Кошки-мышки. Под местным наркозом. Из дневника улитки — страница 51 из 119


И примерно так говорил я на перемене во дворе Шербауму. Он стоял вблизи навеса для велосипедов рядом с Веро Леванд. Я как бы не замечал, что она курит. Она не ушла, как бы не замечая меня. «Скажите, Шербаум. Я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах…»

Он прервал меня только тогда, когда я вошел в детали песен протеста, заговорил о «message», о Джоан Баэз, об «If I had a hammer» и о «flower-power». «Это же для убаюкивания. Вы же сами в это не верите. Это же никого не трогает. Этим, если повезет, можно зарабатывать деньги. Давит только на слезные железы. Я проделал опыт с Веро, так ведь? Когда я исполнил тебе самый жестокий свой сонг, — он называется „Песня нищих“ и разоблачает призыв накормить мир, — ты ревела и твердила: „изумительно, просто изумительно!“»

— Он и правда изумителен. Но ты ведь не терпишь, когда что-нибудь хвалят.

— Потому что тебе важно тут только настроение. У тебя одни эмоции, одни эмоции.

— Ну и что? Если мне это нравится.

— Послушай! Этим сонгом я хочу сказать, что милостыня только увеличивает нищету и на пользу лишь тем, кто ее подает, то есть имущим и угнетателям…

— Именно это я и поняла. И это, по-моему, просто изумительно.

— Сцикушка.

(При всей пренебрежительности это прозвучало добродушно. Даже ласкательно. Когда она молола вздор о базисе и надстройке — «Сегодня у нас кружок, Флип. Сегодня вечером будем разбирать прибавочную стоимость. Приходи», — в его терпеливом отказе звучала одновременно и симпатия: «Ты сцикушка и таковою останешься». И легкость, с какой он придумывал прозвища, — «Old Hardy» ввел Филипп, — тоже была для меня свидетельством его одаренности; никому, кроме Шербаума, не пришло бы в голову назвать Ирмгард Зайферт Архангелом, а Ирмгард Зайферт — или Архангел — о шербаумовской «Песне нищих» отзывалась не раз с похвалой.)

— Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что вам следует продолжать в этом ангажированном направлении…

— Почему? Если даже Веро не может понять…

Я согласился, с одной стороны, с Шербаумом, с другой, с Веро Леванд и похвалил их спор, назвав его закономерной дискуссией, которая сама по себе уже показывает, какая мощь, какая сила сомнения заложена в злободневном сонге: «Ну, хорошо, Шербаум, вы не верите в слово. Вы сожжете своего Макса перед „Кемпинским“. Если вас и не убьют, то изобьют до полусмерти. Этого вы и хотите — реакции общественности. Крупные заголовки. Общество защиты животных подает на вас в суд. Школа, несмотря на несколько голосов против, примет решение — исключить. Вероятно, придется уйти и мне, но это не самое худшее. А через две недели никто об этом и не вспомнит, потому что на повестке дня и в заголовках газет будет что-то другое, например, теленок о двух головах. — А лучше вот как: вы садитесь и пишете балладу о таксе по имени Макс. Наивно, в народном духе и все же с точными подробностями. Вы идете от перипетии к перипетии. Макс — игривый щенок. Макс подрастает. Филипп читает Максу газету. Макс дает понять: сожги меня. Филипп говорит: „нет“. (Может быть, приводя мои неубедительные доводы.) Но Макс этого хочет. Он перестает слушаться Филиппа, потому что презирает его. И так далее, и так далее. Если сонг вам удастся, он останется и переживет все крупные заголовки».

И он, и она слушали безучастно. (Возможно, я увлекся наброском баллады.) Теперь Шербаум поднял плечи, опустил их и объяснил своей приятельнице: «Old Hardy верит в бессмертие. Ты слышала: я должен писать для вечности».

— На то он и учитель немецкого, чтобы так говорить. Он бумажный тигр.

