Потом я долгое время почти не жил, только писал и был местом сбора всего распавшегося, планомерно убывшего. У меня объявлялись выбитые войной поколения, долги отцов и счета сыновей, списанные клоуны, сложившие в папки свои комические номера, погребенные под руинами сказки, свидетельствующие теперь грубую правду, батареи флакончиков с нюхательной солью, коллекции оторванных пуговиц и другие предметы, которые — к примеру, карманный ножик — годами разыскивали своих хозяев. Я все записывал и старался вернуть законным владельцам.
Когда мне стукнуло тридцать два, я стал знаменит. С тех пор в наш дом вселилась слава. Она торчит повсюду, она назойлива и прилипчива. Особенно ненавидит ее Анна, потому что та бегает за ней и делает двусмысленные предложения. Порой надутая, порой поникшая нахалка. Посетители, полагающие, что пришли ко мне, озираются в поисках ее. — Только потому, что она ленива и бесполезна за письменным столом, я прихватываю ее с собой в политику, возложив на нее обязанности штатного приветствующего: это она умеет. Ее повсюду принимают всерьез, даже мои противники и враги. Она растолстела. Начинает уже сама себя цитировать. Часто я даю ее напрокат за незначительную плату для приемов и праздников под открытым небом. Что она только потом не рассказывает! Она охотно фотографируется, мастерски подделывает мою подпись и читает то, что я едва пробегаю глазами: рецензии. (Вчера в Буркхаузене, незадолго до начала собрания, один не лишенный таланта мошенник хотел продать ей свою историю: двадцать лет в Сибири.) Моя слава, милые дети, это существо, по отношению к которому я прошу быть снисходительными…
— А слава приносит богатство?
— Большое богатство?
— А хорошо быть знаменитым и богатым?
— А что на это можно купить?
С тех пор как я стал знаменитым, у меня крадут галстуки, кепки, носовые платки и целые фразы, включая инструкции по пользованию. (Кажется, слава у многих вызывает желание как-то ее прищучить.) С ростом известности соответственно уменьшается число друзей. Тут уж ничего не попишешь: слава разобщает. Когда она помогает, то обязательно подчеркивает, что помогла. Когда навредит, утверждает, что за все надо платить. Я сказал бы, что слава скучна и лишь изредка забавна. (Когда Лаура на днях потребовала у меня шесть автографов, чтобы обменять их на один автограф Хайнтье, мы единодушно решили, что это хорошая сделка.)
Но я довольно богат. Если по сусекам поскрести, я мог бы купить здесь в Берлине одну из небольших, почти пустующих церквушек, потом превратить ее в гостиницу, которую спокойно можно было бы назвать, по аналогии с папским банком, «Гостиницей Святого духа». Там подавалось бы все, что я сам варю и ем: бараний кострец и чечевица, телячьи почки с сельдереем, свежие угри, требуха, мидии, фазаны с виноградными листьями, бобы и молочные поросята, рыбные, луковые и грибные супы, на великий пост — рубленый ливер, а на троицу — фаршированное черносливом говяжье сердце.
Вот уж что точно: я люблю жить. Я был бы рад, если бы все, кто постоянно хочет меня поучать, как надо жить, тоже любили жизнь. Дело улучшения мира не надо отдавать в руки брюзгам с больным желудком. Кроме того, дети, я тот редкий случай, когда человек случайно выжил, случайно более-менее научился писать, но мог бы — тоже случайно — построить нечто нужное всем, например, судоверфь. Ну, может быть, при следующем случае. Вы смогли бы тоже участвовать и при спуске судна на воду наблюдать, как все идет вкривь и вкось. Анна могла бы сказать: «Я освящаю тебя…» А я мог бы написать об этом (но что именно?) книгу…
— И все? Это все, что ты можешь рассказать о себе?
— Корабли — куда ни шло, а еще что?
— И больше у тебя ничего нет?
— Так, разные мелочи. Что тебе нравится, что нет.
Ладно, еще раз. Короткими фразами, чтобы запомнить и забыть.
Я курю слишком много, но регулярно.
У меня есть мнения, которые могут меняться.
Большей частью я думаю заранее.
На свой лад я человек простой.
(Вот уже четыре года я заключаю фразы и отдельные слова в скобки: признак старения.)
Мне нравится издали слушать, как Лаура, играя на рояле, всегда ошибается на одном и том же месте.
Я радуюсь, когда Рауль свертывает мне сигарету.
Я удивляюсь, когда Франц говорит больше, чем хотел бы.
Я могу смеяться, как раньше, когда Бруно путается, рассказывая анекдот.
Мне доставляет удовольствие смотреть, как Анна переделывает только что купленное платье.
Что мне не нравится: люди, вооруженные словом «остро». (Кто не просто думает, а думает остро, тот и меры принимает острые.)
Мне не нравятся фанатичные католики и ортодоксальные атеисты.
Мне не нравятся люди, которые хотят для пользы человечества распрямить банан.
Мне отвратителен всякий, кто умеет превратить субъективную неправоту в объективное право.
Я боюсь всех, кто хочет меня обратить в свою веру.
Моя смелость ограничивается стремлением как можно меньше бояться; экзаменов на смелость я не сдаю.
Я советую всем не превращать любовь в кошачью свадьбу. (Потом это будет относиться и к вам, дети.)
