Кошкин Нос — страница 2 из 5

— Хабцяко пин, пин, — вдруг сказал голос.

Профессор глупо, по-мальчишески, улыбнулся. Деревянный край плошки ткнулся в изогнутые неловкостью губы. Рот наполнился густым, вязким и терпким. Не в силах задержать дыхание, Профессор сглотнул. Покалывая холодом, варево потекло по горлу внутрь.

— Хабцяко пин, — донесся голос сквозь заполнившую Профессора темноту.

* * *

Снежная болезнь забрала на время глаза русского. Это было хорошо. Пока он был слеп, Тэри Намге не видели его, и не нашли прежде Нея. Злые хэхэ не смогли забрать тело. Теперь в чуме Нея они уже не смогут добраться до русского раньше времени. Теперь можно было вернуть русскому глаза.

Чтобы снять боль, Нея вывернул веки и сделал два узких надреза. Спустил дурную кровь. Обмотал чистой тряпицей и шесть дней менял корпию со свежим крепким чаем. Шесть дней поил супом, шесть дней менял между его ног постели. На седьмой русский очнулся.

— Какого ты рода? — спросил Нея. Не зная рода, нельзя просить хэхэ вернуть тень.

Русский не понял. Не смог ответить. Нея достал носогрейку и принялся думать.

Без названия рода отправляться в путь за душой было без толку. Можно только просить хворь уйти. Здесь, в среднем мире.

— Уходи, хворь, уходи, уходи, — попросил Нея. Плеснул на землю отвар, напоил остатками русского. Скоро хворь должна вернуть тому глаза. Но вот тень вернуть нельзя.

— Зачем ты велел помочь ему, родитель? — ловя короткое дыхание русского, спрашивал Нея у духа отца. Хэхэ нгытырм не отвечал. Может, не слышал. Он был далеко на севере, там, где оба моря бьют об один берег.

Нея курил и думал. И чем больше ходил его ум, тем чаще возвращался к русским словам. Тем, которые Нея не хотел вспоминать, которые спрятал в самом дальнем чуме своей жизни.

Нея повстречал русские слова, когда отец впервые взял его в факторию. Пока отец и брат отца сдавали пушнину и забирали соль, порох и ткань, семнадцатилетний Нея смотрел на странного человека со странной штуковиной. Он просил ненцьев петь в широкую трубку из блестящей меди, похожую на старый гриб с перевернутой шляпкой. Взамен человек давал табак и ленты.

Уже потом Нея узнал, что странная штуковина была прибором фонографом, а странный человек командирован в тундру Русским музеем Императора Александра I. Тогда же он понял, что человек этот — русский, а еркар его — Борис Михайлович.

Русский Борис, едва заметив двупалую кисть Нея, стал красен лицом, ухватил и не отпускал больше. Только когда разыскали отца и брата отца, да уговорились о ясаке, ослабил хватку, но так и не отпустил. Увез Нея в большой город на воде, где оленей не было вовсе, а русских было столько, что кружилась голова. Нея стали одевать в русскую одежду из сукна и показывать людям в белых малицах. Так прошло три зимы, а на четвертую зашли в комнату Нея громкие русские с винтовками, в черных одеждах и шапках с черными лентами. А тот, что был в кожаном пиджаке, поправил деревянный ящичек на правом бедре и сказал что он — упол, что царя больше нет и Нея свободный.

Нея вышел из каменного чума в три яруса, прошел через парк, шагнул за двери из железных прутьев и пошел домой.

Две зимы шел Нея домой и видел только плохое и страшное, страшное настолько, что не стал даже хранить эти видения. А когда снова увидел факторию, то в центре ее, за казенными складами, стоял чум, а над ним на шесте трепетала ткань праздничного цвета. Упол в кожаном пиджаке объяснил через безоленного ненцьа, что старого царя теперь нет, но ясак платить надо, и, чтобы записать Нея в книгу, выдал ему паспорт, назвав новым именем. Имя Нея не понравилось, но он промолчал. Спросил только: «Кто тогда теперь царь?» Упол нахмурился, но ответил, что вместо царя теперь Ленин и Сталин, шибко большие русские начальники, и даже показал Нея их карточку. Тогда Нея спросил, не знает ли упол его отца и брата его отца, давно ли они были в фактории и куда ушли. На что упол ответил, что они были шаманы и эксплуататорский элемент. Народ судил их, оленей забрал, а самих ликвидировал и бросил в тундре.

— Как ликвидировал? — переспросил Нея непонятное слово.

Упол достал из деревянной шкатулки пистолет и сказал:

— Вот из этой штуки.

Что было дальше, Нея не помнил. Его проглотила шаманская болезнь. Он попал в нижний ярус и встретил доброго и злого хэхэ. Они съели его плоть, обглодали кости и отвели тень на небо к Нуму Вэсоко. И когда Нум думал, что делать с синдрянг Нея, пришел хэхэ его родителя, и просил вернуть сына в средний мир. Нум разрешил и велел Нея стать тадебе, но не простым, а самдорта — камлающим со слугами Нга, повелителя нижнего мира.

Очнулся Нея в тундре, один, весь в засохшей крови. Гнус не ел его, и Нея понял, что рядом хэхэ-помощник, а когда заговорил с ним, то увидел, что помощником стал его родитель.

До восхода говорил Нея с родителем и спрашивал:

— Как научиться камлать с темными хэхэ?