— Тоже неплохо. И ваш бумажный тигр даже признает, что стихи обычно не оказывают мгновенного действия, они действуют медленно и часто с опозданием…

— А мы хотим, чтобы подействовало сейчас, сию же минуту!

— Значит, крупные заголовки, которые будут вытеснены другими крупными заголовками.

— Я не знаю, что будет завтра…

— Это дешево, Филипп, и недостойно вас…

— Я не знаю, что достойно.

— По крайней мере вам следовало бы попытаться понять мир в его многообразии и противоречивости…

— Не хочу понимать. Поймите меня! (Вдруг эта суровость. Вертикальная складка, и никаких уже ямочек.) Я же знаю, что все можно объяснить. Как это там? Поскольку затронуты жизненные интересы американцев… (И мое жалкое, заранее обреченное на неуспех урезонивание.) Именно так. Увы. Когда десять с лишним лет назад во время восстания в Будапеште были затронуты жизненные интересы Советского Союза, то со всей жестокостью… (Его злость тихо вскипала.) Знаю. Знаю. Все можно объяснить. Все можно понять. Раз так, то должно последовать вот что. С одной стороны, плохо, но чтобы предотвратить худшее. За мир надо платить. Нашу свободу никто нам даром не даст. Если мы уступим сегодня, то завтра придет наша очередь. Я читал: напалм препятствует применению ядерного оружия. Локализация войны — это победа разума. Мой отец говорит: если бы не было атомной бомбы и так далее, давно бы уже шла третья мировая война. Он прав. Можно доказать. Мы должны быть благодарны и писать стихи, которые подействуют лишь послезавтра, если подействуют, если подействуют. Нет. Ничего не меняется. Каждый день медленно сгорают люди. Я это сделаю. Собака, это проймет их.

В тишине, так тщательно подготовленной, Веро Леванд сказала: — Изумительно ты это сказал, Флип. Изумительно.

— Сцикушка!

Левую руку Шербаума задержал и загнул назад я (только я и мог это сделать). Я обратил их внимание на то, что школьный двор пуст и перемена кончилась. Они ушли, и через несколько шагов Филипп Шербаум обнял левой рукой плечи Вероники Леванд. Я медленно последовал за ними, ощущая свои десны, два эти инородных тела.


Поскольку у меня было «окно», я доложил о себе своему врачу. Он слушал без нетерпения и захотел узнать детали: «Приятельница вашего ученика дышит ртом?»

Я удивленно подтвердил его догадку и заговорил о полипах. Когда я попытался перейти в своем отчете к принципиальным вопросам, — «Только если удастся применить педагогический принцип глобально…», — он сухо отрезал: «Мальчик мне нравится».

— Но он это сделает. Он действительно это сделает.

— Возможно.

— Как мне поступить? Как классный руководитель, я отвечаю…

— Вы слишком много думаете о себе. Не вы, а ваш мальчик хочет это сделать.

— А мы должны помешать ему.

— Почему, собственно? — спросил по телефону врач: — Что мы выиграем, если он этого не сделает?

— Они его убьют. Бабы из «Кемпинского» с их вилочками для пирожных. Они растопчут его. А телевидение наведет камеры и попросит облегчить работу: «Будьте благоразумны. Отступите чуть-чуть назад. Как же мы дадим объективный отчет, если вы будете мешать нам…» Уверяю вас, доктэр: вы можете сегодня на Курфюрстендаме в час пик, скажем, на углу Иоахимсталер, распять Христа и воздвигнуть крест с ним, и люди будут глазеть, делать снимки, если аппарат окажется под рукой, толкаться, если не будет видно, и радоваться хорошему месту, потому что зрелище-то волнующее. Но увидев, как кто-то здесь, в Берлине, сжигает собаку, собаку, они этого человека ударят и будут бить до тех пор, пока он не перестанет шевелиться, а потом стукнут еще разок и еще.

(Этот свой номер с Голгофой я позаимствовал у Ирмгард Зайферт. «Поверьте мне, Эберхард, — каждый день на каком-нибудь городском перекрестке убивают Христа, и люди, знай себе, смотрят, кивают в знак одобрения».)

