклом было чучело кошки, глаза твои почти не расширились.
Первая попытка пошутить:
— Привет, унтер-офицер Мальке!
Шутка не удалась.
— Я здесь дожидаюсь Клозе. Он где-то на уроке математики.
— То-то он обрадуется.
— Мне надо поговорить с ним о докладе.
— Ты уже был в зале?
— Мой доклад разработан от слова до слова.
— Уборщиц видел? Они там скамейки надраивают.
— Мы потом с Клозе туда заглянем и решим, как лучше расставить стулья на подиуме.
— Он будет очень доволен.
— Я сделаю все от меня зависящее, чтобы читать доклад только ребятам, начиная с четвертого класса и старше.
— А Клозе знает, что ты ждешь его здесь?
— Секретарша фройляйн Хершинг доложила ему.
— То-то он будет рад.
— Доклад я сделаю краткий, но содержательный.
— Слушай, старик, как ты это получил за такой короткий срок?
— Милый мой Пиленц, наберись терпения: в моем докладе будут затронуты все проблемы, связанные с наградами.
— То-то Клозе порадуется.
— Я его попрошу не вводить меня в зал и не представлять.
— Ты хочешь, чтобы это сделал Малленбрандт?
— Пусть служитель оповестит о докладе, и баста.
— Но он…
Звонок запрыгал с этажа на этаж и положил конец урокам во всех классах гимназии. Мальке только сейчас широко раскрыл оба глаза. Короткие его ресницы стояли торчком. Несмотря на позу, с виду небрежную, он изготовился к прыжку. В спине я ощутил какое-то неприятное чувство и стал вполоборота к стеклянному ящику — в нем больше не было серой кошки, была черная, на своих белых лапках она неустанно подкрадывалась к нам, ее белая манишка блестела. Чучела кошек умеют красться лучше, чем живые кошки. На маленьком картонном щитке каллиграфическим почерком было выведено: «Кошка домашняя». Я заговорил, не поворачиваясь к окну, потому что после звонка стало слишком тихо и кошка приобретала все большее, все большее значение, сначала я отпустил какую-то шутку, еще одну, потом что-то сказал о его матери и тетке, сказал, чтобы его ободрить, несколько слов о его отце, о паровозе отца, о гибели отца под Диршау и посмертном награждении медалью «За храбрость»:
— Будь твой отец жив, как бы он радовался.
Но прежде чем я успел заклясть отца и кошку отговорить от мыши, между нами возник директор Вальдемар Клозе со своим неокрашенным голосом. Клозе его не поздравил, не обратился к нему как к унтер-офицеру и кавалеру ордена, не сказал даже: «Господин Мальке, я очень рад вас видеть», а небрежно, поначалу выказав подчеркнутый интерес к моей деятельности на трудовом фронте и к ландшафтным красотам Тухельского болота — как-никак это родина Лёнса, бросил несколько обязательных слов в воздух, поверх его пилотки:
— Вот видите, Мальке, значит, вам многое удалось. Были вы уже в школе Хорста Весселя? Мой уважаемый коллега господин доктор Вендт будет весьма и весьма рад. Думаю, вы не преминете сделать небольшой доклад вашим бывшим соученикам, дабы укрепить их веру в наше оружие. Разрешите попросить вас на минуту ко мне в кабинет.
И Великий Мальке с почтительным видом последовал за директором Клозе в его кабинет и в дверях сорвал пилотку со своей щетинистой шевелюры. Выпирающий затылок, гимназист в военной форме, готовящийся к серьезному разговору, результата которого я не дождался, хотя мне очень хотелось знать, что после этого разговора скажет уже совсем проснувшаяся предприимчивая мышь кошке, хоть и обращенной в чучело, но все еще крадущейся.
Вонючий маленький триумф: опять моя взяла. Ну, погоди! Но он не пожелает уступить, не пожелает пожелать. Я помогу ему. Надо будет поговорить с Клозе. Я подыщу слова, которые дойдут до сердца. Жаль, что они спровадили в Штутхоф папашу Бруниса. Он со своим старым Эйхендорфом в кармане поддержал бы его.
