— Поймите, Эберхард, уже в семнадцать лет, когда я была, как вы сказали бы, правоверной козой из союза немецких девушек, уже тогда на мне лежала печать, стояло клеймо…
— Тем не менее мы обязаны помешать Шербауму…
— И все-таки я думала, что поступаю правильно, уничтожая в этом крестьянине врага…
Чтобы Ирмгард Зайферт вконец не потерялась в своем лагере для эвакуированных детей, я переменил тему: мы проболтали за полночь о школьных делах. Сначала о мерах поощрения и выявлении способностей, затем о представительности учебной программы — не без иронии о воспитании как диалоге, а также о новом порядке второго государственного экзамена для педагогов. Не обошлось и без обмена анекдотами времен нашего стажерства. Веселость, хотя и натужная, позволила нам посмеяться над тем или иным коллегой. Я спародировал одну их наших конференций, где речь, как обычно, шла о приобретении учебных пособий. Ирмгард Зайферт смеялась: «Да, бедные мы труженики школьного фронта…» И когда мы перешли к нашей любимой теме, гамбургскому опыту объединенной, комплексной школы, когда мы сошлись на том, что лишь с помощью этой структуры можно отменить устаревшие формы вступительного экзамена и перевода в следующий класс, когда мы оказались, таким образом, едины в своей приверженности реформам, я уже решил было, что поднял дух своей коллеге. Но уходя — между дверью квартиры и лифтом — она снова взыскала избавления: «Не одолевает ли и вас время от времени это безумное желание, чтобы что-то произошло, что-то новое, еще не поддающееся словам, что-то — пожалуйста, не смейтесь, Эберхард, — что-то такое, что нас опрокинет, опрокинет нас всех…»
(На листочке я записал: как робко и сбивчиво домогается своей гибели моя коллега, такая обычно холодная.)
Что за блажь заводить декоративных рыбок? Тщательно корми, поддерживай нужную температуру воды, приток кислорода, борись с паразитами — и все равно сегодня какой-нибудь вуалехвостик, а завтра какой-нибудь ершик плавает, смотришь, брюхом кверху. Гуппи пожирают собственных мальков. Отвратительно, несмотря на подсветку. «Бросили бы вы эту ерунду, Ирмгард».
— Вы думаете, в вашем 12-а ведут себя благовоспитаннее?
Я позвонил врачу, сказал, когда он спросил, как я себя чувствую: «Вполне прилично», хотя десны у меня болели и приходилось каждые четыре часа полоскать. Затем я изложил свой план, который он назвал типично учительским, но все-таки согласился со мной и дал кое-какие практические советы, по-деловому скупо, как если бы речь шла о лечении корня. Он продиктовал мне по буквам адрес одного чудака с явным заскоком, которого я посетил в Рейникендорфе: в его частном собрании пожелтевших мерзостей, а также в ульштейновском архиве и в земельной лаборатории наглядных пособий я набрал десятка два с половиной черно-белых и цветных слайдов, которые после занятий показал Шербауму в нашем биологическом кабинете.
Сначала он отмахивался: «Представляю себе, что вы для меня набрали. Все знаю».
Лишь когда я воззвал к его справедливости: «Вы познакомили меня со своим планом, Шербаум, дайте же и мне, учителю, такую возможность», — он уступил и пообещал прийти: «Ну, хорошо. Чтобы вы потом могли сказать: я все перепробовал».
Он пришел со своей длинношерстной таксой («Максу тоже хочется поглядеть».) Свою программу я показал, стало быть, обоим: сперва примитивные гравюры на дереве, изображавшие, как в средние века сжигали ведьм и евреев. Затем погружение в кипящее масло для умерщвления похотливой плоти. Затем сожжение Гуса. Затем ужасные сожжения, которые устраивали испанцы в Южной и Центральной Америке. Затем сожжение вдов в Индии. Затем документальные фотографии: действие первых огнеметов, зажигательные бомбы Второй мировой войны, со всеми подробностями — жертвы пожаров и авиационных катастроф, Дрезден, Нагасаки, под конец самосожжение одной вьетнамской монахини.
Шербаум стоял рядом с проектором и не задавал никаких вопросов, пока я выкладывал свои сведения о свойствах дерева, применявшегося для сожжения ведьм (дрок, из-за зеленоватого дыма), о топосе очищения огнем (чистилище), о всесожжении как таковом («Указания можно найти не только в Библии»), о сжигании книг от папской анафемы до варварства национал-социалистов, о костре в день солнцеворота и подобных фокусах, а также о печах крематория. («Вы поймете меня, Шербаум, если я не стану подробно останавливаться на Освенциме».)
Когда я покончил со слайдами, он сказал, держа на руках Макса: — …Это все людей. А я хочу собаку. Понимаете? Люди — дело известное. Это проглатывали. Тут только приговаривают: «поганопоганопогано». Или: «как в средние века». — Но если живую собаку, и притом здесь, в Берлине…
— Вспомните о голубях. Их отравили. Это называли радикальной акцией, здесь, в Берлине…
— Ясное дело. Это же масса. Она мешала. Все было запланировано и объявлено. У каждого было время отвести глаза. Этого не видели. Вот все и прошло чин-чином…
— О чем вы говорите, Шербаум…
— Ну, о смерти же голубей… Я знаю также, что раньше поджигали крыс, чтобы их выгнать. Бывало также, что поджигали дома, загоняя туда горящих кур. Но чтобы горящая собака металась, визжа, в таком городе, как Берлин, где все помешались на собаках, — этого еще не бывало. Только увидев горящую собаку, они поймут, что американцы там на юге сжигают людей, притом ежедневно.