Я люблю пахту и редис.
Я охотно режусь в скат.
Я люблю измученных жизнью стариков.
Я тоже часто совершаю ошибки.
Я достаточно плохо воспитан.
Верность — не моя добродетель, но я привязчив.
Я всегда должен что-то делать: высиживать слова, резать зелень, заглядывать в дырки, навещать Скептика, читать хроники, рисовать грибы и их родственников, сосредоточенно бездельничать, ехать завтра в Дельменхорст, послезавтра в Аурих (Восточная Фрисландия), говорить речи, подгрызать «черных» там, где они начинают сереть, сопровождать улиток на марше и — поскольку я знаю, что такое война, — настойчиво поддерживать мир; он мне тоже нравится, дети.
— Еще вопросик, — подводит черту Франц.
Взрослых Бруно называет «зарослые».
Они скучны или, как говорит Лаура, «соскучливы».
Не без приязни Рауль называет меня «Металлолом».
9
Пока Бруно торчит у калитки в ожидании какого-нибудь происшествия, Лаура рисует фантастических коней, Рауль возится с кипятильником, Франц погружен в Жюля Верна, я в пути, Анна пишет письма, Беттина сушит волосы (читая при этом Гегеля), — на углу Хандьери и Нидштрассе сталкиваются два «фольксвагена», вырывая Франца из его книги, отвлекая Рауля от кучи лома, Анну от ее письма, уводя Лауру от ее коней, бросая Беттину к окну, а Бруно — к месту действия. Я же остаюсь в пути; я всегда оказываюсь в хвосте событий, происходящих одновременно. На этом мы со Скептиком всегда спотыкались, ибо то, что оба мы в тот момент думали, слышали, пробовали, предчувствовали, упускали, то и толкалось в двери, требовало пропустить вперед и было — как и вы, дети, — одновременно и актуально.
В то время когда все это происходило, было дано опровержение одного предшествовавшего события и сообщено о признании ГДР Камбоджей. Об этом и пошла речь. Прошу вас, задавайте вопросы.
На пресс-конференциях, где я сидел вмурованным в подковообразный стол в марте и апреле — в Гладбеке, Дорстене и Оберхаузене, в мае — в Камене, Саарбрюккене, Эслингене, Лоре и Нердлингене, — пресс-конференции проводились также в Висбадене, Бургхаузене и еще Бог весть где (например, в Шнеклингене), — меня расспрашивали о договоре о нераспространении ядерного оружия и превентивном заключении под стражу, о моей оценке русско-китайских пограничных столкновений на Уссури, о моем отношении к рабочему контролю, ангажированной литературе, католической церкви, об отношении Хайнемана к бундесверу, об отношении министра иностранных дел к своему сыну Петеру, о моей оценке «Большой коалиции» (разумеется, также об ожидаемых мною результатах голосования) и об употреблении чеснока при стряпне.
Мои ответы были короткими и обстоятельными, афористично-саркастичными или смущенно-увертливыми. (Если просили, я рассказывал о забавных происшествиях, случившихся со мной.)
А в Бургхаузене, пока я давал пресс-конференцию в отеле «Линдахер хоф», отвечал на актуальные вопросы, на улице произошла перестрелка: рабочий Норберт Шмиц в погоне за своей бывшей женой застрелил столяра Йозефа Вольманштеттена, затем, уже сам преследуемый, стрелял в полицейских, которые прибыли на место происшествия в патрульной машине, когда столяр уже истекал кровью, и в ответ получил от полицейских несколько пуль в правое бедро.
Что обсуждается: нагромождение известий, как их отобрать, в какой последовательности подать, какими заголовками снабдить, какими комментариями сопроводить — беззубыми или кусачими. Я отвечаю, намечаю варианты ответов на возможные вопросы. Однако в Амберге никто не спрашивает, что будет после де Голля. Зато после 9 мая гамлетовский вопрос экономики: повышать золотое содержание марки или не повышать? Шиллер и Штраус на сцене. Кизингер: «Ни в коем случае!» Что говорят эксперты и прочие чины. Пьеса, в которой выступают хоры. Классическое предостережение шестидесяти одного профессора: «Если марка не будет своевременно… то и рост заработной платы тоже может…»
Вереница щекотливых вопросов: как я отношусь к национал-социалистскому прошлому Кизингера и коммунистическому прошлому Венера, к студентам вообще и радикальным в частности, к папе римскому и противозачаточной таблетке, к «Группе 47» и к Акселю Цезарю Шпрингеру, к приказу стрелять у Берлинской стены и к своей жене.
Я отвечаю (если возможно) и свертываю себе сигареты. Под пальцами шуршит Скептик и выражает сомнения. Ответы в Гисене опасно варьировать в Висбадене. Когда в зале повисает тишина, я выдумываю вопросы, которые мне якобы задавали в Камене, и правдиво на них отвечаю. — (Но Скептик презирает меня, когда я финчу: ох уж этот критикан! Этот штудиенасессор!)
Иногда присутствуют редакторы местных ученических газет. Они спрашивают, почему я ношу цветастый галстук к полосатой рубашке, не хочу ли наконец высказаться за международное признание ГДР и какой смысл имеет вообще все это (не только жизнь). (Редакторы ученических газет записывать не любят: они носят с собой магнитофоны.)