Врач остался холоден. (Религиозные параллели были ему неприятны.)

— Полагаю, ваш ученик знает, что ждет его при такой неимоверной любви к животным в широких слоях населения.

— Придется мне, стало быть, заявить властям.

— Понимаю, что вы беспокоитесь за свое место штудиенрата.

— Но что же мне…

— Позвоните еще раз в середине дня. Понимаете, идет прием. Работа у меня не прекращается. Даже если мир застынет на месте, люди все равно будут приходить ко мне с полным ртом жалоб и воплей…


Шагать по берберийскому ковру: моя обнова. Цитировать Иеремию: «Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее…» Под надзором письменного стола, на котором начатое радо было бы обрасти в своей папке новыми историями. Ну, давай же, давай. Придумай себе маленькое, изящно выполненное убийство. Нельзя же, чтобы твоя невеста с этим Шлотау. Ты мог бы подключить взрывчатку к электрической сигнализации песочницы, и как только Линда начнет контрнаступление у Курска, можно бы ее, его и Крингса вместе с сараем… Или не мудрствуя продолжать о Шёрнере… Или лучше к Рейману на пару пива… Или новая комбинация: бутылка колы и рюмка водки…

Что же мне делать? Написать своему сенатору, ведающему школьным образованием? «Глубокоуважаемый господин Эверс, особый случай, показывающий мне пределы моих педагогических возможностей и способностей, вынуждает меня просить совета у Вас, ибо кто же, если не Вы, призван внести ясность в данное дело? — Позвольте вначале напомнить, что в одном интервью нашей „Берлинской учительской газете“ Вы сказали: „Я исхожу из того, что существуют отдельная личность и общество. Они равноправны. Они зависят друг от друга и формируют друг друга“. — И вот отдельная личность, один мой ученик, решил выразить свой протест против общества в весьма грубой форме. Он хочет в людном месте облить бензином и сжечь свою собаку, чтобы население этого города, которое, как он полагает, грешит равнодушием, поняло бы, что это значит — гореть заживо. Ученик надеется продемонстрировать таким образом действие современного боевого средства — напалма. Он ждет просветительного эффекта. На правомерный вопрос, почему нужно сжечь собаку, а не какое-нибудь другое животное, например, кошку, он отвечает так: особенная, общеизвестная любовь берлинцев к собакам не допускает другого выбора, ибо публичное сожжение, к примеру, голубей привело бы в Берлине к дискуссии по вопросу о том, не целесообразнее ли, как то делалось раньше, голубей, и притом в массовом порядке, отравить, тем более что взлетевшие горящие голуби могут быть опасны для общества. Мои попытки, с одной стороны, образумить этого ученика разными доводами, а с другой — предостеречь от последствий его поступка не привели ни к чему. Хотя он и признает, что ему страшно, он готов вытерпеть рукоприкладство со стороны населения, особенно болезненно реагирующего на жестокое обращение с собаками. Всякого рода посредничество он расценивает как умиротворяющий компромисс, способный лишь продлить военные преступления во Вьетнаме, вину за которые он возлагает исключительно на американские вооруженные силы. Прошу Вас поверить мне, что я не могу доложить обо всем этом по инстанции, ибо спонтанное чувство справедливости, проявленное моим учеником, вызывает у меня сочувствие. (Как ни благодарны мы, берлинцы, Америке за опеку, в другом месте эти же самые союзники ежедневно оскорбляют наше понятие о нравственности. Не только мой ученик, но и я тоже страдаю от этого трагического противоречия.) — В июле прошлого года Вы, глубокоуважаемый господин сенатор, выступили на одном из собраний с призывом: „Проявим гражданское мужество, как некогда Адольф Дистервег!“ Я с благодарностью запомнил вашу откровенную речь. Прошу Вас сопровождать вместе со мной моего ученика на его тяжком пути, чтобы благодаря Вашему присутствию публичное сожжение собаки приобрело тот просветительный смысл, котор