Шербаум помог мне сложить слайды. Он напялил клеенчатый чехол на проектор и поблагодарил за персональный сеанс. «Было в общем-то интересно».
Возвращая взятые напрокат слайды (старику в Рейникендорфе я послал их заказной бандеролью), я понял всю смехотворность своего поражения. (Вот оно как бывает, оказывается, когда Ирмгард Зайферт ежедневно терпит фиаско со своим аквариумом.)
Я позвонил врачу и выслушал его сожаление по поводу неудавшегося эксперимента: «Но не будем опускать руки и бросать дело на произвол судьбы». Дальше пошли цитаты из Сенеки, а также реплики в сторону — «Протрузия верхних передних…» (Его помощница заполняла карточки.) Затем он снова вернулся к нашей теме: «Заметили ли вы у своего ученика признаки жалости к собаке?»
— Да. Да-да. Шербаум проводил меня со своей таксой — действительно забавная тварь — до автобусной остановки. Перед самым приходом автобуса он сказал, что его мучит эта затея с Максом, — так зовут его песика — собака живет у него уже, как-никак, четыре года.
— В таком случае еще есть надежда! — сказал врач.
— Спутник надежды — страх.
Он прокомментировал мою цитату: «Сенека ссылается здесь на Гекатона, который сказал: „Ты перестанешь бояться, когда перестанешь надеяться“. — Но поскольку мы беспокоимся за вашего ученика и — в общем-то — повод для страха есть, мы вправе и надеяться, не так ли?»
— Надеюсь, что мальчишка подхватит где-нибудь нешуточный грипп и сляжет на время…
— Как бы то ни было, вы надеетесь. Как бы то ни было!
Врач дал понять, что на его письменном столе лежат еще десятки незаполненных карточек: «Вы знаете, что я с особым вниманием отношусь к зубам ребенка дошкольного возраста. Кариес наступает. Заболеваемость молочных зубов просто пугает. Наша статистика говорит о девяноста процентах в переходном возрасте. Спору нет, болезнь эта — следствие цивилизации, но дремучий лес тоже не выход…»
Прежде чем мы положили трубки, он не преминул спросить насчет арантила: «Достаточный ли у вас запас?»
(Арантила у меня хватало.) И листков, которые я складывал к листкам. — Мальчик губит себя. Мальчик губит себя. Хорош я буду, если он это сделает. Посчитался бы со мной. Как будто я сам не хочу. Или ударить, смести. (Десять тысяч бульдозеров…) Чтобы была полная ясность. Снова начать с нуля. Этот революционный порыв вскоре после чистки зубов, незадолго до завтрака: покончить с ханжами-реформистами и дохнуть горячим ветром революции, чтобы новое общество… Теперь надо вставить в план школьную экскурсию. В Бонн, не возражаю. Мы могли бы послушать с галерки, что рассказывают о среднесрочном финансовом планировании. А затем сочинения: «Как работает бундестаг?» — Или провокационно: «Парламент или говорильня?» Мог бы, конечно, позвонить из Бонна: «Линда, это я. Ну, я. Твой бывший. — Да, знаю. Давненько. Изменился не только мой голос. А твой вообще ничуть. Давай с тобой? Где? Лучше всего в Андернахе на променаде у Рейна. Я буду ждать у бастиона, между воззваниями к Богородице, помнишь? Часа на два-на три я могу отлучиться. Не хочешь наедине со мной? Коммерческий директор отеля „Траубе“? Ах, вот как. Понимаю. Может быть, мне ради как это… как это… приличия взять с собой одного ученика? Очень способный, фамилия Шербаум. Я ему намеками рассказывал о нас. То есть о тебе и обо мне тогдашних. Утром мы были в бундестаге. Довольно удручающее впечатление. И представь себе, этот мальчик хочет облить бензином и сжечь свою собаку. Публично. Нет. Не в Бонне. У нас, на Курфюрстендаме, у знаменитого отеля „Кемпинский“. Потому что, говорит он, берлинцы помешались на собаках…» — Я мог бы, пожалуй, предложить это Шербауму, если он не откажется от своего плана: Шербаум, моя бывшая невеста советует вам сжечь вашу собаку публично не в Берлине, где вы ошарашите лишь несколько пожирающих пирожные дам, а в Бонне, где находится политическое руководство. Приурочив к какому-нибудь важному заседанию бундестага — когда они будут подъезжать, канцлер и его министры…
Когда я указал Шербауму и его приятельнице Веро на главный вход в бундестаг, он сказал, что об этом он уже думал.
— Почему же тогда здесь, а не в Бонне?
— Там это растворится в общей суете.
— Они только посмеются, видя, как горит Макс, и скажут: ну и что? — Они назовут это нарушением общественного порядка.
— Но в Бонне находится руководство.
— Однако на собаках свихнулись только в Берлине.
Я попытался высмеять привязанность Шербаума к определенному месту. Я говорил о навязчивой идее, об обычной переоценке ситуации в Берлине.
Веро Леванд возразила мне цифрами: «Знаете ли вы вообще, сколько здесь зарегистрировано собак? — Вот видите».