Родитель ответил. Указал путь на север, к подземным пастбищам земляных оленей я'хора, где оба моря бьют об один берег. Там нашел Нея останки родителя, и нгытырм научил его всем именам духов нижнего мира. Без воды и пищи камлал Нея три ночи. Камлал, складывал в самый дальний чум памяти русские слова, и клялся забыть к ним дорогу — совсем, как пурга заметает воргу от легкой нарты. Нея был верен слову до того самого дня, когда в чум влетела гагара, до той ночи, когда приснился ему незнакомый русский с почерневшим лицом, а нгытырм родителя велел собираться в путь.

Теперь Нея курил, нгытырм молчал, а значит — пришло время доставать русские слова.

* * *

Ложка оставляла нечеткие, но все же заметные следы на кирпичной, еще старорежимной, кладке камеры. Профессор стоял на коленях на верхних нарах и, потея всем телом, давил на алюминиевый стилограф. Особенно тяжело давался знак натурального логарифма.

Было, было что-то неверное, неуловимо неправильное в формуле глухого провинциала-самородка. Еще тогда, в девятьсот третьем, читая его «Исследование мировых пространств реактивными приборами», Профессор понял, какие грандиозные возможности откроются перед человечеством при должном подходе. Тогда же ухватил он своим внутренним научным чутьем пробел, малый, но очевидный для него, Профессора, просчет. В формуле не хватало легкого, завершающего штриха, связывающей нити между скоростью истечения продуктов сгорания из сопла ракетного двигателя, стартовой массой ракеты и ее массой без топлива на активном участке траектории.

Мысль эта не давала Профессору житья, стала занимать его целиком. Он забросил преподавать, продал все ценное и съехал на Охту, в одноэтажный угрюмый дом с обширным подполом.

Профессор был так увлечен этой идеей, что кровавые события октября не смогли достучаться до него сквозь узкое оконце его подпольной лаборатории. Революция не заметила исхудавшего человека с фанатичным блеском в глазах. Приняла за своего. Позже, правда, она исправила ошибку, и люди в кожаных пальто долго держали кнопку дверного звонка. Но тогда, когда в испытаниях появились первые результаты, Советская Власть прошла мимо Профессора. Он тоже не заметил ее, он мчался в Калугу, прижимая к груди савьенский портфель желтой кожи.

Константин Эдуардович не удостоил Профессора вниманием. Ни лично, ни в переписке. И это тогда, когда Советы перестраивали мир, когда им еще не было дела до внеземных станций, газовых рулей, кислородно-водородных топливных паров и сил сопротивления воздушной оболочки Земли. Чего уж говорить о том, как высоко задралась борода сына лесничего после двадцать третьего, когда немец Оберт признал его основателем теории космического полета.

Вышедшая в двадцать девятом «Космические ракетные поезда» поразила Профессора в самое сердце. Она была страшнее, чудовищнее, чем наводнение. Самоучка все же читал его письма. Профессор исписал три листа гневными строками, но в Москву их так и не отправил. Он еще крепче сжал зубы и глубже погрузился в работу.

Шаг за шагом Профессор приближался к решению задачи. Он даже выбрал букву греческого алфавита, которой назовет искомое число. Красивую и строгую, как вытянувшийся во фрунт солдат, букву, созвучную его, Профессора, фамилии. Но цифры ускользали от древней каппы, не давали пригвоздить себя копьями знака равенства.

Профессор искал и искал зависимость. Он делал это даже во сне, беспокойном и горячечном. Делал это, пока звучал длинный звонок в парадном, пока шел процесс, тогда, в тридцать втором, когда глухой сын лесничего получил орден Трудового Красного Знамени, а Профессор — десять лет лагерей. И после — в тюрьме и на этапе, на узких полках вагонзака, Профессор прокручивал раз за разом результаты, полученные в душной от плесени лаборатории на Охте. Ему все так же не хватало каппы, константы, отделяющей его от универсального уравнения, работы всей жизни. Зависимости, позволяющей отбросить гравитацию и сделать реальностью космические ракетные поезда. Малости, ради которой он готов был проводить годы возле аэродинамической трубы, ставя тысячи, десятки тысяч экспериментов. Малости, которую получить в его теперешнем положении не представлялось никакой возможности.

Обожженная глина, помнящая еще кирпичные заводы Катуаров и Якобсона, крошилась под натиском металла, отлитого Страной Советов, сыпалась на ветхий тюремный матрас, набитый прелыми опилками. Щербины складывались в стройные ряды цифр, приближая Профессора к его вожделенной каппе.

Вдруг что-то защекотало шею. Профессор дернулся и стряхнул на тюфяк прусака. И тут, словно по команде, из щелей нар, из швов матраса, стрекоча закрылками, поползли, побежали сотни, тысячи тараканов. Они ползли и ползли, накатывая волнами, словно проигравшиеся в «тысячу тараканов» зэки разом опрокинули два десятка кульков, свернутых из Органа Центрального Комитета ВКП(б), и вытряхнули из них свои карточные долги. Прусаки лезли под робу, копошились, вгрызались в кожу. Профессор отбросил ложку, скатился кубарем с нар и давил своим телом хитиновые панцири о цементный пол камеры. Тараканы звучно лопались, гибли, но их место занимали другие, накрывая Профессора с головой. Он закричал, чувствуя, как твари набиваются в рот и ноздри, забивают горло, и проснулся.