Но Мальке никто не мог помочь. Может быть, если бы я поговорил с Клозе… Но ведь я говорил с ним, целых полчаса мое лицо обдували мятные слова, а под конец я вполголоса, робко вставил:
— По-человечески вы, наверно, правы, господин директор. Но нельзя ли было бы ввиду… в этом особом случае… С одной стороны, я вполне вас понимаю. Основополагающий фактор: порядок во вверенном вам заведении. Ничто, конечно, не забывается, но с другой стороны… и еще потому, что он так рано потерял отца…
Я говорил и с его преподобием Гузевским, и с Туллой Покрифке говорил, чтобы она поговорила со Штёртебекером и его бражкой. Ходил к своему прежнему юнгбанфюреру. У него после Крита была деревянная нога, он сидел за письменным столом в окружном управлении на Винтерплац и, воодушевленный моим предложением, разразился бранью в адрес этих «чертовых учителей»:
— Сделаем, вот посмотришь. Пускай он сюда придет, этот Мальке. Я смутно его помню. Что-то с ним такое вышло? Ну да замнем! Я всех на ноги подыму, даже Союз немецких девушек и женские организации тоже, и арендую зал при почтамте, наискосок от гимназии, триста пятьдесят мест…
А его преподобие Гузевский вознамерился собрать в ризнице пожилых дам, своих прихожанок, и нескольких рабочих-католиков — залом общины он не имел права распоряжаться.
— Может быть, ваш друг скажет несколько слов о Георгии Победоносце, дабы его доклад носил подобающий церкви характер, а под конец упомянет о могуществе молитвы в час горя и опасности? — предложил Гузевский, многого ожидавший от этого доклада.
Теперь еще несколько слов о подвале, который подростки из компании Штёртебекера и Туллы Покрифке намеревались предоставить в распоряжение Мальке. Тулла Покрифке подвела ко мне некоего Ренванда — я знал его только в лицо: он был служкой в церкви Сердца Христова. Ренванд стал делать таинственные намеки, потом заговорил об охране, которая будет сопровождать Мальке, пистолет ему, конечно, придется сдать.
— Если он решит к нам прийти, мы, разумеется, завяжем ему глаза. И еще ему надо будет подписать клятвенное обещание и так далее, чистейшая формальность, конечно. Заплатим мы хорошо. Либо наличными, либо часами. Мы и сами ничего не делаем задаром.
Но Мальке не желал ни чистейших формальностей, ни гонорара. Я пробовал его подзадорить:
— Чего ты, собственно, хочешь? Ничем на тебя не угодишь. Тогда поезжай в Тухель-Норд. Там теперь следующий призыв. Кладовщик и повар еще помнят тебя и будут в восторге, если ты щегольнешь перед ними своими орденами да еще речью попотчуешь.
Мальке спокойно выслушивал все предложения, иногда посмеивался, одобрительно кивал, задавал весьма деловые вопросы касательно намечаемых мероприятий и, как только выяснялось, что ничто более не препятствует тому или иному начинанию, коротко и угрюмо отвергал любое, даже приглашение гаулейтера, ибо с самого начала знал одну только цель: актовый зал нашей гимназии. Во что бы то ни стало хотел он стоять в трепещущем золотой пылью свете, который лился сквозь стрельчатые новоготические окна. Хотел читать свой доклад среди запаха трехсот тихо и громко пердевших гимназистов. Хотел знать, что позади него, вокруг него толпятся его постаревшие, поистрепавшиеся учителя. Хотел стоять перед портретом на задней стене зала, изображавшим основателя гимназии барона фон Конради, изжелта-бледного и бессмертного под толстым блестящим слоем лака. Хотел войти через одну из потемневших от времени двустворчатых дверей в актовый зал, хотел после краткой, весьма целеустремленной речи выйти в другую; но Клозе в мелкоклетчатых брюках гольф стоял одновременно у обеих дверей:
— Как солдат, вы должны были бы знать, Мальке. Нет, эти уборщицы мыли скамейки без особых на то причин, не для вас, не для вашей речи. Как бы хорошо ни был продуман ваш план, ничего из него не выйдет: многие — уж позвольте вам это сказать — всю жизнь любят драгоценные ковры и умирают на дощатом полу. Учитесь отречению, Мальке!
Правда, Клозе до известной степени сдал свои позиции, созвал совещание, и совещание, в согласии с директором школы Хорста Весселя, вынесло решение: «Порядки гимназии требуют…»